Текст книги "По следам судьбы моего поколения"
Автор книги: Адда Войтоловская
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц)
Казалось, Воркута позади. Александр Михайлович доезжает до станции Печора, получает паспорт, покупает билет и ждет отъезда. Вечером поезд должен отправляться и тогда– прощай лагерь! Наступит час свободы! Какая бы она ни была, но ты уже не зек. Скорей бы, скорей! Утром вызывают в УРЧ[9]9
УРЧ – учетно-распределительная часть. (Примеч. авт.)
[Закрыть]: сдайте паспорт, вкралась ошибка. Взамен паспорта – вызов на Воркуту, который через год заменяется новым сроком лагеря впредь «до особого распоряжения», а затем работой по вольному найму до 1956 года. Ровно 20 лет Заполярья! В УРЧе Саша узнает, что началась война. Семья была выслана после его ареста в Лугу, тут он теряет с ней всякую связь. Когда блокада перестала висеть над Ленинградом, Саша пытается найти след семьи, но тщетно.
Обо всем этом рассказывает Саша Николаю Игнатьевичу и мне уже в Ленинграде, в 1959 году. Рассказывает, позабыв обычную сдержанность, темпераментно, с болью.
Семью он потерял, ни с кем из родных не связан, узнать не у кого. Тогда он покупает 500 открыток и посылает все до одной во все концы Советского Союза. Ответа нет. Еще через год приходит письмо от неизвестной женщины, которая сообщает, что семья его в начале войны выслана в Салехард. Теперь запросы идут туда. Оттуда указывают точку их пребывания – отдаленный рыбозасольный пункт. А время идет. Гиршберг шлет телеграммы. Письма идут в обход, через всю Россию. Наконец, дошло и письмо. Саша узнает, что семья бедствует, голодает, болеет тяжелой цингой. Они умоляют взять их к себе. Но как это сделать? Поездку обычным длиннейшим путем – вверх по Оби, по железным дорогам и снова по морям и рекам – в таком состоянии они вряд ли перенесут, да и средства нужны не малые. А где их взять? Саша решает вызывать семью через Уральский хребет. С непередаваемыми трудностями, правдами и неправдами, ему удается достать лошадь и проводника для поездки за семьей. Тянутся недели и месяцы… Приехали на Воркуту они в таком состоянии, что годны были лишь в больницу. Физические раны молодости поддаются излечению. Мальчики поправились, окрепли, но мать умерла, подарив Саше еще двух детей – мальчика и девочку, последнюю с очень плохим зрением. С тех пор Александра Михайловича стали называть «пама», так как он в одном лице совмещал отца и мать.
Поднимать одному четырех детей после возвращения на голом месте с нашим прошлым, не просто. Начал с того, что он сам построил дом под Ленинградом до получения квартиры. И так во всем – своими руками без трескотни, без шума. Что, держит таких людей при всяких обстоятельствах? Прежде всего – запас гражданственности, вынесенный из революционной юности. Они не станут обывателями, мещанами, не разучатся воспринимать мир с его широкой, общественной сторону. Чем заполнен ангар их юности? Непререкаемой верой в то, что общество изменяется в лучшую сторону, переходит на высшую ступень развития, активностью, романтикой и смелостью, оптимизмом и жертвенностью, неутомимостью и бескорыстием; пренебрежением к внешним благам, неистребимой страстью к познанию, юмором. Для догматического исповедания и бараньей покорности эти люди были непригодны.
На палубу поднималась сестра Саши, женщина, к которой я приглядывалась уже в Нарьян-Маре, где ее присоединили к нашему этапу. Было в ее облике нечто заинтересовывающее, вызывавшее любопытство. Она и притягивала к себе и находилась как бы в круге недосягаемости, неприкасаемости. Теперь это впечатление давно изгладилось, но я помню его. Мы познакомились. Через мгновение она уже стала центром внимания присутствующих. Лицо волевое, глаза проницательные под несколько тяжеловатыми веками. Умение владеть собой и разговором. Звонкий непринужденный смех, при котором она откидывала назад голову с пышными стрижеными волосами.
У этой женщины очень интересная биография, осколок нашего времени. Она воздерживается от пересказа своей жизни по многим причинам, тем более не смогла бы сделать это я, но сказать хотя бы несколько слов о ней считаю себя вправе. Блестящей рассказчицей узнала ее лишь на воле. В лагере Мария Михайловна Иоффе была очень сдержанна и даже молчалива. В тюрьмах и ссылках она просидела в общей сложности 28 лет, не раз бывала под следствием и под пытками, одним из ее следователей был сам Кашкетин, известный воркутинский палач. За это время были и годы, которые она пролежала в гипсе, да чего только не было! Единственный сын расстрелян в неполных восемнадцать лет…
Еще в ранней юности жизнь ее завертелась вихрем. Росла в Ленинграде, начала учиться в Психоневрологическом институте, одном из самых демократических учебных заведений, где директором был Бехтерев. Здесь накануне революции было немало буйных голов и горячих дискуссий. Сразу стала большевичкой. В период Октября работала в отделе печати Смольного, жила среди творцов революции, вышла замуж за человека уже умудренного жизнью, на полтора десятка лет старше ее. То был большевистский дипломат Иоффе, занимавшийся этой деятельностью с первых послеоктябрьских лет, позднее посол в ряде стран на Востоке и на Западе – Япония и Австрия, Китай и Германия. Новые страны и нравы, возвращение в Союз, перемены и контрасты. Иоффе бывала на приемах и принимала у себя. Масса впечатлений, широчайшее поле для наблюдений и обучения. У Марии Михайловны природный дар отбора впечатлений и их своеобразной переработки. В рассказах всегда выделит эпизод или мысль, которая, как в фокусе, Отразит событие в целом, явление, человека. Суждения часто спорны, но никогда не трафаретны. У нее есть умение: познанное, увиденное превратить в собственное достояние. Это свойство богатых натур. Ее тянуло в журналистику, любила редакционную работу, а тут разъезды, подчинение всей жизни дипломатической работе Иоффе. Взбунтовалась, доказывала мужу, что ее работа важнее невольно пассивных разъездов, не поехала в Англию, начала работать в ленинградском отделении Детгиза с С. Я. Маршаком и другими детскими писателями. С некоторыми сохранила дружбу навсегда. В журналистику толкал М. М. ее темперамент политического борца и полемиста. Казалось, предстоит жизнь необъятных возможностей…
Точных обстоятельств конца жизни А. А. Иоффе не знаю. Последние годы он тяжело болел и, кажется, застрелился. Похоронен, однако, с почестями, как крупный советский деятель. (Умер он в 1927 году.)
Вскоре М. М. была выслана в Казахстан, туда ей привезли восьмилетнего сына, затем их перевели в Тобольск, потом арест на десятилетия. В личной жизни самое страшное – гибель сына.
После первой короткой встречи расстались с М. М. в вечер зловеще-красного заката, запомнившийся навсегда, поразивший необычностью. Пароход не мог пробиться сквозь шугу, нас высадили в Абези. Часть оставили там, среди них М. М., а ленинградский этап построили и пешим ходом погнали в Сивую Маску, по направлению к Воркуте. Лагерные передвижения свели нас случайно в Кочмесе. Там она узнала о гибели сына и близкого ей человека и была почти недоступна в страшном молчаливом горе. Ее личное дело попало в колоду непрерывно тасуемых карт – то ее гнали наверх на Воркуту, то вниз, то в Москву. И всюду следствия и все им сопутствующее в 1937–1939 гг. Запрятав далеко пережитое, М. М. не утратила чувства и пульса жизни.
Среди мужчин нашего этапа были, как я уже говорила, совсем юнцы. Один из них Ваня Долиндо сиротливо ходил по палубе. Встретишься с ним взглядом и прочтешь в глазах застывший вопрос. Он был очень хорошо сложен и красив лицом. Как-то через год во время комиссовки, на которой мне пришлось присутствовать в качестве секретаря, начальник санчасти доктор Тепси при осмотре Долиндо полушутя сказал начальнику лагпункта Должикову: «Не сгубите его случайно, много ли таких Аполлонов по земле шагает, он еще должен целое поколение маленьких Аполлонов создать». Но именно с Долиндо, силачом и смельчаком, случилось несчастье на лесоповале. Слабые и неловкие женщины постоянно работали на лесоповалах, валили, складывали и сплавляли многометровый лес и как-то справлялись, а Ваню точно злой рок преследовал. Он был слесарь-металлист и большей частью работал в слесарных мастерских, но иногда посылался на разные работы – туда, где нужны были сила и ловкость, и конечно, в лес. Первый раз в лесу ему оторвало ухо при повале дерева. В самом конце срока он снова случайно попал на лесоразработки, где был убит наповал. Лес был ему, очевидно, противопоказан, как, впрочем, и лагерь. Он не мог с ним свыкнуться ни на минуту. Вот что рассказывал он о себе тогда на пароходе. «На заводе шло партийное собрание. Я совсем молодой кандидат в члены партии, с 1935 года. Сразу после убийства Кирова подал заявление о приеме. Думал, раз такое дело, рабочий класс должен кольцом сомкнуться вокруг партии. Без колебаний меня приняли. Прошло каких-нибудь четыре месяца и вот на собрании обсуждают вопрос об исключении из партии как пособников врагов народа тех товарищей, которых я отлично знал, которые рекомендовали меня в партию. Поднял руку, спрашиваю– можно мне как молодому кандидату задать вопрос:
– Можно, пожалуйста.
– Можно ли, – говорю, – огласить факты или документы, подтверждающие их вину?
– А что, тебе решения парткома недостаточно?
– Партком их знает издали, а я вблизи. Я с ними три года в цехе изо дня в день с утра до вечера работаю. Они меня только что в партию рекомендовали. Когда же они успели свихнуться? Я вам верю, только расскажите, что случилось и когда. Я должен это знать!
Председатель мне говорит:
– Получишь ответ, не сомневайся, а пока, «молодой кандидат», покинь заседание, выйди вон!
У меня ноги к полу приросли, сдвинуться не могу, кровь в голове стучит. Полная тишина. Все замерли. И я стою как истукан. Председатель заорал не своим голосом:
– Убирайся, троцкистский ублюдок, змееныш. Ясно, те, кто рекомендовали, тебя в свою шайку втянули. Кровь у тебя на лапах! Что, стыдно стало?! Или стыда у таких, как ты, нет?
– Да что я сделал? – завопил и я, а сам себя напомню.
Такая бешеная злоба душила, выхожу и ноги дрожат. Слышал один стариковский голос:
– Потише кричи на мальчишку, его родимчик схватит, не в пивной, на партсобрании.
Остальные – ни гу-гу, пропускали меня из ряда, опустив голову и сторонясь. А в спину голос председателя:
– Кто там недоволен. Встань!
Что дальше было – не знаю, больше никого из заводских не увидел. Шел по заводскому двору, по улицам – ничего не замечал, а в голове засело одно слово «отверженный». В ту же ночь меня и взяли. С тех пор рядом такие же отверженные. За всю жизнь столько не пришлось думать, как в тюрьме. Туда, на волю, теперь не хочу. Здесь легче, чем там. Не страшусь говорить с вами и с другими, а «там»… Существует, оказывается, целая система правил поведения, при которой недопустимо высказать свое мнение, задать вопрос или заступиться за человека пусть он хоть сто раз прав. Если это не так, тогда объясните, почему никто не протестует? Почему все молчат? Почему страшно думать о воле? Кто же прав: я, в сущности усомнившийся по неведению, или те, кто молчат? Тошно от всего, а для матери я теперь – тяжкий крест. Вырос без отца, она член партии. Будет драться за меня, или как другие? На вокзале ее не было, а ко многим пришли».
Когда работали целый год на одной командировке, было у меня, как у более старшей, чувство ответственности за этого искреннего и милого юношу, хотелось его предостеречь от чего-то, уберечь, будто предчувствие владело мною. Так и вышло. Не вернулся!
Пароход еще плыл, еле тянулся, и плыли за нами надвигающаяся зима и нависающая ночь, ибо нас везли в Заполярье. Небольшая пристань поселка Усть-Уса на правом берегу Печоры при впадении в нее реки Усы показалась оазисом в пустыне. Было время, когда суда уже пришли на отстой, но судовая жизнь еще не замерла на зиму. Все команды работали, на палубах и на снастях сияли разноцветные огни. На черном фоне неба суда казались иллюминированными. Почудилось даже, что потеплело, хотя то было лишь пустым воображением.
От Усть-Усы на северо-восток шли все время в тумане и в сгущающемся холоде. Плыли без остановок. Река застывала на глазах. Вода сгущалась. Шуга встречалась все чаще и постепенно превращала реку в сплошное месиво. Команда парохода ругалась с конвоем, ибо ей грозила опасность зазимовать на голом берегу без продовольствия и без жилья. Днем 7 октября части этапников приказали собираться с вещами. Поднялась суета. Ленинградский этап предназначался на Воркуту, и имелся приказ доставить нас туда во что бы то ни стало, хотя было совершенно ясно, что нас туда не довезут. Однако и разгружать было запрещено. По сути нам было безразлично, где высаживаться, как безразлично любому стаду, где произойдет его забой, но расставаться не хотелось. 7 октября – день моего рождения. Кому-то сказала об этом, тот – другому. Выпотрошили чей-то рюкзак и опускали туда шуточные «подарки» с шуточными надписями вроде записочки, прикрепленной английской булавкой, с надписью «Запретный плод сладок». Зимой булавка не раз меня выручала. Игорь Малеев опустил в рюкзак малюсенький кусочек шоколадки, на обложке которой значилось мелким бисерным почерком:
Не печальтесь, Адда,
Пудры и помады
Вам пока не надо.
Ой дид-лад, дид-ладо,
Так ли много надо?
Запах шоколада,
Плюс все круги ада,
Да плестись средь стада,
Раз такая страда!
Не печальтесь, Адда!
И все такая грустная чепуха. И прощание с соэтапниками. Обстановка была зловещая. Высадили наших товарищей в Абези, на границе Полярного круга. Абезь стояла на левом берегу реки. Вечерело. Закат был огненный – оранжево-кровавый. Поселок расплылся за багрово-красным занавесом. Река пылала. Лес слева фантастически горел. Фигуры людей, спускавшихся по трапу, вспыхивали вишневыми пятнами и мгновенно теряли очертания. Багряную кровь заката резали окрики конвоиров:
– Стро-о-о-ойсь по пять! Вправо шаг, влево шаг считается побегом… Не задерживай, не растекайсь! Скор-р-а! Бы-стра-а-а!
Пароход дымился пурпурно-алым паром и туманом. Внезапно пунцовый круг солнца закатился, потухло пожарище заката, навалилась фиолетово-сизая мгла, а за нею темень. Рванул холодный резкий ветер, и мы двинулись дальше на север, со скрежетом ломая густое месиво темного стекла. Пароход еле полз. Через сутки пароход после нескольких толчков стал. До Воркуты нас не доволокли. Мы не спали. На палубе нельзя было показаться из-за ветра. Едва забрезжило, нам велели собираться и выкинули в грязь под мокрый снег со всеми пожитками и грузом. Обычно пешие этапы идут налегке, а вещи тащат лошади (машины появились гораздо позже), но на пароходе лошадей не было, а селение осталось далеко позади. Хлеб кончился. До Воркуты с грузом не доплетемся. Тащили мы на себе свои вещи и мешки с гречневой крупой, предназначенной для лагерного начальства Воркуты. Кто-то слышал, что на пароходе велись переговоры с каким-то лагпунктом по дороге на Воркуту, но местный начальник наотрез отказался принять этап, так как у него нет ни помещений, ни продовольствия. К тому же название лагпункта упоминалось какое-то неправдоподобно несуразное и таинственное – «Сивая Маска», так что мы уверились в том, что это «липа». Но поскольку мы к человеческому роду уже почти не принадлежали, а перечислены были в особую категорию «зека» и измерялись в количественных гуртовых оценках, все оказалось правдой. Ночью в кромешной темноте и топкой грязи мы услышали команду: «Стой!». Не видно ни зги, ни огонька, ни просвета. Пронизывающий холод от внезапной остановки, ведь до нее ты сто раз облился потом под тяжестью груза, выволакивая усталые ноги из грязи. К чему тут опротивевшая въедливая команда конвоя? Куда можно бежать ночью из неведомого заполярного края в пору его зимнего замирания в глухих лесах и в обстановке ощетинившейся против нас враждебности? Автоматически действующая формула, подчеркивающая фиктивность нашего человеческого существования. «Вправо шаг, влево шаг – считается побегом»…
У каждого тлела надежда на неизбежные перемены, правда, у каждого на то имелись совершенно различные доводы и соображения. Обстоятельства превратили осужденных в отщепенцев и общественных изгоев. Мы казались чумной заразой, хотя никто из нас чумой не болел. Кроме того, в случае побега мы обрекали на заклание всех родных, в то время действовала семейно-родовая порука. Дезориентированному местному населению за поимку беглеца сулили высокую награду, а за сокрытие – суровую кару. И, наконец, каждый из нас был кровно сплетен с советской властью и не желал проводить непроходимую черту между нею и собой. 200 молодых здоровых мужчин плюс 9 женщин вели несколько конвоиров и две-три собаки овчарки. И все же они были властны над нами, а мы беспрекословно подчинялись им.
ЛАГЕРЬ
Сивая Маска
Мы карабкались в гору вслед за ведущим конвоиром, срываясь, спотыкаясь в темноте. Вдруг приоткрылась дверка темной низкой хибарки, оттуда выскочило несколько косматых мужчин в нижнем белье, и слух полоснули дикие звериные возгласы»: «У-у-у! Бабы!», сопровождаемые гнусными ругательствами. Вскоре вылез из землянки с «летучей мышью» в руках кто-то из лагпункта, как потом оказалось, помощник начальника Красный, который тоже не замедлил пустить в ход излюбленный похабный лексикон. Такова была встреча.
– Где мы? Куда нас привезли?
– Это Сивая Маска!
И теперь не знаю происхождения по меньшей мере странного названия, но оно существует и сейчас и даже значится на карте. На проведенной во время и после войны железной дороге существует и станция под тем же названием. А в календаре кажется за 1964 год, наткнулась на такую заметку: «Самый далекий» «Станция с несколько таинственным названием Сивая Маска (Коми АССР, Интинский район). В ясный морозный день справа от железнодорожного пути отчетливо видна гряда Уральских гор. Сюда прибывают автомашины с бидонами свежего молока. Поезд умчит бидоны в шахтерскую Воркуту. Свежее молоко – продукция местного совхоза «Горняк». Он расположен почти у самой 67-й параллели». Тогда же, когда мы волею судьбы были выброшены застывшей рекой на берег, Сивая Маска была малюсенькой штрафной «командировкой» для самых отпетых рецидивистов и убийц. Она обслуживала перегонный зимний транспорт – конный и собачий. До нашего приезда здесь жил начальник, его заместитель, завхоз, несколько вохровцев и десять человек бандитов-рецидивистов. Всем десяти расстрел был заменен максимальным по тому времени сроком в 10 лет. Ни одной женщины в составе населения Сивой Маски не было. Позднее узнали, что о Сивой Маске ходили самые жуткие легенды, одна страшнее другой. Но и то, что мы застали, было достаточно мрачно и совершенно не приспособлено для человеческого житья.
Зимой 1937 года, как мне потом говорил Карпов, он узнал, что я нахожусь на Сивой Маске и начал расспрашивать о ней геологов. Они напугали его, а геолог Сафронов категорически заявил: «Вы должны сделать все возможное и невозможное, чтобы извлечь жену оттуда, а просыпаясь утром, задать себе вопрос – что я сделал вчера и что сделаю для этого сегодня? Я знаю тамошние условия, выжить там нельзя».
Сивая Маска была последним лагпунктом по пути на Воркуту. Расположена она в зоне вечной мерзлоты. Неширокая полоса леса у реки переходит в тундру. Жилья почти не было. Вот ее «жилищный фонд»: загаженный дряхлый и маленький барак из жердей, где жили 10 человек заключенных, домишко под канделярию и две землянки для «начсостава», плохонькая кухонька-прачечная, банька по-черну и склад-навес. А привели около двухсот мужчин – по дороге к ленинградцам присоединили еще 60 человек – и 9 женщин. Когда мы утром пошли по воду к реке, то обратили внимание на то, что снизу не догадаешься о наличии наверху какого-нибудь человеческого существования или пребывания. Пятачок земли, зажатый между тайгой и рекой. Запасов продовольствия не подвезли, а у нас несколько мешков крупы, на которых лежит запрет. К тому же и начальник в отъезде – поехал на лошади отбиваться от нашего этапа.
Первые дни был сущий ад. Заместитель начальника Красный, тип из мира уголовных, вообще ни за что не отвечал и лишен был начисто организаторских способностей. Женщины втиснулись в помещение на пять метров, называемое канцелярией, и разместились на столе и под столом, но у нас хоть крыша над головой, а мужчины просто в грязи – наломали веток и валились на них. Инструментов на десять человек, но уголовники их из рук не выпускали, так что и землянки рыть нечем. Мужчины нашего этапа спали первое время около нашего жилища, так как мы боялись вторжения озверевших бандюг, а ВОХРу на это было наплевать. Муки для этапников не нашлось, и мы самовольно распороли мешок с крупой и варили жидкую похлебку по очереди, так как посуды тоже не оказалось.
Через несколько дней приехал начальник Должиков. Повадки у него были офицерские. Он и был врангелевским офицером, перешедшим на службу в Красную Армию. Крепкий, сильный, деловой. Лет пятидесяти. Лицо изрыто оспой. Голос грудной, зычный. В сапогах, гимнастерке и папахе, какие носили в первую мировую войну. По приезде он нас как бы игнорировал, даже не счел нужным поздороваться и с ходу набросился на конвой: «С больной головы на здоровую, – орал Должиков во всю глотку. – Куда мне такую ораву? Чем кормить? Что с ними делать? Зарежу ваших собак чертовых и накормлю всех, как Христос, так что ли? Воспользовались тем, что у меня рации нет, что со мной связи нет, что я лишен возможности из-за этого все начальство выматерить? Я с моими орлами не пропаду, а с этими куда деваться? Мало того, что на десять человек продуктов не завезли, даже хлеба нет, так еще повесили 200 гавриков на шею, да девок подсунули! Проклятье на начальников и на вас дураков! Вместе срок получать будем, не отыграетесь на мне одном! В Абези всех не сгрузили, а ведь там деревня рядом, хоть в избах можно временно поселить, а здесь что? Что здесь есть? Кому они нужны тут? Валяйте все в грязь и спите вперемешку с конвоем, – обратился начальник к собирающимся вокруг него заключенным. – И так уж все, как свиньи, перемазаны! А женщин к уголовникам на нары! У меня их десять, – а вас сколько? – повернулся он в сторону группки женщин. – Ага, одной не хватает, тогда драка будет – нельзя!» Затем, переменив тон, Должиков отдал распоряжение мужчинам по группам греться в единственном помещении, а основному населению Сивой Маски собираться с вещами. Те подняли хай: «Никуда не пойдем, тут наша земля, а на врагов народа сами управу найдем!»
Так с превеликою пользой для «освоения севера» началось наше лагерное бытие.
Как только мы появились, уголовники забунтовали и громогласно заявили, что передушат всех или забьют топорами, если нам отпустят хоть по 100 граммов хлеба. Без начальника они распоясались, так как Красный потакал им во всем. Должиков был далеко не глуп и, как мне кажется, с иронией отнесся к положению, при котором, ему, белому офицеру, предоставили право управлять двумястами коммунистами. Он разбирался в том, кто мы такие, лучше, чем ВОХР, понимал, каков характер нашей вины. Избавиться от нас он уже не мог, оставить вместе с уголовниками – означало нарваться на эксцессы или допустить поножовщину, особенно при наличии женщин, и Должиков рассудил, что необходимо очистить лагпункт от десяти, чтобы дать возможность как-то существовать остальным, да и единственное жилье таким образом поступало в распоряжение этапа. Он решил отправить своих «орлов» на заготовку черенков для инструментов, отдав им весь запас муки (кроме небольшой толики для начальства), подальше, в глубь тайги. Они взяли инструмент, лошадь, сани. С ними ушли два вохровца и как повариха наша Михалина Котиш, общественница в самом лучшем смысле слова. Сейчас она на все махнула рукой и в своем молчаливом протесте, говорили, сошлась с одним из уголовников. Раз уж она решилась уйти с ними, ей ничего не оставалось другого. Легко презрительно отнестись к ее решению: сдалась, дескать. Но кто проник в глубину ее разочарования после столь праведно-партийной жизни, ее запрятанного, невысказанного возмущения? Она потеряла к себе всякий интерес. Исчезла с горизонта. Своего рода самоубийство. Должиков же не вернул десятку уголовных на Сивую, а переправил их в дальнейшем на Воркуту.
Мужчины получили возможность по очереди греться во вшивом, клопяном бараке и, стоя впритык друг к другу, спать. Через несколько дней немного потеплело, и буксир притащил баржу с инструментами, кое-каким пиломатериалом, посудой, мылом, гвоздями и пр., но продовольствия и обмундирования не привез. Баржу надо было разгрузить за двое суток. Работали аврально – день и ночь. Без хлеба. Хлеб появился только через полтора месяца, с началом зимнего транспорта. И то благодаря только пиратским действиям Должикова, о чем скажу позже.
Как-то несколько мужчин от имени всех прочих, ибо поголовно все отощали, обессилели и валились как мухи осенью, пошли объясняться к Должикову. Он ответил грубовато, но резонно: «Что вы от меня хотите? Я что ли подготовил для вас лагерь, Сивую Маску и обеспеченную жизнь? Это вы для меня все подготовили, а попали в ту самую яму, которую копали для такого волка, как я. Что вы на это скажете? Бросите работу – хуже будет. Ляжете – не встанете, а так, за делом, большинство дотянет, уж поверьте моему опыту».
Начали строить землянки для мужчин, на пятьдесят человек каждая. Зимой, в условиях вечной мерзлоты, без хлеба, к тому же в самой неподходящей одежде – кто в чем: в летних брюках и пиджачках, в бухарском халате, в единственном пальто, в ботинках и без рукавиц – дело нелегкое, а подчас и невыносимое. Но все, конечно, достроили – и палатки, и вагонки. Организовали доставку воды, расширили кухню, баню. А есть было почти нечего и работать не в чем. Командировка незапланированная, смет на нее нет. Люди в самом прямом смысле падали. Появилась цинга, голодные поносы, а за ними пеллагра со всеми ее ужасными симптомами. Ни питания, ни медицинской помощи, ни лекарств. В нашем этапе не оказалось ни одного врача. Мало кто сохранял хладнокровие или спокойствие. Настроение в тот период у всех было подавленное, быстро переходящее в состояние нервного возбуждения. А продвижение транспорта – и конного, и на собаках (главным образом курьерская почта) – уже началось.
Мы видели, как ежедневно внизу, по реке, мимо Сивой Маски тянулись обоз за обозом на Воркуту. Потом они стали и возвращаться с грузами, предназначенными на ту или иную командировку, но опять мимо нас. Несмотря на то, что проезд на Воркуту и обратно страшно удорожал доставку грузов, все же для многих видов различного снабжения существовала система доставки вверх, в центр, а затем только спуска вниз. То же происходило и с почтой, мало того, что она без железной дороги тянулась до нас неделями, ее еще провозили мимо лагпунктов на Воркуту для проверки, а затем шло распределение по командировкам. Первая посылка, посланная мне мамой, проехала на лошадях мимо меня шесть раз, пока не превратилась в труху. Мы ведь командировка незаконная, планом не предусмотренная. Тогда Должиков, чтобы как-то одеть, обуть и накормить заключенных, за жизнь которых он так или иначе отвечал, отчаявшись в доброй воле начальства Воркуты и потеряв надежду на то, что медлительная бюрократическая лагерная машина, наконец, зачислит нас в списки живого поголовья, отваживается на такой шаг: он берет с собой двух вооруженных вохровцев, спускается ночью на реку, отходит немного от Сивой Маски, чтобы заключенные не могли наблюдать за действиями, останавливает силой оружия и властью начальника обозы и заворачивает их на Сивую Маску. Лишь тогда он будит одну-две бригады, быстро разгружает добро, частично или наполовину, и пускает обозы дальше по назначению. Именно таким образом в начале санного пути мы были кое-как накормлены и одеты после длительной осенней голодухи.
Когда Должиков через год был расстрелян, и имя его значилось в одном из первых зачитываемых в бараках списках, то в сопровождающих списки слухах о нем, всякий раз добавляли, что важнейшим обвинением против него было «ограбление» обозов под Сивой Маской. Не знаю, так ли это, ведь в преобладающем числе случаев для расстрела никакой формулировки не нужно было, кроме всеобъемлющей формулы «враг народа».
Как только мужчины ушли в недостроенные землянки, женщин переселили в тот самый барак, из которого в клубах горячего пара, как из бани, выскакивали урки при нашем вступлении, а затем клокотал и захлебывался, болел и голодал мужской состав нашего этапа. Такой грязи, какую мы там застали, нельзя ни описать, ни вообразить. Полная темень. Два маленьких окошечка заткнуты трухлявым мохом. Освещается барак огнем из топки печки. Застоявшаяся вонь от табака и нечистых тел. Заплеванный и загаженный земляной пол. Железная печурка. Двухъярусные нары, черные как деготь, вместо шпаклевки густо набитые насекомыми, особенно клопами. Со вшами мы справились быстро, с клопами ничего не могли поделать. Никакая чистка этому помещению уже помочь не могла, его надо было срочно сжечь как рассадник заразы. Мы прожили в нем всю зиму. Средств против насекомых не имелось, кроме кипятка, а он не помогал. Стоило присесть или прилечь на нары, как снизу жгли, а сверху дождем, градом сыпались клопы. Зимой мы дважды вымораживали барак, но результаты были минимальные. Ни мела, ни извести тоже не нашлось. Девять женщин скребли и мыли, конопатили и драили без большой пользы. Перестелить нары не удалось за неимением досок и гвоздей. Переменить жерди не было сил, да ведь и спать па голых сырых жердях не сахар. Матрацев не имелось, как и сена.
Значительно позже, когда привезли продукты, мы набивали мешки или рогожу стружками. То была привилегия женщин. Уборных, конечно, не было – лес рядом, к чему еще уборные? А зимой и лес не нужен: замерзало и ладно, а скользко – обойди. Что за нежности! Для женщин товарищи в двухстах-трехстах метрах от лагпункта сделали шалаш из елок, «хитрый домик», и, борясь за элементарные примитивные нормы быта, мы, женщины, бегали в любой мороз, даже в 40–50 градусов днем и ночью в наш шалаш. Мужчины же на это смотрели иначе, и вскоре их землянки обросли отвратительной желтой наледью и бордюром из экскрементов. Ни врача, ни фельдшера, ни санитара, ни медпункта. Я по совместительству с общими работами стала выполнять функции медработника, сколько умела. В юности работала медсестрой и инструктором в санчасти 12-й Красной армии, знала латынь, вот и все. Так или иначе медработник был необходим, без этого нельзя было открыть и значит выстроить медпункт хотя бы на одну койку и получить медикаменты и лекарства из санчасти Воркуты.