Текст книги "По следам судьбы моего поколения"
Автор книги: Адда Войтоловская
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 26 страниц)
Больных было очень много. Вернее, почти все. Завшивленность огромная, баня, кухня и прачечная не то что в антисанитарном состоянии, а совершенно не соответствовали ни названию, ни назначению. Основной причиной болезней являлся голод. Полтора месяца после изнурительного этапа и тюрем питались жидкой крупяной кашицей без жира, гнилой замерзшей брюквой, изредка такой же картошкой и кусочком трески; бывали дни, когда кроме горячей воды и кусочка соленой трески, мы ничего не получали. В течение зимы в основном прибавился хлеб, ячневая крупа, треска, немного постного масла и по 150 граммов сахара на брата в месяц. Мяса почти не было, но, правда, ловили куропаток, первое время их было множество. Многие были на краю, но… выжили почти все. Это можно объяснить тем, что мы жили в лесу, мужчины постоянно работали на наружных работах и были молоды. Однако было бы непростительно легкомысленно и неверно умолчать о том, какой разрушительный след оставляет такая голодовка и в каком тяжком состоянии находились некоторые товарищи. Можеть быть, нам довелось получить дозу голода несколько более обычной, по голод в лагерях явление постоянное, входящее составной частью в систему лагерного режима, особенно для политических заключенных, хотя они несут на себе всю основную тяжесть лагерных работ. Режим уголовников несколько иной. В лагерях урки – голубая кровь, белая кость. Они – опора лагерного начальства, «друзья народа». Мы – враги народа, и этим все сказано. Занимают основные «блатные» должности, за исключением тех случаев, когда необходимы грамотность или образование. Они – возчики на транспорте. Считают правилом воровство всех видов, и начальство на это смотрит скрозь пальцы. Позволяют оебе не работать или работать с прохладцей, им разрешен свободный выход за зону по любому поводу. Они получают объедки с барского стола администрации за всевозможные виды холуйства. «Блат, мат и туфта» символы их лагерного поведения.
К политическим они относятся по меньшей мере свысока, как привилегированная каста к плебсу. «Тракцисты-мантульщики! (что означает – работяги) – бросают они с презрением и ненавистью, – работайте, работайте, на гроб не заработаете!». Опора они, конечно, противоестественная, опора в кавычках, ибо постоянно отлынивают от работ, скандалят, нарушают режим, заполняют изоляторы. Воры ведают каптерками, проститутки рожают детей, зачастую сифилитиков, рецидивисты превращаются в парикмахеров и орудуют бритвой, брея физиономии начальства, и т. д. Я говорю о целой категории людей и их правовом положении, а не об отдельных людях. Человека же можно встретить повсюду, как и глубокое моральное падение, временное или постоянное, среди политических.
Наряду с потерей себя, опустошенностью, к которым некоторых приводит арест, огромную роль в падении играет голод, чаще – среди мужчин. От этого никак нельзя отмахнуться. Если об этом умалчивают, значит человек получает систематическую помощь из дому, либо ходит в «придурках», или он лжет, а может быть, просто забыл то грызущее чувство, которое сначала высасывает внутренности, а затем подбирается к сознанию и овладевает им. Чувство голода, если оно не разрушило организм, забывается очень быстро, как забывает женщина родовые муки, как перестает кричать ребенок, как только мать накормит его грудью. Голод забылся как только исчез, а вот глаза мужчин, одновременно пустые и тоскующие, вялая, расслабленная походка, опущенные, понурые фигуры, втянутые животы, оживление при выдаче пищи, жадные дрожащие руки, – все это, что должно было нас принизить и уязвить – незабываемо. В женских бараках постоянно заводились разговоры о еде, о всевозможных блюдах. Тема смаковалась до тошноты, не снималась с повестки, переползая с нар на нары, как перебегает невидимое пламя в степи, подгоняемое ветром. Люди интеллектуальные старались избегать и изгонять эти темы, но в бараках на сто человек они оставались дежурными всегда. Женщины болели относительно меньше, но весна косила всех подряд.
Полуголодное существование – момент политического насилия и, в то же время, экономическая нелепость, так как многие стройки в рядах районов страны – на Колыме и в Норильске, в Караганде и Воркуте – держались на рабочей силе заключенных, которая варварски расхищалась. Голод нужен был как наказание и для того, чтобы задушить протест против чудовищной и жестокой бессмыслицы происходящего на наших глазах. Многие готовы были разбиться в лепешку на работе для перевыполнения нормы. Встречала людей, которые быстро сдавали и которых спасти могли только хлеб, минимум сытости и ничто другое.
Вот один из примеров силы голода в неприкрашенном виде. Живем уже в Кочмесе (беру этот случай не потому, что не могу их привести из жизни Сивой Маски, а потому, что Кочмес, так сказать «плановая командировка», снабжающаяся по обычным лагерным нормам). Кочмес на местном диалекте означает «земной рай». Корчуем лес. Работаем в строительной женской бригаде. С нами работают и мужчины. Обратил на себя внимание человек, идущий пьяной походкой и обросший седой щетиной, как зверь. Он постоянно еле плетется в хвосте. По утрам неизменно 300 грамм хлеба, пайка штрафника. Значит, нормы не выполняет и может лежать с таким же успехом на нарах (звали его Филипп Андреевич, фамилия забылась, теперь уж его нет в живых). Затем он перестал выходить на развод, не появлялся и в столовке. Расспрашиваю у мужчин о нем. «А, доходяга, почти мертвец, туда ему и дорога. Гнали его в медпункт – не идет. От него барак вшивеет, надоел беспомощностью и грязью». И отмахиваются. Несколько раз мысль возвращалась к нему и исчезала. В мужские бараки ходить воспрещено, да и появляется особая привычка отречения от неприглядных восприятий, дурного сорта нравственный иммунитет, но в то же время и спасительный. Так прошло несколько дней. Женскую бригаду перекидывают по разнарядке на чистку и побелку мужских бараков. То ли вши заели, то ли ждут комиссию. Часть мужчин выехала по реке на лесосплав, часть перевели в другое помещение, барак освободили. Мужчин в Кочмесе мало, их ценят больше, чем женщин. Грязь, конечно, но барак не из самых худших.
Мы начали разбирать вагонки, снимать и выбрасывать доски. Договорились с нарядчиком, чтобы разрешил вскипятить котел, в котором распариваем финскую стружку, для ошпаривания досок вагонок. Остались столбы. Пусто. Видим, сидит под нарами обезьяноподобный человек. Скорчился. Оброс. Просто страшный. Глаза голодные, алчные, не голубые, а белесые. Вылинявшая гимнастерка, летние брюки, из них торчат иссохшие грязные конечности. Молчит. Я узнала его. Бригада женщин-строителей выгоняла на сверхтяжелых работах по килограмму хлеба в день и считалась своего рода аристократами, таким образом, мы имели возможность подкормить умирающего от голода. Попробовали поднять – противится: «Я весь вшивый, не трогайте, есть, есть, дайте, никто обеда не принесет, а я…». Завыл утробно, но тоненько, и растянулся на полу. Пошли в стационар. Взять не могут, полно и в коридорах. Перетащили в другой барак, начали подкармливать, обстирали, помыли. Позвали парикмахершу, знаменитую Галю, конечно, урку. Она же певица и балерина. Прилетела, сделала реверанс, обещала превратить в «красавчика», потом плюнула на гаерство и по-женски заботливо и умело привела больного в человеческий вид. Он стонал, плакал, лепетал: «Чудо…» Не скоро, очень не скоро стал приходить в себя.
Кто же он? Сибиряк. Некогда левый эсер. В 1918 году, после убийства Мирбаха в Москве, был ненадолго арестован советской властью. Вскоре стал большевиком, крупным работником. Взят в Новосибирске. До ареста в 1937 г. был директором Новосибирского банка и членом обкома. По образованию экономист и юрист, но это еще ничего не говорит, – он оказался блестящим знатоком Маркса и Ленина, Энгельса и Меринга, Плеханова и Люксембург, народнической литературы, поэзии. Мы открыли в нем кладезь премудрости. Наша строительная четверка с ним сдружилась. Когда он совсем пришел в себя и попривык к нам, он доставлял нам немало удовольствия то чтением на память целиком «Песни о Гайвате», то рассказов Чехова. Как-то Фрида Фаянс достала томик Тургенева со стихами в прозе и дала его почитать Филиппу Андреевичу. Книги были редкостью, а наш подшефный уверял, что с воли это первая книга в его руках. Через несколько дней, когда мы рыли котлован, а он отгружал и отвозил землю, в перерыве, желая отблагодарить нас, читал на память стихи в прозе Тургенева. Личное хранил в тайнике, и оставалось загадкой, почему такой человек так катастрофически сдал. Вопрос этот занимал меня, и я решилась наконец задать его.
– Сам не знаю, как дошел до жизни такой, до полнейшего безразличия к себе. Видимо, сделан не из того теста, которое лепит твердокаменных. Я даже не презираю себя. Возможно, ошеломляющим ударом был арест жены. Одна из женщин осеннего этапа рассказала, что сидела с ней в Мариинских лагерях без права переписки. Все человеческое начало во мне гибнуть и отмирать. Шел навстречу голоду без сопротивления, до некоторой степени, добровольно. Но умирать от голода крайне трудно, такого искуса я не выдержал. Кажется, могу возродиться лишь после встречи с женой.
Но незаметно для себя он уже возрождался. Зимой его увезли на Еджыд Кырту. И человек, и жизнь его терялись для нас с этапами. Увезен, связь оборвана. Следы памяти, заносимые северной снежной поземкой…
Но возвратимся на Сивую Маску. В течение зимы почти постоянно большая группа мужчин, состав которой был текучим, находилась в состоянии, близком к смерти вследствие голода, антисанитарных условий и отсутствия медицинской помощи. Большинство выжило, так как появились геологические партии для изыскания и проведения железной дороги на Воркуту. Потребовалась рабочая сила, и многие попали в лучшие условия.
Люди приходили в негодность не в силу своих никчемных качеств, а в силу условий, в которые были поставлены. Так, чуть не погиб один из самых молодых среди нас, студент техникума Володя Гречухин, ныне доктор наук, геофизик. На этапе он держался скромно и неуверенно. Молоденький, худенький, застенчивый и очень грустный, с ярко выраженным псковским выговором. Деревенский паренек. Навалилась на него с арестом страшная тяжесть и тысячи вопросов без ответа. Силы подкошены, а тут голод, одиночество, грязь, безнадежность. Он болел тяжко и быстро шел под уклон. На выздоровление почти не было надежд. Так как Володя был одним из самых тяжелых больных, то он и попал в подобие изолятора, на единственную койку, которую к тому времени решил организовать Должиков в специально для этого вырытой землянке. Я же решилась на выполнение функций медработника по совместительству с общими работами – стихийно, по безвыходности положения. Я не имела ни прав, ни образования, но хоть что-то умела. Нужен был человек по уходу за больными, наблюдению за санитарным минимумом, для выписки лекарств с Воркуты, приготовлению порошков и т. д. Пришлось делать и большее. Нашлись и помощники и, прежде всех, Дора. Посменно дежурили ночью около тяжелобольных.
С Володей дело обстояло до того плохо, что его сосед по нарам (имени не помню) получил разрешение от начальника в выходной день заготовить для него гроб. Но все как могли дрались за жизнь юноши, и, в конце концов, он выжил. Выжил, и через месяца два ушел работать в геологоразведку.
Через много лет, примерно лет через 25, в Ленинграде по телефону услышала незнакомый взволнованный голос: «Говорит Володя Гречухин. Не забыли? Не должны забыть, я был почти покойник, а вы единственная медицинская скорая помощь на Сивой. Искал вас повсюду, как только получил такую возможность, и совершенно случайно оказался в квартире вашего сына. Просто удивительно, одно из многих чудес в моей жизни. Не могу сейчас к вам заехать, сегодня уезжаю на Воркуту. Напишу, приеду». Он писал, потом приехал, недавно была у него в Москве, теперь мы добрые знакомые. Гречухин настоящий самородок по уму, самостоятельности взглядов и по тому, как всего добивался.
Приведу выдержки из писем, где он кратко изложил свою биографию. «Взяли меня двадцати одного года отроду со скамьи техникума. Год на Сивой Маске вам известен… Затем в геологоразведке. Люди разные, немало людей большой стойкости в испытаниях. Возвращенный к жизни решил и для себя – не сдамся! Годы 1936–1938 всему научили. Остался жив опять. Работая в тундре и тайге, прошел на практике все ступени геологоразведывательных работ сначала как зека, а потом как вольнонаемный. А знаний не хватает. Сделал вывод: останусь здесь, надо учиться… Заочно кончил геофизический факультет университета, продолжая работать. Одной из первых моих самостоятельных работ был проект совхоза Сивая Маска. Он построен по моим координатам вдоль большого ручья, который вам хорошо известен. Поступил в заочную аспирантуру и закончил ее. Стал начальником геофизической разведки. Все в Воркуте. Дни и ночи в заполярной тундре, по брюхо в воде, а потом на вездеходах, на вертолетах, всяко. Техника шла за нами, а затем начала нас крепко подгонять. Вы там ничего не узнаете. За три десятилетия, что мы не виделись, сказка стала былью. Увидимся, расскажу. Работая, защитил по воркутинским материалам кандидатскую диссертацию. Но мне как руководителю не хватало знания экономики. Снова заочно поступил в университет, на этот раз на экономический факультет и закончил его… В работу ушел с головой, она все поглотила, вытеснила тяжесть юности, хотя обо всем помню и думаю. Год тому назад защитил докторскую диссертацию. За все время ни разу не пользовался отпуском. Стало сдавать сердце. Страдаю гипотонией. Временно, надеюсь, временно, медики не разрешают работать в условиях экспедиций. Прошел по конкурсу в Ленинградский горный институт. Читаю геофизику в воркутинском филиале, но по здоровью придется уехать отсюда, скорее в Москву, чем в Ленинград. Отяжелел за последние годы, даже обрюзг. А может быть, со здоровьем станет лучше, вернусь в воркутинские края, здесь бюрократизма меньше, легче проявить инициативу, провести все в жизнь. Приезжайте со всей семьей к нам в гости на Воркуту, будем на вездеходе ездить на озера, рыбачить…»
Это не биография, а лишь вехи биографии, но радостно узнавать о таких судьбах. Радостно и то, что когда встречаешься с Владимиром Васильевичем, то перед тобой не узкий специалист, а человек большого размаха мысли и интересов к общественным вопросам, людям, литературе, науке. Радостно и то, что у него имеется свой критерий оценок явлений жизни. Он автор многих книг по своей специальности. Одна из них «Геофизические методы исследования угольных скважин» была выдвинута на соискание Ленинской премии. Живет он в Москве, руководит крупной исследовательской лабораторией. Безусловно, человеческое окружение, в какое попал Гречухин в юности, сыграло роль в его росте. Это, однако, не должно означать, что нет менее смертоносных течений, в которые можно попасть, чтобы выплыть без риска для жизни. А сколько людей, таланты которых уже выявились, погибли…
Женщин на общем пайке на Сивой Маске осталось до пополнения всего четверо, так как Чертенко присосалась к ВОХРу, Котиш ушла поварихой к уркам, сестры Бардины и Иванова переселились в землянки начальников для их всестороннего обслуживания, что в такой откровенно-бесстыдной форме возможно было в условиях полной изоляции нашей командировки.
Так как экономическая необходимость освоения севера и процесс политических репрессий не имели и не могли иметь между собой органической связи, то использование рабочей силы на северных стройках носило чудовищный характер с точки зрения простой хозяйственной разумности или порядка. Кривая арестов росла в геометрической прогрессии, тогда как потребность в рабсиле, даже бесплатной, нарастала в лучшем случае в арифметической прогрессии. К приему рабочих не имелось никаких предпосылок, а во многих случаях не было и потребности. И потому строительство такого рода ничего общего с задачами социалистического строительства иметь не могло. Оно было насквозь нецелесообразно. Только значительно позднее экономические потребности начали подгонять под поток политического террора. В конце концов вырастали города, шахты, железные дороги, разрабатывались недра, строились электростанции, но какой ценой? Ценой беспощадного истребления конденсата творческих революционных сил, ценой низведения квалифицированных людей, мозга страны в никому не нужную рабсилу, путем варварского истощения основного капитала и двигателя – человека.
В условиях, в которых мы работали, рабочая сила не восстанавливалась, а только поглощалась, даже если не говорить об истреблении людского состава в его чистом виде. Вся постановка работ на стройкомбинатах была хищнической по эксплуатации рабочей силы. Некоторые из этих строек были нерентабельны и по иным соображениям, а некоторые, поглотив несметные суммы и жизни, вообще стирались с карты, закрывались, консервировались. Но многие завершались. Помню, с каким недоумением и негодованием прочла в газете о том, что «трудолюбивый народ коми проложил в трудных условиях железную дорогу на Воркуту и тем самым внес серьезный вклад в дело обороны», а ведь процент труда «народа коми» в этой стройке минимальный, и построили ее лагерники. Лишение свободы и произвол логически несовместимы с понятиями: социалистическое строительство, соцсоревнование и пр. И раньше случались явления, которые никак не сочетались с представлениями о построении социализма, не втискивались в голову, не укладывались ни в формулы, ни в законы классовой борьбы, но мы находили убедительные доводы для оправдания основной линии движения. Сейчас все встало в голове дыбом, ибо било своей несостоятельностью…
Мы с Дорой на Сивой работали прачками и швеями. Когда белье наконец появилось, то количество это было крайне ограниченным. В прачечной не было баков для кипячения белья, а потому вшивость оставалась неизживаемой бедой. Мы боролись с ней утюгами, под которыми мужское белье в швах потрескивало как пламя разгорающегося костра. Трещали живые гниды после нашей стирки. Шили из грубых мешков из-под крупы и муки, а также из рогожи мужские брюки. Ни выкроек, ни машинки не было. Шить мы не умели и потому легко представить, как мы обогревали и украшали рабочих результатами своего труда. Шили из актированных бушлатов, штанов и телогреек шапки, рукавицы и ватные лапти взамен отсутствующих валенок.
Почта зимой была санная, а потому и тащилась тысячи километров на перекладных, а мы еще дополнительно страдали от «неплановости». Писем мы все не получали и не могли отправить в течение нескольких месяцев, пока нас не легализовали как законный лагпункт. На нашу переписку с родными ограничений пока не накладывалось. Взятые позднее, в 1937 году, лишались переписки на два года. После войны все лица нашей категории имели право писать только 2 раза в год. Что касается переписки с остальными гражданами (не близкими родственниками), то здесь действовал неписаный закон политического барьера, за который ни мы, ни люди с воли переступить не решались, за редчайшим исключением. Получать газеты было запрещено, как и книги. Радио не было, как и книг. Мы жили совершенно обособленно и оторванно, не общаясь с внешним миром.
Зимой мимо Сивой Маски начали перегонять пешие этапы заключенных. Шли кровавые годы – 1937 и 1938, когда на Воркуту, на знаменитый страшной памятью Кирпичный завод сгоняли людей для массовых расстрелов. В эти годы в тюрьмах на стенах писали: «История не знала более кровавого года, чем 1937» или «Ложь, что весна приносит радость, весна 1938 года несет смерть»… В эти годы люди подвергались в тюрьмах зверским пыткам. Но в энциклопедическом словаре издания 1951 года читаем равнодушно-стереотипные строки о том самом Кирпичном – страшной тюрьме смертников: «на Воркуте построены угольные шахты и большой кирпичный завод для строительства зданий». Никогда не забуду эти цепочки людей в темных бушлатах, идущих со всех концов страны сквозь пургу и стужу сбивающейся походкой по узкой тропке. Пурга, ветер. Снег под ногами и в воздухе. С морозом и жгучим ветром он забивается в ботинки, под рукава и за шею, слепит глаза, обжигает лицо. Спереди и сзади конвоиры, по бокам собаки. Бредут загнанные, оклеветанные, такие же, как мы, те же «кртд», те же «враги народа». У большинства обморожены щеки, носы, подбородки, пальцы рук и ног. Чаще их прогоняли мимо нас, иногда же конвою становилось невтерпеж, конвоиры останавливали этап, чтобы обогреться, и цепочка фигурок «зека» тоже поднималась наверх, забегала в бараки и землянки. Мужчины почти все в лесу на работе, на заготовке крепежника, за несколько километров, а женщины на месте. Едва успевали напоить кипятком, сунуть что-нибудь поесть, смазать лицо и руки вазелином из скудной аптечки, перекинуться словом, беспорядочными вопросами о воле, о близких. Порой встречались родные, друзья, знакомые. Дважды узнавали о муже. Некоторые из этапников прошли пешком 1000–2000 км из Чибью или из Нарьян-Мара. Таким образом, мы хоть что-то узнавали о лагерной жизни за пределами Сивой Маски.
Давно это было, но и теперь закрою глаза и вижу черную движущуюся полоску сжавшихся фигур, быстро теряющуюся в океане снегов. И саднящая, непроходящая боль режет сердце. Сколько людских цепочек прошло мимо Сивой, чтобы никогда не вернуться…
Командировка наша была превращена в заготовительный пункт крепежника для воркутинских шахт. Снег выпал сразу после нашего приезда и укутал, вернее, утопил Сивую Маску до июня месяца.
Крепежник заготовлялся в лесу, расстояние от лагпункта становилось дальше с каждым днем. Для этого предварительно вножную вытаптывается дорога на вырубленных просеках. Вывозился он тоже людьми на изготовленных тут же санях, на «вридло» (временно исполняющих должность лошади), как говорят в лагерях. Были, конечно, присланы нормы заготовок (повал, распиловка, обрубка веток, окори-вание и пр.). Прокладка дорог в нормах не учитывалась. Труднее всего оказалась вывозка, так как заготовки происходили в разных участках леса, а построить снежные дороги не позволяло время и нормы. Работа тяжелая, изнурительная из-за скудного питания, жестоких морозов, снега в полтора-два метра и отсутствия дорог. За невыработку нормы паек хлеба урезывался до 300 грамм в сутки.
Должиков осуществлял свою власть над нами со сдержанным равнодушием, как нечто неизбежное, стремился к порядку, к созданию минимума сносных условий для нашего существования, а иногда бывал просто человечен. Зато его помощник Красный был мерзейшим типом – вне категорий всякой морали. Он упивался властью, издевался над заключенными как мог и делал все, от него зависящее, чтобы как можно больше измотать нас. К разводу он выходил почему-то в военной шинели, с кнутом, выстраивал всех в темноте, отсчитывал пары и тройки и не своим голосом без тени иронии орал: «Командовать парадом буду я!» Затем он переключал внимание на самых слабых и начинал над ними куражиться. Излюбленный объект его издевательств – слабосилка, которая не освобождалась от тяжелых работ, так как иных не было. Вот Красный подходит к профессору Ральцевичу и члену Коминтерна от польской Компартии Попову-Ленскому, которые впряжены в тяжелые сани… Прекрасно помню, как осенью 1934 года, зайдя в библиотеку Дискуссионного клуба на Мойку, 59, прочла объявление: «Ральцевич Василий Никифорович прочтет лекцию для партактива. Тема: «Классовые, гносеологические корни контрреволюционного троцкизма, левого и правого оппортунизма». В лагере он «вридло» по статье «контрреволюционная троцкистская деятельность».
– Что, – спрашивает Красный, – нормочка будет вчерашней? – Те молчат. – Язык примерз к гортани! Сейчас разогреетесь. Шагом марш! – Попов-Ленский и Ральцевич сгибаются, напрягают силы и медленно двигаются по направлению к лесу. Сил мало.
– Ах так, – кричит Красный, – эх вы, кони мои вороные! Бегом! Бегом! – Вертя и свистя над их головами кнутом, Красный напирает на них. Он выхватывает из рядов еще не отъехавших молодого поэта и журналиста Супруненко и приказывает ему толкать сани сзади, напирая на слабых товарищей.
К вечеру Ральцевич возвращался в состоянии изнеможения. У нас в бараке особое покровительство оказывает ему Усвятцева на почве идейной общности – оба считают своими злейшими врагами тех, кто позволил себе когда-либо в чем-нибудь усомниться, оба считали, что в лагере, за небольшим исключением, сидят прямые или косвенные убийцы Кирова, оба психологически приучили себя к идейному приспособленчеству и к сделкам с совестью, оба отстаивали чистоту генеральной линии, были бдительны и следили за всеми отступлениями от их догматического мышления. Оба поэтому были с трудом выносимы в условиях лагерного общежития. При сходстве взглядов они резко отличались в быту. Юдифь энергичная, практичная и по-женски умелая, Ральцевич беспомощен, неприспособлен, жалок.
На Сивой Маске не имелось вышек и строгой зоны, а только приказ не выходить за пределы командировки после работы. Мужчины полулегально могли заходить в женский барак. Мы находились на глазах у начальников и ВОХРа – территория командировки с пятачок, в глухой лесотундре.
Ральцевич нашептывает Юдифи – мы невольно слышим их беседу:
– Наконец нашел верные слова для заявления, которое вам вчера читал, сумел убедительно нащупать внутреннюю закономерность процесса среди кажущихся случайностей…
– Об этом после, здесь нас слышат, – говорит Юдифь конспиративным полушепотом, выразительно глядя в нашу сторону.
– Извратить подлинное мое отношение к действительности никому не дано, – отвечает Ральцевич, – и тоже укоризненно смотрит в нашу сторону. Многозначительный их разговор раздражает, но терпим – жалко этого скомканного человека с его фарисейской мудростью, отца шести маленьких детей, оставшихся на воле. К нему не вернусь, но добавлю о детях: старший сын после всех передряг неизлечимо заболел психически.
– Вы – что-нибудь кушали? – спрашивает Юдифь уже деловито. Ральцевич вынимает из-под бушлата полуживую куропатку и медленно начинает крутить голову куропатки вокруг ее шейки. Отвратительное зрелище, отворачиваешься, потом невольно притягиваешься взглядом к его бессильным рукам и бьющейся в них куропатке. Юдифь вырывает ее из рук Ральдевича, накидывает телогрейку, выходит и через 15 минут возвращается с общипанной птицей. А он все сидит понурый, чужой, бушлат на нем обвис, руки повисли как неживые, он дремлет.
– Идите к себе, – говорит Юдифь, – я передам вам суп, когда он сварится…
Не думаю описывать день за днем урезанную изуродованную жизнь, которая не окрылит тех, до кого когда-нибудь дойдут эти строки. Зачем же писать о том, что запрятано в глубоких нишах сознания? Затем, что необходимо говорить с живыми, чтобы рассказать правду и показать, что творимое не было неизбежно, что многое можно было, а значит и нужно в будущем предотвратить, если мы не в теории, но на практике не будем сторонниками непротивления злу, если мы не дадим общественному фатализму овладеть нами.
Воспоминания!? Но как определить, где кончается прошлое и начинается настоящее и будущее? Разве наша память не является одновременно средством познания? Прислушаемся к рассуждениям Норберта Винера о линии движения самолета по кривой: «Для предугадания будущего положения кривой необходимо предварительно выполнить некоторые операции над ее прошлым». Не говоря уже об исторической науке в целом. Главное благотворное свойство памяти не только в способности сохранять события или чувства, но в том, чтобы результаты прошлых действий использовать в будущем. Позвольте, скажут мне, что за субъективистский идеалистический подход к событиям, ведь дело не в людях, а в общественных условиях, которые ими управляют. Зачем ставить давно решенные вопросы о свободе и необходимости, об общественных условиях и общественном сознании? В том-то и суть, что допускаются чудовищные выводы из верных посылок. Слепое подчинение и пассивность путем сделки с совестью объясняют обязанностью перед партией и советской властью. Ложь и предательство допускаются и мотивируются железной дисциплиной и международным положением. Молчат, прикидываясь неосведомленными, тогда как прекрасно знают, что творилось ночью у соседа, и своими глазами видят пустые места на заводах, в учреждениях и в институтах. Мнимая неосведомленность и пресловутая историческая необходимость не снимают ни с кого ответственности за то, что происходит в обществе. А между тем под их прикрытием складывается та общественная пассивность, в которой беспрепятственно развиваются бациллы подлости и иезуитства. Из непрекрасного далека кое-что вырисовалось выпукло, с болью узнано и осознано. Жизнь людей, отдавших годы расцвета лагерям и не вернувшихся оттуда, не может быть вычеркнута, хотя они и были отведены Историей с переднего края. История не терпит провалов. Пусть живые свидетели скажут о мертвых, – те никогда уже не заговорят. Увы, память весьма несовершенна, а от тех лет не сохранилось следов даже в виде писем.
В феврале 1937 г., т. е. через семь месяцев после отъезда, пришло первое письмо от мамы, а в апреле – от мужа из лагеря. В дни почты нет одиночества. Подальше бы уйти, никого бы не видеть, чтобы побыть с близкими. Жалость и любовь, наверно, впервые чувствуешь так остро, так всепоглощающе от собственного бессилия. Мама писала подробно о детях, скупо о себе, старалась приободрить и намеками дать знать, что мы любимы и не забыты не только ею, но и друзьями. Вот что писал Ленечка, и мама не вносила никаких коррективов в его текст:
«Дорогая мамочка! Мы живем хорошо. Я перешел в школу на ул. Красных Зорь, теперь проспект Кирова. Учусь тоже хорошо. Живем в большой комнате с дедушкой. За Валей я слежу, не позволяю ей шалить и драться с Витей. Играю в шахматы. Бабушка с нами возится и все делает. Как плохо жить без мамы. Вот, например, расскажу про собачку. Я принес маленькую собачонку, такой хорошенькой никогда не видел. Принес ее со двора, ее выбросили Захаровы. Я ее взял, напоил, укутал и поселил в кладовке возле кухни. Бабушка не позволила оставить собачку у нас жить, а только до утра. Весь вечер я тихонько проплакал, а Валька стала выть. Я ее чуть не поколотил. Целую. Леня».
Он и не подумал, как ранило меня его письмо. Письма Коли всегда бодрые, полные надежд, в них ни грана пессимизма. Он уверял, что будут и возвращение и встреча. Об условиях своей жизни – ничего. Писал, что узнал о моем аресте через восемь месяцев от Наташи, сестры Федора, и не столько огорчился, сколько обрадовался, что нашел меня, что я жива. (Вся переписка, с фантастическими трудностями сохраненная до 1950 г., переправленная домой, пережившая блокаду, возвращенная Валюте после второго ареста, бездумно и безжалостно сожжена одной молодой женщиной. Мы были ей чужими, она легко посчитала нас несуществующими. Аналогичный случай описал Борис Лавренев в повести «Седьмой спутник»).