Текст книги "По следам судьбы моего поколения"
Автор книги: Адда Войтоловская
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 26 страниц)
Товарищи прожили на Воркуте самый жуткий период, но говорить о событиях на Воркуте отказались категорически твердо и непреклонно: «Довольно! С нас и с вас хватит! Сейчас мы знаем одно – идем на свободу! Скоро начнут освобождать всех от «довесков». Мы – столица воркутинских лагерей, а вы жалкие провинциалы, ничего не знаете! Газет не читаете, о XVIII партсъезде не слышали, позор вам! На съезде звучали слова о тщательном обосновании всех обвинений, о клеветниках, порочивших кадры партии. Мы тоже ничему не верили, а вот шагаем по земле без конвоя!»
Им, вырвавшимся из атмосферы воркутских кошмаров, идущим на свободу, естественно, все рисовалось в розовом свете, а мы уже готовы были им верить. Все заключенные, как бы они ни отличались между собой, поклоняются одному – свободе – и потому весть о свободе единственно возможное воскрешение.
На Воркуте шло крупное строительство угольных шахт, там центр управления лагерями, открылось авиасообщение Архангельск – Воркута, поступали газеты, естественно, что сведений было значительно больше.
Грело солнце и не было холодно, но товарищи были чертовски голодны и стоять на виду слишком рискованно. Как быть? Выручил, как всегда, медпункт, вернее аптека, где работала Александра Ильинична, попросту Шура Кукс. На свободе – химик, она справлялась с работой провизора, прекрасно поставила аптеку и с ловкостью персонажей французской классической комедии управляла аптекой, извлекая из нее всяческие привилегии для заключенных. Здесь пешеходам удалось погреться, спрятаться, а нам поговорить с ними во время обеденного перерыва. Сама Шура стояла у наблюдательного пункта около окна на страже общих интересов. Шура была находчивая умница, умевшая провести начальство, набившая на этом руку. Ей доставляло особое удовольствие этого добиться, особого рода спортивный азарт овладевал ею в случае необходимости. Она единственная сумела весь лагерный срок отбыть на одних командировках с мужем, нашим главным экономистом Берлинским. Деловая, энергичная, пользующаяся доверием начальника, Шура в белом халате стояла у окна, сворачивая порошки, принимала горячее участие в разговоре и наблюдала за дорожкой к аптеке, а мы с жадностью впитывали сообщения товарищей.
Они торопились – идти еще одну ночь по морозу было опасно для здоровья, а до следующего жилого пункта не близко.
– Могли лететь и на самолете, – говорил Голубев, – так как оба решили остаться пока работать в системе Воркутлага по вольному найму, на воле работы не сыщешь, но захотелось пронести весть о свободе через все лагпункты, самим начинает больше вериться в нее, а теперь приедем домой уродами, и жены от нас откажутся.
Заславский предложил готовить письма: «Клянусь, доставлю франко вольная почта, а ленинградцам франко квартира». И он действительно побывал у моей мамы и детей и у родных Шуры Кукс. Такая щедрость души встречается на фронте и в лагере, там, где жизнь и смерть шагают рядом, все критерии укрупняются, а человеческие отношения воспринимаются как случайный дар судьбы.
Как сложилась жизнь Голубева, не знаю.
Заславский в первые дни войны ушел добровольцем на фронт, рядовым. Зная свободно немецкий язык, он скоро стал переводчиком, затем разведчиком. Много раз бывал в немецких тылах, осуществлял трудные операции, руководил разведывательными группами. Дослужился до чина полковника, выполнял сложные задания. Однако это не помешало тому, что, когда однажды его группу постигла неудача, ему немедленно вспомнили его «прошлое», то есть заключение, и обвинили во всех смертных грехах и угрожали смертью. Спас его случайный приезд командующего фронтом, который полностью его оправдал и даже отметил в приказе. Но такие встряски после всего пережитого не проходят. Жена Юзефа Борисовича рассказала, что после разбора дела он получил двухнедельный отпуск в Ленинград. Она его не узнавала, он был пассивен и подавлен. Постоянно подвижный, легкий на подъем, воодушевленный, в этот приезд, по ее словам, он был как бы одет на металлический тяжелый каркас, неподвижный, немногословный, почти все время пролежал, не играл с сыном, грустил. Прощаясь, вдруг сорвался и сказал, что в свое возвращение больше не верит, потом всячески старался сгладить впечатление от этих слов. Так и случилось. Его друзья сообщили жене, что, нарушая правила поведения командира, он рвался вперед, в горячку боя, был тяжко ранен в живот и вскоре умер, похоронен в Острове, когда немцы в 1944 году покидали этот район.
Через часа два они ушли, заронив надежду на свободу. К вечеру весь Кочмес говорил только об освобождении. Лопнул и чуть разошелся тугой обруч беспросветности, приоткрылись ворота в будущее. До перых освобожденных они были наглухо закрыты на многопудовые замки. Вскоре начали освобождать трехлетников и снимать дополнительные сроки и у нас в Кочмесе, и на других лагпунктах. До этого существовало настоящее и прошлое, теперь появилось будущее и приблизилось независимо от срока. Леночка Данилова, которая пережила дополнительный срок в 8 лет как непоправимую катастрофу, так и не оправилась. Кроме Иры Годзяцкой, почти ни с кем не вступала в разговор, и мы с тех пор не слышали ни разу ее милых шуток, которые она умела произносить с индифферентным выражением, что вызывало смех.
Вечером в нашей вагонке царило особое оживление: мы были источником радостной информации, во-первых, а кроме того, у Доры и Муси летом кончался трехлетний срок. И срок Леночки кончился, если правда, что снимают «довески», она вот-вот должна была выйти на волю. Я затащила ее к нам в вагонку и старалась обнадежить и приласкать, как бывало раньше. Она оставалась безучастной и безутешной и, сославшись на усталость, ушла. Спустя несколько дней Лена простоволосая, в одной кофточке, несмотря на мороз, без очков, примчалась ко мне на стройку, захлебываясь и плача не своим голосом выкрикивала: «Сняли! Еду домой! Сняли срок! Кончилось! Кончилось!» Прилипла головой к моей грязной телогрейке и казалась счастливым задыхающимся кутенком, совершенно преображенная. Куда делась ее сонливая безнадежность!
К этой молоденькой девушке сохранилось теплое чувство на всю жизнь, но я потеряла ее из виду.
Лена была первой освобожденной политической в Кочме-се. В этот день преобразились все, точно каждый получил свидание, услышал впервые Марсельезу или Интернационал, увидел нечто прекрасное, когда спирает дыхание, сердце комком подходит к горлу и хочется плакать и петь. И в то же время никто не смел радоваться открыто – перед глазами стояли вереницы погибших друзей, мужей, братьев, отцов и матерей. У всех погибших на воле остались дети…
С этого времени трехлетников начали отпускать. Правда, их было немного, основной контингент составляли пяти– и восьмилетники.
Остающиеся продолжали тянуть сроки. «В лагере, как в лагере» перефразировали мы французскую поговорку – ala querre comme a la querre, за кулисами жизни, где бывали лишь сами участники драмы, которые никогда не выходили на сцену.
С нами шло все, что не горит и не тонет, что спасает во все времена при всех условиях, все, что годилось в многоступенчатой школе терпения и ожидания.
Жизнь как бы снимала с нас ответственность за те дела, которые свершались на воле и обрекали на бездействие, если не считать той физической работы, которой предопределено было стать основой существования. Вместе с тем жизнь возложила на нас неотвратимую обязанность думать, осмысливать важнейшие вопросы общественного бытия в целом, хотя в наши функции ничто подобное не входило. Режим был построен с целью сделать нас абсолютно бездумными, но человек слишком сложная машина, к ней невозможно подобрать ключи, даже если в государственных мастерских над их изготовлением трудятся мастера самого высокого класса. Вернее – человек не машина. По вечерам мы предоставлены сами себе. Ночи бесконечно длинные, если ты не сражен чрезмерной физической усталостью. В это время и шла подспудная, затаенная, обособленная освободительная жизнь, свое маки, прибегая к позднее рожденному понятию. Жизнь наедине с собой, пожалуй, самая значительная для каждого, без-запретная. Две жизни, не наложенные одна на другую.
Редко в руки попадали книги, так от одного к другому переходили «Бесы» Достоевского, потрясающие в тех условиях с небывалой силой. Разоблачительное утверждение Достоевского о том, что «сообщники связаны как одним узлом пролитой кровью», протягивало нити к нашим следователям и провокаторам и казалось правдоподобием, как и мысли о том, что воля «избранных» навязывается всем инквизиторскими методами и приводит к «безграничному деспотизму». Но и помимо этого, Достоевский пленял мучительной, противоречивой, но яростной борьбой за человека. Он оскорблял и унижал его, как только мог, и тут же возносил, жалел, стремился спасти, проклинал, плакал, не покидал человека на его крестном пути и тем становился рядом. К слову сказать, смешно бывает, когда прочтешь, как так называемые историки, пресмыкаясь перед «отцом родным», проникшимся ненавистью ко всему революционному, порочили вслед за ним народничество, соперничая с Достоевским, Емельян Ярославский, стремясь избежать участи своих учеников, которые при его содействии все пошли под нож, в одной из консультаций в газете «Правда» не стесняясь писал:
«Ко всему народничеству мы относимся отрицательно, как к течению, враждебному марксизму, но мы различаем в нем различные ступени развития»… и далее «народники перешли на позиции эсеров… которые превратились, как и все мелкобуржуазные партии России, в шпионско-диверсантскую агентуру фашистских разведок» (!)
Вполне уместно привести слова Достоевского из тех же «Бесов»: «Полунаука – это деспот, каких еще не приходило никогда. Деспот, имеющий своих жрецов и рабов, деспот, перед которым всё преклонилось с любовию и суеверием, до сих пор немыслимым, перед которым трепещет даже сама наука и постыдно потакает ему…»
Томик Пушкина составился так: каждый записывал то, что помнил, и рукописный он переходил с нары на нару.
Как бы ни было тяжело женщинам, но они с меньшими потерями переносили лагерь. Мужчины больше страдали от голода, цинги, дизентерии, голодных поносов, сильнее были истощены и обтрепаны, среди них была более высокая смертность, им труднее было физически сопротивляться. Мужской организм требует больше, а паек шел одинаковый. Цинга и дистрофия принимали среди мужчин угрожающие формы. Если у женщин ноги, руки и грудь покрывались специфической цинготной сыпью, кровоточили десны, расшатывались и крошились зубы, то мужчины распухали, ноги в коленях не сгибались, как и руки в суставах, бросались в глаза отеки, синюшный цвет лица, у многих выпадали зубы, глаза угасали. Их больше поглощали чувства голода и тоски. Это особенно сказывалось на чисто мужских командировках, так как на женской командировке они являлись более ценной недостающей рабсилой и ими больше дорожили.
Вопреки всем законам и постановлениям, вразрез с замыслом создания чисто женских лагпунктов, на зло лагерному начальству и во имя жизни, в Кочмесе стали рождаться в полном смысле слова «незаконнорожденные» дети. Что с ними делать? Нельзя же бараки превращать в ясли, да они и погибали бы в бараках немедленно, а по закону они не лагерники, действия прокуратуры и ОСО на них пока не распространялись и кто-то за них должен был быть в ответе, поскольку мать и отец неправомочны. Знаем, что шла длинная переписка между Кочмесом и Воркутой, а надо полагать, что Воркута запрашивала Москву и высокие инстанции. В конце концов в Кочмесе, на спецкомандировке женщин, появились своеобразные ясли, через которые, пока я там работала, прошло около семидесяти пяти маленьких человечков в возрасте от семи дней, какими они поступали из нашей больницы в ясли, и до трех лет.
Часто, идя в ясли, невольно повторяла близкое каждому начало «Воскресения» Л. Н. Толстого, ибо кто же не знает его на память с дней отрочества?
«Как ни старались люди… изуродовать ту землю, но которой они жались, как ни забивали камнями землю, чтобы ничего не росло на ней, как ни счищали всякую пробивающуюся травку, как ни дымили каменным углем и нефтью, как ни обрезывали деревья и ни выгоняли всех животных и птиц, – весна была весною даже и в городе. Солнце грело, трава, оживая, росла и зеленела везде, где только не соскребли ее, не только на газонах бульваров, но и между плитами камней, и березы, тополи, черемуха распускали свои клейкие и пахучие листья, липы надували лопавшиеся почки; галки, воробьи и голуби по-весеннему радостно готовили гнезда и мухи жужжали у стен, пригретые солнцем. Веселы были и растения, и птицы, и насекомые, и дети. Но люди – большие, взрослые люди не переставали обманывать и мучить друг друга. Люди считали, что священно и важно не это весеннее утро, не эта красота мира божия, данная для блага всех существ, – красота, располагающая к миру, согласию и любви, а священно и важно то, что они сами выдумали, чтобы властвовать друг над другом».
Как весенняя пробившаяся меж камней травка, рождались дети. В неподходящих условиях, случалось, в суровую стужу, бесправно, у матерей, которые работали до последнего дня, доставляя моральные страдания женщине, сидящей по 58-й статье, и удивляя необычностью своего появления на свет женщину-уголовницу, не чаявшую стать матерью. Но для рождения нет неподходящих условий, и оно в конце-концов приносит радость.
Когда я попала на работу в ясли, куда была назначена весной 1939 года старшей сестрой, там было около 40 детишек, ютившихся в стареньком тесном помещении. Однако не признаваемые de jure, дети жили de facto и с этим приходилось считаться. Поэтому последняя крупная стройка, на которой я работала, были детские ясли. Просторные, с высокими потолками, специальной кухней, прачечной, боксами, позже с электричеством, кварцем и верандой для прогулок зимой по типовому проекту, утвержденному для крайнего севера. Вся противоречивость лагерной системы сказалась в существовании этого оазиса – дома малютки. Поскольку дети появлялись на свет, на них должны были распространиться законы о детях: отпускались средства на оборудование, снабжение, лекарства и пр. по нормам детских учреждений, кроме обслуги, которая набиралась из лагерного контингента без оплаты. Поскольку же они рождались в обход и в нарушение лагерных законов, их в три года отрывали от матерей и насильственно отвозили в специальные детские дома в Архангельск. Кроме того, каждая мать находилась постоянно под страхом того, что ее за малейшее нарушение выкинут из Кочмеса и лишат возможности видеть ребенка.
Врач в доме малютки был, но не педиатр. Не было необходимых лекарств, медикаментов, мы не имели возможностей ни предостеречь детей от эпидемий, ни спасти во время эпидемий: лагерная медпомощь не приспособлена для детского возраста. И потому, несмотря на то, что ясли обслуживались исключительно добросовестно, главным образом нянями с высшим, но, конечно, не специальным медицинским образованием, вкладывавшими в ясельных детей нерастраченную любовь к покинутым детям, мы дважды теряли детей во время эпидемии дизентерии в Кочмесе и во время инфекционной пневмонии. О каждой из этих эпидемий скажу особо.
Каков же был «постатейный» состав ребят? Большинство из них были детьми уголовных. В своей основной массе уголовные как мужчины, так и женщины, противники работы в лагерях, вернее признают лишь те работы, которые дают возможность поживиться от нее. выйти за зону или «перекантоваться». Излюбленная их работа извоз, почта, каптерка, кладовая, парикмахерская, или болтание около начальства, если их к этому допускают, в худшем случае – конюшня, а также дневальство в бараке. Но все же на работу их «гоняют». Кормящая мать первый год имеет некоторые преимущества – через каждые 3, а затем 4 часа происходит кормление, то есть длительный перерыв в работе. Кроме того, жизнь для них была чересчур «скучна». В лагерях собраны урки-«профессионалы», а чем заняться в лагере? Некоторые профессиональные проститутки и воровки пленялись естественным чувством материнства, его новизной для них, для некоторых материнство явилось невиданной, интригующей авантюрой. В мою бытность в яслях из больницы к нам в бокс поступило три младенца с сифилитическим язвами. Такие дети не заразны, но они занимали боксы, создавали дополнительные трудности со стиркой, питанием и пр., а они нежизнеспособны. Все трое умерли в возрасте до четырех месяцев. Лаборатории не было, и мы не знали, в каком состоянии здоровье матерей и всех остальных детей. В этом отношении мы были так же не вооружены, как и во многом другом.
Урки отличаются немотивированной непоследовательностью, подчиняются шальным, разнузданным прихотям, иметь с ними дело весьма трудно.
Женщин оставляли на работах на командировке для регулярного кормления, чего было очень трудно добиться от администрации, но многие из них не желали считаться ни с временем, ни с детьми. Ночью, когда они спят или заняты любовными делами, их убедить немыслимо. Некормленные детишки поднимают крик, вой, будят соседей, в яслях начинается ночной содом и ночные бдения. Несколько раз одевалась ночью (последнее кормление от 11 до 12 часов) и шла по баракам уговаривать их пойти покормить ребенка. Ответы следовали такого содержания: «Тебе надо – неси сюда, тракцистка некокнутая, фраерша, мать твою за ногу…» или «Чего вяжесься, родили и баста, советская власть воспитает», – и тот же рефрен в вариантах, или, нарочно издеваясь, пели, валяясь на нарах: «Эх, перина моя пухова-я-я…» Они не стесняются схватить полено или что попало под руку и бросить в тебя.
Были среди них и прекрасные, нежные, самоотверженные матери. В яслях работала Лида Проскурова, бывшая уголовница, но изъявшая прошлое ради материнства. Чтобы иметь возможность постоянно находиться с дочкой, Лида стала ясельной прачкой. Родом она из Владивостока. Работала и жила самозабвенно. Во время эпидемии дизентерии Лида, независимо от дежурства, следила за кипячением белья и глажкой, была незаменима в каждую трудную минуту, преданной всем детям, на редкость бескорыстной. Мы благословляли за нее небо. Но с непокорными урками она изъяснялась на своем жаргоне. Ей принадлежит инициатива в их «исправлении» в вопросах кормления детей.
Врачом в яслах работала Ася Романовна Степанян, женщина лет сорока пяти, но совершенно седая, внешне хрупкая и худенькая, о ней можно было сказать – силуэт женщины, настолько она была бесплотной. По духу же она была волевой и сильной, хотя склонна была сглаживать острые углы в столкновениях с администрацией, однако без принципиальных уступок.
Темные глаза сразу запоминались на пергаментно-желто-бледном и все же красивом лице. Не раз в стычках с начальством Ася Романовна дергала меня за халат, желая предотвратить надвигающийся конфликт, что не всегда ей удавалось, но в целом мы действовали согласно и дружно. Как врач она была исключительно добросовестна, но педиатрию изучала на ходу, на практике без пособий и не имея возможности с кем-либо проконсультироваться, а на ней лежала врачебная ответственность за много жизней. Муж ее Степанян расстрелян, а в лагерь она приехала с пожилой женщиной-подпольщицей, с которой они не разлучались. О ее прошлом почти ничего не знаю.
Начали мы с А. Р. работать одновременно, и она как старшая с первых дней ввела порядок, по которому никто из персонала не имел права пользоваться ни одним граммом детских продуктов. Правило проводилось неукоснительно, даже проба бралась ею из ложки или блюдечка. Сначала были протесты и смех, дескать все равно никто не поверит в нашу святость, но порядок получил силу закона. По случайному совпадению поварихой работала уроженка села Усть-Черно, близ Нарвы, откуда родом мой муж, Марта Ивановна Алексеева, которая одно время была невестой брата моего мужа. Брак расстроился, и М. И. вышла замуж за финского дипломата, жила долго в Финляндии, а по приезде на родину была арестована по ст. 58 п. 6 – шпионаж. Человек честнейший и отличная повариха. Однажды из своего ночного похода за кормящей матерью я вернулась с рассеченной губой и распухшей ногой – урки забросали меня поленьями. Мы либеральничали с ними, так как не хотели переводить детей при наших ограниченных ресурсах на искусственное питание. Меня встретила бессменная Лида, рассвирепела, как обозленная тигрица, и предложила лишить двух матерей права кормления. Пришлось пойти на крайнюю меру, больше того, договориться с новым начальником Сенченко о переводе двух самых злостных матерей на другую командировку. Мера крутая, мерзко было прибегать к административным полномочиям начальника, но иного выхода не было. Двух мам не допустили к кормлению, деток перевели на искусственное питание. Оба ребенка выжили в период эпидемий. Средство оказалось радикальным и действенным, и больше его применять не пришлось.
Что же касается детей политических, то всякий раз их появление на свет являлось следствием исключительных обстоятельств. Процент родившихся детей среди заключенных по 58-й статье по сравнению с количеством заключенных был незначительный, вернее, доля от одного процента. В яслях же одно время жили дети, взятые с родителями при аресте, некоторые матери приехали беременными, остальные дети «нашлись».
Вот несколько эпизодов из истории таких «находок». Как-то, когда мороз доходил до 45–50 градусов, в ясли принесли большущий тюк из одеял и шуб: «Получайте ребеночка!» Мать, Аниту Русакову, отправили на медпункт – у нее сильно поморожены руки, ноги и лицо. Когда мы развернули тюк, то к ужасу увидели окровавленное маленькое тельце, похожее на кусок сырого мяса, от которого шел пар. Реснички й волосики слиплись. Верочке было около месяца, и умное начальство Адзьвы, командировки, расположенной от Кочмеса в 60 километрах санного пути, не нашло ничего лучшего, как сбыть с рук и мать, и новорожденную в лютый мороз. А неопытная мать, напуганная стужей, путешествием, разлукой с отцом ребенка, который тоже рад был от них отделаться, закутала девчушку так, что она едва выжила, а тельце очистилось от рубцов только через несколько месяцев тщательного ухода. Мало того, что кожа на многих участках буквально сгорела, ей грозило и заражение крови. Но Верочка оказалась на редкость живучей и росла красоткой.
Кто же была мать Верочки Анита Русакова?
Виктор Кибальчич, до революции русский эмигрант, проживавший с детства во Франции, член французской компартии. Во Франции он женился на сестре Аниты. После Октября Виктор Львович переехал в Россию и перевез всю семью жены в Советский Союз. Работник Коминтерна Анита свободно владела французским и итальянским языками, знала неплохо русский и работала переводчицей в секретариате Коминтерна.
Кибальчич, начиная с 1928 года, арестовывался и высылался несколько раз. В 1936 году, когда Ромэн Роллан, близкий друг Кибальчича, приезжал в Советскую Россию, он специально летал в Семипалатинск к Виктору, а затем добился разрешения на выезд Кибальчича с женой и сыном во Францию. Все члены семьи его жены остались в Советском Союзе. К этому времени старики умерли, а братья и сестра жены Кибальчича Аниты были репрессированы и попали в лагеря.
Анита была наивна, беспомощна, абсолютно не приспособлена к жизни в России, а тем более к лагерному существованию. Ее нелепые, на наш взгляд, рассуждения, иностранный акцент, манеры, замечания невпопад вызывали раздражение соседей по бараку, напарников на работе и всех, с кем ей бедняге приходилось сталкиваться. А она вовсе не была глупа. Образованна, много интересного могла рассказать о Франции и обо всех, с кем встречалась по работе в Коминтерне, в некоторых вопросах тонко разбиралась, но при всем том не понимала, как говорится, «что к чему», то не в меру конспирировала, то болтала без умолку. В общем, неокрепшее растение, пересаженное в чужую почву при неблагоприятных условиях. Привиться на нашей земле она так и не смогла. За меня ухватилась, как за спасительный якорь, так как по воле я хорошо знала Виктора Львовича, его жену и сына. Мы как-то провели с ними лето в Крыму и продолжали встречаться до ареста Николая Игнатьевича. А тут еще и Верочка попала в мои руки.
Отцом ее девочки был бывший директор маслозавода в Ленинграде Войцеховский, которого Анита сочла своим покровителем и спасителем. Он пожалел ее на этапе, расспросил, опекал, тем более, что был вдвое старше ее, и без усилий покорил, внушил любовь. Остальное произошло само собой. Анита до него никого не любила: красивый, бывалый директор показался ей воплощением добра. Перед отъездом он не преминул сообщить ей, что на этом их отношения кончаются, что у него сын старше Аниты и что дети в Советском Союзе не пропадут. В этой части философия его ничем от урок не отличалась. Так появилась Верочка.
А вот румяный, голубоглазый Вова, один из «старших». Плотный, здоровый, жизнерадостный, он первый, надрываясь, кричит мне «Адда» при моем появлении, вечно с кем-нибудь дерется, ни за что не даст себя в обиду. В очередь за рыбьим жиром кидается быстрее других и готов вылакать всю бутылку. Задира, буян, говорун и милый фантазер. Его мать Роза С. выросла на Украине и напоена ее солнцем, а великолепные ее косы – цвета спелой ржи. Она пышет здоровьем, как и сын. Взята в Ленинграде с работы заведующей районным отделом народного образования. Дома остались двое детей, им 12 и 4 года. Муж, преподаватель философии, арестован незадолго до нее, тоже где-то в лагерях. Роза жизнелюбива, активна, энергична, держится скромно, с достоинством и вовсе не склонна к лагерным авантюрам и приключениям. Напротив, она всячески избегает их, из-за чего была вынуждена уйти со второго промысла, где работала на парниках, уйти в гораздо худшие условия. Но в Кочмесе ей повстречался Богданов. По типу Иван Тимофеевич Богданов – кержак, землепроходец, умелец и завоеватель. Человек крепкой хватки и воли. Один из тех талантливых русских крестьян, о которых западные ученые и путешественники с удивлением и восторгом рассказывают как о людях, которые могут сделать все с помощью единственного инструмента – топора. В лагере ему поручалась как организатору и ответственному лицу всякая работа, где требовалась инициатива, ловкость, смелость и умение. В лесу он был витязем, который не только его «как щепу рубил», но знал и любил, как свой дом. На реке – богатырь. Как-то шел с товарищами по льду реки. С ними была лошадь с гружеными санями. Лед уже талый, и лошадь в миг ухнула под лед. Богданов один ринулся на помощь и тоном приказа запретил кому бы то ни было приближаться к месту аварии, ибо это грозило худшим ненастьем. Ловко и смело орудуя, минут через сорок спас лошадь, сани и часть груза. Лошадь стояла дрожа всем телом и каждой мышцей, а Богданов весь мокрый и красный перепрягал и успокаивал лошадь, позабыв о себе. Роза ушла с бригадой Богданова на лесозаготовки поварихой. Ушла на те самые заготовки, за отказ от которых наша четверка отсидела в изоляторе. Внешне Богданов не бросался в глаза. Среднего роста. Широкоплечий, осанистый, всегда чисто выбритый. Простое лицо с резко вычерченным носом, лбом. Глаза ясные. Все черты лица выпуклые, барельефные. Загорелая шея, руки. Крепко сколоченный, прочно сбитый. Видимо, обаяние умной силы, ловкости и любви этого человека было велико. Так появился Вовка.
Один товарищ, который был с Богдановым на лесозаготовках за год до этого, рассказал мне о такой любопытной черточке Ивана Тимофеевича. Она характеризует его с другой стороны – как рачительного дотошного хозяина-крестьянина, черту вовсе не романтичную, но вошедшую тоже в его кровь и плоть. В тот год другая женщина жила поварихой в лесу, тоже молодая и красивая, ироничная и строгая со всеми. Пошла она в Кочмес в баню и за пряжей. Идти километров 15 или более. Настигла ее на обратном пути пурга. Наступила темная ночь, сбилась с дороги, долго плутала, наконец, пришла в землянку. Товарищу не спалось. Слышит их разговор с Богдановым. Женщина с трудом разматывает платок, тяжело дышит, устало садится. Потом, передохнув, пьет кипяток и говорит, что один большой клубок шерсти потеряла дорогой.
– Как так потеряла? – спохватывается Богданов, – где потеряла, в каком месте? И не нашла? Нельзя оставить, вся вещь пропадет.
– Где его искать? Пурга, рада, что живой добралась. Пропади он на век!
Она засыпает. Товарищ слышит, как Богданов встает, натягивает валенки, шубу, шапку, обматывает голову и уходит в ночь, в метель, в лес. Вернулся он утром и выложил на стол замерзший клубок шерсти, который проискал всю ночь.
Часто побочные линии человеческой жизни уводят меня в сторону, как тропинки в лесу, сбивают нас с намеченной дороги, маня неизведанным. Такова и еще скрытая в будущем тропинка жизни Володи, сына Розы Борисовны и Ивана Тимофеевича. Сверну на эту тропинку, но предварительно несколько строк отступления. Как-то в ясли привели двух детей – девочку и мальчика. Мать их не то цыганка, не то бессарабка, в прошлом распутница и воровка, имевшая бесконечное число судимостей, производила впечатление забитого существа. Такое же впечатление производил и старший ребенок, мальчик лет шести. Он почти не говорил по-русски и сильно заикался. Девочка бойко говорила по-русски и была живым черноглазым зверьком. Она быстро акклиматизировалась в яслях и не доставляла особых хлопот. Мальчик оказался эпилептиком. В его диких тяжелых припадках, как в зеркале, отражались все стороны материнской жизни и его неприглядного детства. Во время припадков он изрыгал потоки сквернословия на русском языке – без заикания, рвался, плакал, бился. Страшно было видеть его корчи и слышать омерзительное словоизвержение из уст тщедушного детеныша, который в такие минуты становился сильным и бесноватым.
Конечно, мы всячески оберегали других детей и следили во все глаза за ним. Для него сделали глухую перегородку, отделявшую его спальню, под предлогом того, что он старше всех. Изолировать от детей его нельзя было, щадя его самого. Володька рвался к нему, потому что ему было интересно играть со старшим мальчиком. Однажды припадок начался при Володе, с тех пор, уж не знаю, по каким законам психопатологии, Вова начал заикаться. Недостаток этот ему так и не удалось выправить.
Володю вырастила мать. Он рос в Кочмесе, а затем переехал с матерью на Воркуту, так как на волю с началом войны никого не отпускали. Известно, какая жизнь у матери подневольной. После мнимого освобождения Роза Борисовна работала на заводе, ютясь в бараке. Волей-неволей мальчик часто был предоставлен сам себе. Сверстники – самые различные, тоже полубезнадзорные. Характер у Володи формировался буйный, все в нем клокотало и бурлило. Игры – только военные, книги – только о войне. Он доставлял много огорчений матери, имел постоянно сниженную оценку за поведение, учился кое-как. На все уговоры отвечал: «Чепухня!» То он с какими-нибудь мальчишками поджигал магазин или склад, то где-то что-то стащил или переломал. Но было в этом мальчишке что-то заложено природой, что сквозило в его голубых глазах, открытой улыбке, непосредственности, в подчеркнуто выраженной индивидуальности – как в хорошем, так и в плохом. В 12 лет, как Володя мне сам потом рассказал, ему попалась в руки книга Александра Грина «Алые паруса». Впервые он был захвачен и покорен, рабски предан книге и ее автору. «Алые паруса», конечно, не сразу круто изменили жизнь Володи, это было бы неправдоподобным чудом, но эта книга, без сомнения, – поворотный момент в его судьбе. Занятия еще шли кое-как, но книги стали самоучителями и друзьями, он бесповоротно и страстно полюбил чтение и открыл занавес в мир.