355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Адда Войтоловская » По следам судьбы моего поколения » Текст книги (страница 25)
По следам судьбы моего поколения
  • Текст добавлен: 2 мая 2017, 18:00

Текст книги "По следам судьбы моего поколения"


Автор книги: Адда Войтоловская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 26 страниц)

– Угрожали и мне и братьям тем, что их разъединят и ушлют на самые тяжелые работы, взывали к моим партийным чувствам и обязанностям. Не устояла, не нашла в себе сил отделаться, не отказала. Мне указали на вас, еще на одну женщину и на двоих мужчин из мастерской. Вам до меня не должно быть дела, вы теперь презираете меня! Умоляю об одном – забудьте, что мы знакомы, уйдите из барака и молчите о моем несчастье, чтобы не узнали братья…

Не спрашивала, о чем должна доносить на меня, но была уверена, что узнали о нашем свидании с Колей и что он арестован. Писем от него все не получала. Не могла же я при ней проявить любопытство: человек, который на такое решился, уже над собой не имеет власти, он уже пропал. Не знаю почему, но я постоянно была на особой заметке Ш-го отдела.

По положению медсестры давно имела право на переход в другой барак, но прижилась в общем бараке и не хотелось оттуда уходить. Теперь же попросила коменданта перевести меня в барак полупривилегированных, где вместо двухэтажных вагонок стояли койки и было значительно просторнее. Через несколько дней освободилось место, кого-то увезли, и я очутилась в одном бараке с Оленькой, Саррой Кравец, нашей чудесной певицей, рядом с заведующей больничной кухней, некогда личным секретарем Серебрякова, человеком с неисчерпаемым запасом добрых чувств. С Фаней не встречалась нигде, мы избегали друг друга. Когда я полтора года спустя уходила пешком на волю, в марте 1941 года, из портняжной мастерской мне передали новый черный чехол на чемодан, сшитый из казенной бязи, с вышитыми буквами: «От Ф. Р.».

Со стареньким чемоданом и с Фаниным чехлом я и двинулась в путь. Зима-лето, зима-лето, зима-лето, так считают урки свой срок… С трепетом ждем каждую почту. Письма из дому приходили. Детишки уже пошли в школу с начала учебного года, очередь дошла и до Валюши, писали о своих новых впечатлениях, а я часами расшифровывала неизвестные для меня иероглифы их далекой жизни.

Со страниц маминых писем просвечивала предельная усталость, пересиливаемая желанием ободрить, рассказать хорошее о детях, об обнадеживающем в жизни и в литературе. К счастью, старшая сестра была возвращена из ссылки и всемерно поддерживала маму и наших деток, хотя сама в то время находилась в сложнейшем общественном и личном переплете. На работе в институте ее восстановили, и страстная увлеченность работой ее спасала. Для мамы же ее возвращение было целительным. Мать моя обладала самым замечательным свойством – она не просто любила жизнь, она вдыхала жизнь во все окружающее, она не ждала, чтобы жизнь приносила ей свои плоды и не томилась в ожидании ее благодати, а сама творила жизнь, потому что была одаренной во всем, за что бы ни бралась, – в воспитании, искусстве, отношениях с людьми. Она во всем справлялась, все у нее спорилось, она умела дарить радость. О моих детях писала с упоением и видела в них самое хорошее, что может увидеть только настоящая мать или очень умный педагог. Я как бы с нею вместе участвовала в их жизни, мама советовалась со мной, конечно, не для того, чтобы руководствоваться моими указаниями через несколько месяцев после событий, а чтобы приобщить меня к жизни детей.

От Коли вестей все еще не было. Приблизилась распутица – еще полтора месяца перерыва связи, почту тогда самолетами не доставляли. Только с началом санного пути получила сразу три его письма, он продолжал работать на маслозаводе и ждать конца второго срока. Значит, о свидании не узнали. Я воспряла духом. Очередная задержка писем по неизвестной причине.

Пока мы работали на свободе, нам казалось, что мы живем интенсивной общественной жизнью, хотя она постепенно и урезывалась, но стоило отдалиться и посмотреть со стороны или с изнанки, как обнаруживалось неблагополучие. Все самые священные понятия: правда, свобода, народ, совесть – утратили подлинный смысл. Год за годом людей брали, наносили удары по наиболее передовой части пролетариата и интеллигенции, а «народ безмолвствовал». Террор душил все живое, а так называемая «общественная жизнь» оставалась равнодушной к событиям, каменно-неколебимой, покорной, «неосведомленной». В лагере же изоляция и неосведомленность имели силу закона. На том лагеря и стояли. Однако и здесь существовала своя информация, и поскольку дезинформации тоже почти не существовало, то сведения просачивались и пробирались за тысячи километров то ли по течению рек, то ли со снежной поземкой, то ли дорожной ледянкой или пристав к полозьям северных упряжек, но так или иначе они докатывались до самых отдаленных лагпунктов. Кочмес не был исключением.

И вот зимой 1939–1940 гг. мы почувствовали, что сила главного удара, сосредоточенная на нас в 1937–1938 гг., отклонилась несколько в сторону. Можно было догадаться, что внедренная в практику государственного аппарата система репрессий, продолжает действовать; безусловно, удары падают, но несколько ослаблены в нашем квадрате. Потом: оказалось, что это не было обманом: узнали, что кое-кого после двух лет заключения выпустили из тюрем, для ряда лиц смертная казнь заменена десятью годами, а тюремное заключение – лагерями, временно приостановлены массовые расстрелы. Принципиально ничто не изменилось, но, видимо, какие-то неизвестные нам толчки задерживали действие истребительного вулкана. Смешно сказать, но когда я в марте 1940 г. получила от мамы телеграмму «Поздравляем с победой…», то не знала, о какой победе шла речь. Почти невозможно себе представить, что граждане воюющей страны даже не знают о том, что идет война. А так было, настолько крепко была закупорена банка, в которой нас мариновали!

Снова обратилась к вольному бухгалтеру за объяснением (он передавал телеграмму), тот неохотно объяснил, что шла война с Финляндией, закончившаяся нашей победой. Очевидно, происходили чрезвычайно серьезные события в международной политической жизни, которые заставили чуть приоткрыть клапан внутриполитического давления.

Предыдущая зима была суровая, но поздняя, зима же 1939–1940 гг. наступила очень рано и лютовала долго-долго, так что навигация открылась лишь во второй половине июня. Река стала второго октября, а лед на Усе тронулся 16 июня! 9 месяцев под панцирем льда! Эта зима послужила мне хорошим предупреждением: твердо решила, если получу освобождение (срок кончался в апреле 1941 г.), то не буду ждать навигации, а уйду немедленно какими угодно путями, и я ушла. Те, кто остались до навигации в 1941 году, на волю так и не вышли, началась война, и все были задержаны «до особого распоряжения» на годы, иные на 15 лет. Сейчас припоминаю, что работая на сверхизнурительных в условиях севера строительных работах, мало замечала природу и ее красоту, но перейдя в ясли, почувствовала ее с новой силой. В октябре и ноябре снег с пургой заносили и заметали малюсенький одноэтажный и палаточный Кочмес без передышки. Стояли сугробы в два и три человеческих роста. Пласты снегов по бокам протаптываемых и прорываемых дорожек образовывали высокие стены. Даже за дровами для ясель в некоторые дни решались ехать только самые отважные и преданные матери и отцы, среди них немало отчаянно смелых уголовных. Не только люди, лошади тонули в снегу.

И вдруг, как по команде, снег перестал валить, нагрянули бесснежные, обжигающие, каленые морозы. Земля безжизненно застыла в смертельных морозных объятиях. Даже заключенных актировали несколько дней подряд, хотя мы привыкли работать и под ливнем, и в морозы, и по колено в грязи. Но небо было прекрасно. Когда смотрела на него, в голову приходили библейские сравнения. В небе отражалась божественная, сверхъестественная законченная красота мироздания. Много раз закутавшись выбегала на 50-градусный мороз полюбоваться величественной картиной. Казалось бы, стоишь одна-одинешенька под леденящими полярными лучами луны и северного сияния на краю света, кругом никого, а испытываешь ощущение непосредственной связи со всей вселенной, сопричастности с миром.

Полная застывшая тишина, нарушаемая лишь треском мороза. Горизонт бездонно-черный и в то же время светит луна под нимбом, мерцают, то накаляясь, то потухая, звезды, скачут сполохи северного сияния, выделывая замысловатые пируэты, исчезают, вновь появляются, догоняют друг друга. Красота неба притягивает как магнит. Созерцание ее, слияние с ней есть то высшее наслаждение, которое дается человеку чрезвычайно редко в жизни. И, может быть, именно тогда, когда человек находится в особенно трудных обстоятельствах и жалкой обстановке, если он еще в силах приподняться над всем этим.

Вокруг столько горя, столько несправедливости и надругательств! Не только твоего личного горя, оно тонет в море общего, нарастающего, безграничного. Людские жизни, как выкорчеванные пни, в наших беспредельных лесах и пространствах. Кровь, гибель, сироты-дети, наши матери… Но есть и сила отвлечения. В чудесный миг отрешаешься от всей скверны, спадают лагерные одежды, оковы, рывок – и ты становишься живой частицей мироздания, а не бессмысленным атомом в стихийном вращении…

Другой штрих, другая ночь. Темная и глухая. Не видно ни зги. Снега много, выше головы. Иду из ясель в аптеку. Сбилась с тропки. Заплутала на маленьком пространстве. На мне грубая вязаная юбка, в которой я ежеминутно погружаюсь в сугробы. Она отяжелела, сожалею о спасительных ватных брюках. Никак не могу выбраться. Наконец вижу огонек и иду на него. Натыкаюсь на ночной обход ВОХРа. Допрашивают нагло и оскорбительно. Для них подходящее развлечение и материал для рапорта! Юнцы развращены нашей им подвластностью. Огрызаюсь. Ухожу. Мела метель, продрогла и болезненно-остро почувствовала бесправие даже в такой мелочи.

Не приемли эту действительность!

Незадолго до Нового года заведующая аптекой Шура Кукс загадочно шепнула: «Есть новогодний сюрприз! Но надо проявить военную хитрость, чтобы мы могли им насладиться». Сколько ни выпытывала, какого рода сюрприз, она хранила тайну.

Встречались мы ежедневно, каждый вечер я ходила в аптеку за лекарствами для ясель. От нее узнавала все лагерные новости. Александра Ильинична приготовляла лекарства, а я расфасовывала порошки. А аптеке хороцю – чистота, тишина, белые халаты и косынки, стерильная посуда, недосягаемость для ВОХРа и умная собеседница. В аптеке хранится спирт, сулема, наркотики, яды, туда всем посторонним, вплоть до III-го отдела, вход запрещен. Без этого условия Кукс категорически не соглашалась работать в аптеке, а другого химика-провизора на командировке нет. У Шуры были знакомые на Воркуте, и в посылку с лекарствами они умудрились вложить две пластинки для проигрывателя. Это и был ее сюрприз. Однако нужен патефон, который имелся у начальника Сенченко. Просить у него невозможно, последует изъятие пластинок, значит, надо ждать удобного случая. Одарич часто делал операции вольным, через них и надо добыть проигрыватель, соблюдая предосторожности. Все подземные ходы проделала, конечно, Шура, прежде чем я была приобщена к тайне. Кукс мечтала, чтобы выла и шумела пурга для поглощения звуков.

Застонала пурга, решили воспользоваться субботним вечером, когда многие заключенные будут в клубе. Я почти перестала ходить в клуб, зато часто забегала на репетиции смычкового оркестра, для которого мы с Олей переписывали ноты и партии. Александра Ильинична обставила все с максимально достижимой для нас торжественностью. Нас в аптеке пять человек: Шура, ее муж Берлинский, доктор Одарич, Виктория Щехура и я. Окно плотно завешено одеялом под марлевой занавеской. Стол накрыт простыней. Посредине патефон, две пластинки. Около каждого мензурка с разбавленным спиртом, хлеб и конфеты-подушечки.

Единственное пение, которое слышали за несколько долгих лет, было пение Сарры Борисовны в бараке и клубе, сейчас звучала Ирландская застольная Бетховена в исполнении Доливо:

 
За окнами шумит метель
Роями белых пчел,
Друзья! Запеним добрый эль,
Поставим грог на стол!..
Звени ж бокалом, жизнь моя,
Гори любовь и хмель!
Нет, только не сейчас, друзья,
В морозную постель.
 

Чудесная и грустная застольная о любви и смерти, завывающая за окном метель, конспиративность импровизированного застолья, истосковавшиеся чувства и слух – все заставляло откликнуться на музыку, волновало до самых истоков души и безмерно трогало.

Помолчали. Каждый думал свое. Вместо тоста, сказала Шура взволнованно: «Нет, только не сейчас, друзья, в морозную постель! Дотерпим, дождемся лучшего!»

Она ушла из жизни раньше нас всех: покончила с собой, хотя этого нельзя было ни предугадать, ни представить в отношении Шуры – волевой, неунывающей, всегда умевшей найти выход. Значит, не всегда… Покончила с собой она на Сивой Маске, где к тому времени уже был совхоз и где она работала по вольному найму. Отравилась, воспользовавшись аптекой.

…Услышали и Шотландскую застольную. Вспомнился Малый зал консерватории, гривастый, уже седой певец До-ливо и его многозначительная выразительность. В 1924–1925 гг. постоянно бывала там на камерных концертах с Колей. В том же зале безукоризненно исполняла камерные миниатюры изящная, несмотря на горб, Зоя Лодий, играл Софроницкий… Давно…

Говорить никому не хотелось. Молчали. Вторая пластинка – романсы Римского-Корсакова в исполнении Давыдовой, которую я тоже не раз слушала когда-то.

Но что было их пение там, по сравнению с тем, как они пели для нас здесь! Несколько раз повторили Ирландскую застольную и безмолвно разошлись по баракам.

Быта как такового у нас не было, просто принудительный ассортимент бытия, семейной и творческой деятельности мы были лишены. Мы вечно искали выход в тот духовный мир, от которого нас стремились отстранить. Легко объяснить обостренную силу нашего восприятия.

Весна и лето для ясельных ребят, а значит и для всех, кто с ними работал, были исключительно тяжелыми: ясли пережили дважды массовые эпидемии с последующей детской смертностью.

Началось все с переезда в новый просторный и специально построенный Дом малютки. Он, кажется, и теперь существует для вольных детей, с военных лет был выведен за зону.

Дело в том, что переезд был совершен по-лагерному, по самодурству начальника без учета интересов детей и вопреки протестам медперсонала. Сенченко внезапно пришла в голову эффектная мысль: перевести детей к 1 Мая с тем, очевидно, чтобы рапортовать по начальству о необычном в лагерных широтах ознаменовании праздника. А уж если он отдал приказ, то выполняй, без разговоров. Его совершенно не интересовало то, что в эту зиму морозы в конце апреля доходили до 30 градусов по ночам, что здание промерзло и отсырело в углах. Оно доделывалось зимой и протапливалось лишь частично только в тех комнатах, где велись работы. Переселение к 1 Мая, бесспорно, грозило здоровью детей, что было понятно всем, кроме Сенченко. Никакая логика на него не действовала, он был обуреваем идеей предстоящих ему поощрений и дал телеграмму на Воркуту о дате переселения яслей.

Числа 18–20 апреля он явился на утренний докторский обход и отдал приказ: «Перевести ясли в новое помещение к Первому мая!».

Так как я принимала непосредственное участие в строительстве яслей и постоянно ходила на стройку уже в качестве старшей медсестры, то была хорошо осведомлена о состоянии здания. Ася Романовна, таким образом, тоже была в курсе дела. Обе энергично запротестовали. Сенченко накалился, был взбешен до крайности и сказал, что он не посчитается с нашими выдумками. Ася Романовна постаралась охладить его, ответила, что она давно не была в помещении, что надо обследовать, пригодно ли здание для вселения детей, и получить согласие санчасти. Я заметила, что была в в новых яслях с Одаричем, и он сделал заключение о том, что детей до июня переселять нельзя.

– Никаких советов мне не надо, я в них не нуждаюсь. Не хватало еще, чтобы в лагерях организовывались комиссии контроля и проверяли мои распоряжения! А вы кто такая? – обернулся он в мою сторону, – завтра же на строжку баданов за нарушение дисциплины. Десятки таких найду! Одного срока не досидели, второго захотелось. И получите!

Милая эта беседа происходила в детских комнатах. Мы переглянулись с Асей Романовной и предложили выйти в процедурную. Там я спокойно объяснила начальнику, что общие работы для меня не пугало, но что завтра я выйти на них не смогу, так как мне надо передать дела не менее чем за три дня, что он может готовить и карцер, и второй срок, если это в его силах, но я перевозить детей к Первому мая не буду и считаю это безрассудством. К тому же дети не «зека», а вольные.

Ася Романовна, спокойная, но решительная, подтвердила свое согласие со мной. «Можете меня также снять с работы врача и перевести на общие, но без санкции всех врачей и указаний с Воркуты ответственность за здоровье детей на себя не возьму и приказу о немедленном переводе не подчинюсь».

Сенченко взбеленился и велел нам немедленно уходить с работы. Мы же, дождавшись его ухода, вызвали главврача Одарича, составили акт о непригодности нового здания для немедленного вселения детей и рапорт о протесте против действий Сенченко. Одарич должен был обеспечить его отправку на Воркуту. Несколько дней мы продолжали выходить на работу в ясли, так как приказа о переводе на общие работы не последовало. 25 апреля пришло распоряжение перевезти детей.

Новое здание топилось теперь дни и ночи, и все испарения промерзшего помещения должны были лечь на легкие наших малюток. Как быть? Отказаться всем? Но Сенченко ничего не стоит дать приказ кому угодно, вплоть до ВОХРа, перетащить наших питомцев в каком угодно виде. Все работники яслей негодовали, приходили в отчаяние и все-таки должны были выполнить распоряжение начальника. Наша «патронесса», жена начальника не показывалась. Вольную завяслями быстро сняли, а новая заведующая – заключенная с особой пометкой о льготах, фактически была так же беспомощна, как и мы.

Утром 26 апреля я заявила нарядчику, что на работу не выхожу в знак протеста против приказа начальника о переселении детей. Через час ко мне присоединилась Ася Романовна. Мы ждали изолятора, но Сенченко никак не реагировал на наше поведение. Получалось нелепое положение: мы с себя ответственность как бы сложили, а менее опытным товарищам по яслям приходилось за все отвечать. Оставить ясли во время аврала переселения было немыслимо, и мы перешли на круглосуточную работу, однако, каждое утро объявляли нарядчику о невыходе на работу. Протест бессилия, но все же протест. Одарич пытался уговорить Сенченко, но тот уперся, как бык.

Переезд совершился, а уже 4 мая начались заболевания детей: тяжелая простуда, перешедшая у большинства в жестокую пневмонию. Антибиотиков в то время не существовало, во всяком случае мы о них понятия не имели. Никаких лекарств, кроме аспирина и пирамидона, в нашем распоряжении не имелось. При тяжелом состоянии мы не могли сделать и переливания крови – ни лаборатории, ни инструментария. Применить усовершенствованные методы лечения не могли и не умели. Аспирин, горчичники, отхаркивающее – вот и все. А воздух в палатах сырой, стены влажные, с потолка течет.

Заболели почти все дети, а у 36 детишек пневмония, часто ползучая, изнурительная, затяжная. Дети полярные, выросшие без витаминов, без многого. Дети метались в жару, задыхались, хрипели, взгляд становился бессмыслеиным. Все мы сбивались с ног, дежурили круглые сутки и мы, и матери, из кожи лезли вон, чтобы их спасти, а детки все же погибали.

Сенченко разъярился и обвинил нас же во вредительстве. Чего он только нам не говорил – профессиональные убийцы, неучи, лодыри. Надо было свалить ответственность с больной головы на здоровую. Узнал он и о нашем рапорте на Воркуту, и вместо надежд на награду встали другие перспективы. Дважды на Воркуту он посылал нарочных за лекарствами.

От пневмонии погибло 8 ребят. В ясли вошла смерть. До эпидемии у нас погибали только нежизнеспособные дети с плохой наследственностью. Сейчас же умерли чудесные, здоровые от природы ребятишки. Боролись изо всех сил и не справились с болезнью. Среди других помню и очаровательную Тарланку. Мать ее – голубоглазая ленинградка, студентка-технолог, постоянный ясельный возчик, несколько грубоватая и прямолинейная, но нежная и умная. Отец – партработник из Средней Азии, жгучий брюнет с черными блестящими глазами, тоже работал на лошади. В жестокие морозы эта пара безотказно нас выручала в снабжении водой, топливом, продуктами.

Девочка родилась миниатюрная; черненькая, с глазками как блестящие черные пуговички или смородинки, с чуть косым разрезом и темной южной кожицей. Назвали ее Тар-ланка, что на языке ее отца означает «редкая птичка». Малютка прекрасно развивалась, в 10 месяцев легко передвигалась, а к году бегала и щебетала. Всю болезнь была весела, но худела, таяла на глазах. Смуглые щечки потеряли окраску, она перестала смеяться, закашливалась, и тогда на глазах появлялись слезки. Любимой игрушкой ее был фонендоскоп Аси Романовны, она перекидывала слуховые трубки справа налево и улыбалась. Когда состояние стало резко ухудшаться, Одарич решился на переливание крови от матери, но улучшение не наступило. С фонендоскопом в ручках перестала хрипеть и шевелить губками редкостная пташка, занесенная на далекий север и замерзшая в самом начале пути.

Болезни и смерти детей да томительное ожидание тепла, чтобы распахнуть окна и высушить наш дом-морилку, заполнили, как на грех, позднюю весну 1940 года. Только когда наступило тепло и можно было настежь открыть окна, натянув на них предварительно металлические сетки для спасения от комаров и мошки, мы избавились наконец от сырости и от болезней. Дети начали быстро поправляться. Теперь мы могли выносить их на прогулку под большой застекленный навес, закрытый от ветра со всех сторон, и оставлять на воздухе от кормления до кормления. С навигацией прибыло оборудование для кварцевого кабинета и спальные мешки для деток. Однако ясли были лагерные и изолировать их от лагерной обстановки и событий не удавалось и в дальнейшем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю