355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Адда Войтоловская » По следам судьбы моего поколения » Текст книги (страница 15)
По следам судьбы моего поколения
  • Текст добавлен: 2 мая 2017, 18:00

Текст книги "По следам судьбы моего поколения"


Автор книги: Адда Войтоловская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 26 страниц)

Бригадир и учитель по штукатурной части – человек совершенно иного склада. Ярославский штукатур и маляр-профессионал Иван Степанович Степанов учил нас сначала добросовестности, но работал с прохладцей, лениво, а потом и совсем ничего не делал, ходил с объекта на объект и «показывал». Лагерная жизнь давно ему опротивела. Уголовных глубоко презирал, сам сидел по 58-й статье, но к политическим относился подозрительно, над религиозниками посмеивался, считал себя весьма хитрым: «Ивана Степановича на мякине не проведешь, не продашь за фунт колбасы, я хитра-а-й!» Но хитрости в нем особой не было. Он был прирожденный балагур и удовольствие получал исключительно от перекуров. Через каждый час он командовал: «Девки! Перекур с дремотой!» Во время перекуров наслаждался балагурством и хвалился своей жизнью под конец лагерного срока: «Бывало, чуть что, кричат: Степанов, на подмогу! И начальнику потрафь, подбели да с колером, и конюшню оштукатурь, и все прочее, а теперь у меня гарем штукатуров и я в нем шах персидский!» После перекуров Степанов снова кричал: «Девки! Жми-нажимай, я вас выручил, мое дело сделано, кто меня выдаст, тому глаз вон». А сам шел спать.

Бригадир-плотник Семен Евдокимов степенный уралец, крестьянин средних лет, молчаливый, сосредоточенный. Делал все на совесть, крепко, прочно, надежно, как делали отцы, деды, как сам привык. Бревна пригонял в углах точно без зазоров при помощи глаз, рук, топора. Лицо глубоко изрыто оспой, кожа лица напоминала пчелиные соты, глаза смотрели в себя, а не на тех, с кем он говорил. Он не улыбался, не вступал в разговоры. В перерыв курил в стороне. Приказания его были коротки. Непонятливость и слабость в работе казалась ему нерадивостью, но замечания от него не услышишь, просто подходил, грубовато отстранял неумелую женщину и делал за нее сам. Никогда ни на одну не пожаловался. Его глазомером решалось будущее каждой стройки. Леса, сходни, стропила ставил сам, никому недоверия, и потому несчастных случаев при нем на работе не было. И как человек он был надежный. Даже Паня Чернышова, которая ни к кому не могла приноровиться и постоянно нервничала до слез, приобретала уверенность и спокойствие под наблюдением нашего неразговорчивого бригадира-плот-ника.

В свободные дни летом Семен надевал светлую рубаху навыпуск с низко подпоясанным узким пояском. Волосы, спадавшие большой прядью на лоб, приглаживал и закладывал за ухо и расхаживал один по командировке, получая удовольствие от заслуженного отдыха. Накомарника не надевал– комары его не кусали. В приятельских отношениях состоял только с Иваном Тимофеевичем Богдановым, человеком заметным, настоящим русским самородком. Евдокимов настолько был замкнут, что к нему нельзя было подступиться, никому и в голову не приходило задавать ему вопросы на личные темы. Ум его проявлялся в работе. Когда я возвращалась на волю пешком по зимней дороге, спутником моим оказался Богданов, который ехал на лошади за грузом в Усть-Усу. От Кочмеса до Усть-Усы дорога дальняя рекой и лесом. На станках Иван Тимофеевич большей частью поджидал меня и не оставлял одну, жалел, хотя сроки поездки его подпирали. Времени для разговоров хватало. Как-то зашла речь о Семене.

– Какая у него статья? – полюбопытствовала я.

– А не все равно? Теперь-то уж не встретитесь.

– Как же – интересно, работали рядом, а ничего о человеке не известно.

– Зачем? Говорим мы с вами с разными статьями, а у вас с ним одна статья, да не поговорили ни разу.

– Догадывались, что не бытовик, а 58-я, но вот кто он – раскулаченный или религиозник – не разгадали.

– Ни тот ни другой. Говорю точно – ваша статья, кы-ры-ты-ды.

– Не может быть, вы ошибаетесь.

– Почему не может быть? Что ее трудно заработать? Не ошибаюсь, мы ведь соседи, уральцы, деревни наши близко одна от другой. Всю семью их знаю. Семья многодетная, одних сыновей пятеро, а девок не помню и сколько. Я и своих-то детей не считаю, нашелся – живи, – замечает он смеясь. – Первый сын Евдокимов Иван лет на десять старше Семена. Когда от Челябинска наступали чехословаки на Киштым, многие у нас тогда добровольцами пошли в Красную Армию, даже со своим оружием, что осталось с германской войны, целый вооруженный отряд. Иван Евдокимов руководил отрядом, Семену тогда, верно, было лет 18, тоже пошел. Оба брата дрались под Златоустом, оба уцелели. Иван в гору полез, поначалу в Екатеринбург, нынче Свердловск, потом в Москву, а Семен вернулся домой, крестьянствовал. Иван так ни разу дома не бывал, слух был, что учился, работал где-то далеко. Они все не болтливые. Семен женат, у него мальчонка, в колхозе плотничал. Меня раньше из деревни выпроводили, здесь с Семеном встретились и уж мне он сам сказал, что брата Ивана в Москве взяли, а его вскоре дома. Никакой он не раскулаченный, неверно думали. Думаете, раз крестьянин, значит кулак, твердозаданец или раскулаченный, среди крестьян тоже всякие статьи найдутся…

Мне пришлось упомянуть, что строительница Паня Чернышова не срабатывалась ни с кем. Она находилась в состоянии, близком к депрессии. Горе завладело целиком ее существом и не отпускало ее ни на мгновение. Она заставляла себя держаться линии благонамеренной части бригады, покоряться во всем Жухиной, но внезапно прорывался бунт по случайным поводам. Она и на других действовала угнетающе. В редкие спокойные минуты Паня дышала домовитостью, несовместимой с неуютным бытом, в котором не было и намека на домашность. Переделав все, что было можно, она бросалась со стоном на койку и вся содрогалась от рыданий. Женщин отстраняла и с мольбой произносила: «Не мешайте мне плакать!» Более подробно узнали о ней после прихода в Кочмес нашего этапа женщин из Мариинских лагерей, где они просидели 2 года без права переписки. Пешком они шли от Котласа. В основном то были женщины с Кавказа, жены ответственных работников, идущие, за малым исключением, под рубрикой «член семьи врага народа» (чсвн), с кличкой «наркомши». Многие из них – домохозяйки, но не мало врачей, учителей, художниц, инженеров и пр. Много красивых, самых разных – от дородных матрон до тоненьких и нежных мимоз. Весь двухтысячный путь – жуткие морозы, у всех по два года лишений за плечами, все без исключения поморожены. Не шутка – такой путь через тайгу, в основном по рекам, где негде укрыться от вьюг и метелей! Мучительный этап! Среди вновь прибывших и бакинки, знающие историю Чернышовой. Паня библиотечный работник. Муж – директор завода и член партии. Паня оставила работу и отдалась семье и воспитанию детей. По детским письмам, которые она получала, дети очень хорошие, заботливые, организованные, самостоятельные. Старшему мальчику 12 лет. Письма читала вслух с благоговением и гордостью, могла перечитывать их без конца.

Когда при очередном обыске у Чернышовой отобрали детские письма, она выкрикивала: «Бессердечные! Палачи! Убить вас мало!» Ее соседки обомлели, настолько это не вязалось с тихой Паней, а она стояла, комкала письма в руках и повторяла: «Не отдам палачам, не отдам!» Мы жили в разных бараках, сцены этой не видела, но слышала, что охрана оторопела, писем не взяла, швырнув отобранное Пане в грудь. Чернышова несколько дней болела и не выходила на работу. Когда она в 1940 году окончательно потеряла разум, тогда только поняли, что с самого начала пребывания в лагере она уже заболевала психически. Бакинки между прочим говорили, что дома она получала призы за художественные вышивки и эстетику в быту… Что же произошло с Чернышовыми? В начале 1937 года арестовали мужа. Паня вернулась на работу в библиотеку и около года носила передачи в тюрьму, иногда передачи носил сынишка. На одиннадцатом месяце передачи перестали принимать. На все запросы отвечали, что он отправлен на суд. Куда – неизвестно. Так прошло два месяца. Тогда она решила не уходить из НКВД до тех пор, пока ей не ответят, где муж. Паня взяла детей и слонялась с ними около двух суток близ тюрьмы НКВД, не обращая внимания на угрозы. Наконец, какая-то женщина, презрев все запреты, сжалилась над ней, подошла и шепотом сказала по-азербайджански (Паня родилась и выросла в Баку): «Уходи домой, вся тюрьма, весь город знает, кроме тебя, что твой муж Чернышов уже два месяца назад выбросился из окна кабинета следователя. Он разбился насмерть. Уезжай из города. Береги детей».

Паня тут же на улице начала кричать, биться, буйствовать, перепуганные дети не отставали от нее. В карете скорой помощи их доставили домой. В ту же ночь ее арестовали, приписали троцкистскую группировку, хотя над тем, что такое троцкизм, она никогда в жизни не задумывалась, дали 5 лет лагерей за «кртд», детей увезли в детдом. Приезд бакинок ускорил ход ее болезни. В больнице Паня ничего не ела и повторяла: «Отправьте детям, они голодают». В больнице же она и погибла, отсидев всего 3 года вместо положенных пяти.

Помимо строительных работ, бригаду перебрасывали весной и осенью на авральные полевые работы, на остров по другую сторону реки, на посадку и уборку. Рабочий день длится 12–13 часов, на комарах и внаклонку с замерзшими, обледенелыми овощами. Рабочие распухали с головы до ног, отекали и теряли людской облик и готовы были кусаться, как комары.

В наши обязанности входила также раскорчевка леса и обдирка моха и дерна на площадях под строительство. Раскорчевка производилась топором, дрыном и нашей силой. Одним концом веревки обвязывали себя, другим корни и тянули. Трещали веревки, набрякали шея, плечи, руки и ноги. Затем дерн со мхами подрубался широкой полосой со всех сторон и сворачивался несколькими женщинами, с полной выкладкой всех сил, в земляной ковер бархатной зеленью внутрь, и оттаскивался в сторону. И так целый день! Вторая половина суток – барак-казарма. От смрада, гула, махорочной вони и, прежде всего от бессмыслицы бытия, в первое время у каждого неизбежно мелькает мысль за вечер и ночь разбить себе голову о проклятые нары. Однако постепенно вырабатывается благодетельное уменье абстрагироваться от действительности, сосредотачиваться внутри себя и многого не замечать. Этим свойством в высокой степени обладали Ольга Танхилевич, Эльза Руофф, обе Муси (Иоффе и Шлыкова) и другие, рискуя прослыть нелюдимыми, злыми и пр. По это необходимо и давалось огромным усилием воли. Проходила незримая отборочная работа всех органов чувств по отключению, в котором, может быть, даже не сознанию отводится главная роль. В бараке не остается для тебя никого или несколько человек. Остальное существует как неумолчный гул вне тебя. Барачные токи выключены. В лагере особенно важно, с чем ты сюда пришел. Здесь жизнь раздевает донага и вопит на разные голоса: «Теперь-то я проверю, чего ты стоишь! Держись!» А некоторым слышится: «Ага, попался! Пихну тебя под зад с горки, и катись!»

Собственно говоря, и на воле перед человеком те же дилеммы, но в гораздо менее острой форме, часто они завуалированы, не требуют моментальных решений и растянуты во времени. Обстоятельства милостиво позволяют идти на компромиссы, они не подступают с ножом к горлу, как это происходит в лагере. Здесь все сжато и сконцентрировано, и тут не смеешь давать отсрочку в выборе и решениях, ибо это гибельно. Со стороны может казаться, что люди в лагерях ведут пассивное существование, им не о чем раздумывать – повинуйся и все тут. В действительности, в лагере, как на фронте: «зека» всегда «зека». С той только разницей, что на фронте личность солдата нужна и важна и для него самого, и для офицеров всех званий, в лагере личность «зека» начальству не нужна. Прошел санпропускник, оттуда вышел голый, дали тебе положенное казенное одеяние, как всем, дали место на нарах, как всем, выпустили на рассвете на общие работы и на полуголодный паек, как всех, – теперь иди, существуй, живи! Никаких профессий, никаких званий, никаких лычек, никаких привилегий и преимуществ и… никаких скидок.

Жили мы в бараке вчетвером на двух вагонках, повернутых внутрь, и таким образом занимали одно «купе», конечно, не в купированном вагоне. Дора чутьем находила свою линию, рисковала головой в трудную минуту и назавтра забывала об этом, хотя привычка и рассуждения ее порой тянули к настроениям и взглядам ядра бригады.

Муся постоянно стремилась положить буйную свою головушку на жертвенный алтарь. Она была непримирима и импульсивна, смела и горяча. Фрида – воплощение логики и порядка – обдумывала все до мельчайших деталей и принимала решение, взвесив все на своих мысленных лабораторных весах, на которых главной мерой была совесть. Приняв решение, она не отступала от него ни на шаг и действовала в заданном направлении.

Четвертой была я – связующее звено, ибо попарно отношения не между всеми складывались, а вчетвером мы хорошо ладили. Дружба грела и поддерживала, настоящая, нелицеприятная (не только среди четверки), возникающая между людьми среди больших трудностей, на фронте, вдали от любимой работы, семьи, при жизненных катастрофах и вопреки тяжелым обстоятельствам. Если бы человек не сохранял дружбы и юмора, то жить было бы невозможно.

О кочмесских обитателях говорилось: живем в конюшне, как лошади, работаем, как ишаки, спим, как свиньи, лаемся, как собаки, пугливы, как зайцы, а едим, как птички. Отоспав, как убитые, положенные часы, мы вскакивали в затхлой, угарной темноте и тесноте по крику дневальной: «Подъем!» в бешеном темпе: важно вовремя выскочить в уборную на леденящий мороз, добежать до выскольженного трапа и спуститься по нему вниз, а затем проскочить в тамбур, который служит умывалкой. Бочка с водой замерзла и покрыта толстым слоем льда. Прорубаем лед топором, у строителей он всегда под рукой, раздеваемся по пояс и моемся обжигающей водой без отлынивания, при любой температуре – мы уверены, что в этом наше спасение от холода на целый день. День пройдет повсюду в надрывной работе женщин-лесорубов, строителей, возчиков леса, воды, сена. Он будет поглощен оторванностью, пургой, тайгой и канет в лету, а мы будем жить, ждать, отчаиваться и надеяться.

Особое свойство или качество нашей работы заключалось в том, что рабочая сила поглощалась хищнически, не восстанавливаясь. Стоимостным ее выражением являлась сама жизнь, годы человеческой жизни. Из них делали дома, дороги, шахты и рудники, каналы и города. Рабочей силой не дорожили и по использовании она могла быть выброшена, как ненужный хлам, вместе с ее носителем.

Вьюга, ветер, колющий ледяными иголками и захватывающий дух. Дороги и тропы заносит моментально – отойди немного и будешь погребен под снегом. В такой сумеречной декабрьской мгле, скорей напоминающей темную ночь, чем день, возчиком сена среди других работает Сонечка Лихонина. У нее звенящий голосок, растрепанные вьющиеся светлые волосы, вздернутый носик, миловидная внешность. Сено сложено в стога километров за десять-двадцать. За сеном едут несколько женщин, но на обратном пути Сонечкина лошадь по имени Раб забастовала, отстала и сбилась. В темноте и от усталости женщины забыли про Соню с ее «рабом», лишь бы поскорей добраться до тепла. Хватились только у поселка. Сонечкины просительные уговоры лошади служили постоянным источником смеха в бараке: «Прошу тебя, пожалуйста, иди, не отставай. Назвался Рабом, так и поступай как раб! Чего ты хочешь, чтобы я из-за тебя триста грамм получила или тебе не жалко, что я замерзаю? Иди же, миленький, иди, мой соколик! Иди, мой непокорный раб! Ты не двигаешься с места, тебе не жалко слез моих?» Сегодня Соня буквально надрывалась в желании вызвать сочувствие своего «раба», который был полновластным над ней господином. Тот ни с места, видимо, тоже устал и потерял дорогу. Соня застыла. Она ревет в голос. Руки и ноги закоченели. К счастью, с другого конца леса выехал бригадир возчиков Сашка Александров, доверенное лицо начальника Подлесного, лихой урка и дамский угодник. Он не досчитался лошадей и возчиков и поехал навстречу «рабу» и Соне. Часа через два после возвращения других возчиков вваливается в барак ревущая Соня. Она машет зашедшимися руками, топает ногами в чьих-то уже обсохших валенках, глотает кипяток и сквозь слезы рассказывает: «Подошел Сашка, а то я бы упала, сердце застыло совершенно, понимаю, что теряю сознание и страшно боюсь упасть в снег – занесет и конец. Уже осипла, а по привычке молю Раба: «Пожалуйста, иди!» А Сашка мне: «Дура, не знаешь, как с лошадью надо обратиться?» И давай ее матом в хвост и в гриву. А та, проклятая, враз рванула и пошла. Меня зло берет и слабость небывалая, а Сашка больше меня бесится: «Эти «кировки», – говорит, – до конца срока не научатся лошадью управлять, вот и учи таких!»

Ее утешает Леночка Данилова, умница, с виду тихоня. Она говорит Соне: «Ты ее чисто теоретически ругай матом, и все будет хорошо – у тебя совесть чиста и она довольна и послушна!» Лена по близорукости работает в конторе, то есть ходит в «придурках». «Что ты в этом деле понимаешь? – возражает злясь Соня, – лошадь «теоретически» ничего на воспринимает, ее надо с чувством ругать, со смаком, а у меня не получается! Думаешь, я не пробовала?»

Лена Данилова – москвичка, студентка третьего курса технического вуза. Она очень любит книгу, о книгах с ней говорить интересно, значит, понимает не только книги, но видит и жизнь. Свободно владеет французским языком, за что и поплатилась, хотя такая категорическая формулировка может вызывать сомнение. Однако это именно так! Девушка, у которой всегда наготове ироническое слово и свое отношение к вещам и людям. Для многих она остается неприметной, но лишь для тех, кто ее мало знает. Задумав совершенствоваться во французском языке, Лена написала об этом в газету «Юманите». Письмо было напечатано. Вскоре из Франции посыпался дождь писем на Ленин адрес, и весь ее курс заинтересовался судьбами ее молодых корреспондентов, которые писали ей о своих личных драмах и успехах. Раздавались телефонные звонки, и сокурсники спрашивали: «Ну, как там, Люсьен вернулся к Мари? Нет еще? Напиши, что мы требуем, чтобы он к ней вернулся!» Лена совершенствовалась в языке, волновалась о незнакомых ей людях и познавала науку страсти нежной по письмам французских девушек и юношей.

В 1936 году за ней пришли. На следствии ей предъявили обвинение по случаю того, что якобы один из ее корреспондентов выступил в Лионе с троцкистской речью. Как можно от такого обвинения защититься? Самозащита и не полагалась, требовалось «разоружение», «саморазоблачение». Лена получила 3 года лагерей. Ровно за неделю до конца срока, в 1939 году ее вызвали в УРЧ и объявили, что «по вновь открывшимся обстоятельствам» она решением ОСО получила дополнительно восемь лет лагерей. Итого одиннадцать лет! Лена вернулась в барак полуживой, свалилась на нары и закрылась с головой. Несколько дней никто не решался заговаривать с ней, так как неизменной реакцией были судорожные рыдания. Она была очень близорука и теперь, чтобы ничего и никого не видеть, по возвращении с работы раздевалась, снимала очки, ложилась под одеяло и лежала плашмя на спине, никого не замечая.

Наши вагонки были недалеко, я посматривала на нее издали. Ее ближайшая подруга Ира Годзяцкая уговаривала проглотить 2–3 ложки супа, но, кажется, бесполезно. Наконец, Лена взяла себя в руки и начала медленно и лениво двигаться по бараку. Как-то она зашла в нашу вагонку, выбрав время, когда я была одна, чтобы дать мне книгу, полученную от отца, и потому, что деться было некуда, и чтобы «отвести душу». Слова утешения не отыскивались сразу, сидели молча. Потом пробовала, как косноязычная, объяснить ей, что села она всего двадцати двух лет, что срок снимут так же неожиданно, как его добавили. Неутешительная и, главное, неубедительная чепуха.

– Перестаньте! – резко оборвала Лена, – я не младенец. Где гарантии, что мы выйдем? И не только в этом все дело. Вернее, совсем не в этом. Пусть моя жизнь пропала, бывают же неудавшиеся жизни, но при этом нет общего краха. Человечество или страна может спокойно продолжать идти вперед, несмотря на гибель единиц, и тогда не так уж жалко одной или даже многих жизней, мы привыкли мыслить масштабно, исходя из интересов класса, общества, революции… Сейчас совсем другое – никакой справедливости! Все ложь, ложь, попросту брехня! – Она понизила голос. – Знаете что происходит? Тирания – вот что! А называется диктатура пролетариата, коммунизм с высшей формой демократии! Говорю так не потому, что срок прибавили, но когда положат на угли раскаленные, тогда не скажешь, что холодно, а будешь вопить: «Горю, жарко!» Тот юноша во Франции, который произнес злополучную для меня речь, – произносил он ее? Скорее всего, не было ни митинга, ни речи, наверно, не сидит за решеткой, а я получила одиннадцать лет лагерей просто за дерзость, за переписку с французами. Что делать? Бунтовать здесь, когда на воле все оголтело кричат «ура!»? С кем бунтовать? С теми, кто и здесь спешит покрасить мысли и чувства в цвет лояльности? Или с Иркой? Но она слишком ни во что не верит, чтобы протестовать. Надо твердо знать цель бунта. Что делать еще восемь лет? Подниматься утром с «подъемом», ложиться вечером с «отбоем»? Чем жить? Не утешайте меня, а скажите, для чего все это? Молчите? Молчите, когда мне нужен ответ! В чем причина? Где зарыта собака?

Не раз, волнуясь и мучаясь, возвращались все к тем же вопросам, еще чаще приходила Лена послушать сказки «про жизнь», чтобы отвлечься от своих мыслей.

С конца 1937 года и до начала 1939 года заключенные в лагерях получили автоматические дополнительные сроки, но нельзя было уловить никакой закономерности в том, какими они будут по числу лет – иногда трехлетники получали восемь «на добавку», иногда – три и т. д. Дополнительные сроки оказывали на всех угнетающее и деморализующее действие, участились заболевания, смерти, потому что иссякала надежда. У Лены нравственное потрясение вылилось в своеобразную форму полного подчинения исключительно умной, опустошенной женщине Ире Годзяцкой. Ира – харбинка. Не знаю, как и почему ее семья вернулась в Россию, но она осталась эмигранткой по духу и настроениям. Эмигрантство, подперченное озлобленным умом. Была прекрасным бухгалтером. Начальство приходило к ней на поклон, когда она сбегала из канцелярии на общие работы. Она побывала во многих лагерях, в том числе и на Беломорканале, и знала все стихи, баллады, поэмы и песни, которые переходили из уст в уста в лагерях. Ее меткие замечания попадали не в бровь, а в глаз. Людей разгадывала быстро и верно, как раскусывают орехи крепкими зубами. Держала себя независимовраждебно. С начальством ругалась и тогда переходила на работу ассенизатора и развозчика фекалия по полям, а зимой– на лесоповал. Довод у нее был простой и выражала она его со свойственной ей четкостью: «Нафиг, пусть лучше от меня несет физиологическими экскрементами, по русски – говно, чем вонью нравственной, в которую обязательно вымажешься в лагерной конторе». Она носила мужскую прическу, и все повадки у нее были чисто мужские. При том она была очень аккуратна, подтянута, вежлива, лаконична, щедра и уступчива в быту. Поведение и манеры соответствовали характеру ее мужского ума. В то же время в ней уживались уродства извращенности, что сказывалось в отношении к женщинам, с которыми она дружила и сближалась и которых по-мужски подчиняла. Не сомневаюсь в том, что после лагеря Ира вновь эмигрировала. До выхода на волю, которую Лена получила с отменой дополнительных сроков, она во всем подчинялась своей покровительнице Годзяцкой. Удар по убеждениям для такой неискушенной девочки, как Лена, рикошетом ударил и по моральной ее устойчивости.

В нашем бараке первую зиму жили и несколько детей с матерями – Люда Караджа с двумя мальчиками восьми и десяти лет, Галя Вольф с Ирочкой, Фрида Геллер с Галочкой, Виктория Щехура с синеглазым Женькой, которого она продолжала кормить грудью в тюрьме и на этапе, и кто-то еще. Позднее их переселили в отдельную землянку, но год дети болтались в общем женском бараке, предоставленные сами себе, так как матерей от работ не освобождали. Еще позднее, когда вопреки всем запретам, в Кочмесе начали появляться новорожденные у разных категорий заключенных, открылись ясли. Девочки из нашего барака выросли и живут нормальной жизнью, а жизнь мальчиков так и не выпрямилась – у всех трех трагическая участь. Муж Люды Караджи и отец ее мальчиков расстрелян на Воркуте. Дети недолго росли в лагере, а затем близ лагеря. Желая дать возможность старшему сыну быстрее стать на ноги, мать определила его в техническое училище, набавив ему в справке два года. Началась война и его по возрасту взяли в армию на два года раньше срока, пятнадцатилетним. В первые дни этот птенец погиб на фронте. Второму сыну значительно позднее удалось поступить в вуз. Люда жила на Ухте и работала уже по вольному найму. Юноша тосковал по матери и решил на каникулы проехать к ней поездом без билета, так как денег на поездку достать неоткуда. Когда пришли контролеры для проверки билетов, он выскочил из вагона в тамбур и пробрался на крышу. Как раз в это время поезд промчался под мостом. Юноше снесло голову, а матери привезли труп без головы. Женя Щехура болен тяжелой шизофренией.

Накануне любого праздника или в день праздника в бараках происходил «шмон» – обыск. При усилении режима «шмонали» каждую субботу. Возмутительная, бесцеремонная процедура длилась не менее шести – семи часов: все перетряхивалось, отбиралось, изымалось, рвалось, отдавалось в каптерку или безвозвратно исчезало. Вохровцами-мужчинами производился и личный обыск то более, то менее тщательный, в зависимости от политических флюид и от личных качеств обыскивающего, но всегда одинаково омерзительный, настолько омерзительный, что не хочется ему уделять слов. Иногда лишали права носить свою одежду и изымали все, что связано с вольным положением, вплоть до рубашек, то вдруг возвращали забранное, если оно еще уцелело. В каждом действии подчеркивалась наша зависимость от властей придержащих. Иногда по ночам врывался комендант или начальник, или ВОХР, обуреваемые служебным рвением. Некоторые затевали с ними маленькие, но упорные войны. Мышиная возня, но уступать не хотелось ни за что. В конце 1939 года мы получили разрешение на чтение книг, если они имелись, присылать книги по-прежнему было запрещено. Но ведь темно. Как читать? Товарищи из слесарки пришли нам па помощь – делали малюсенькие коптилки, наполняли их керосином и приносили в бараки. Новый начальник, сменивший застрелившегося Подлесного, некий Сенченко, заметил, что я пользуюсь такой коптилкой после отбоя. Он влетал в барак с фонарем, хватал коптилку, швырял ее или на койку или на пол, разливал при этом керосин, рычал и ругался смачно:

– Хотите барак спалить, покой нарушаете!

– Гражданин начальник, – возражала я, – пожар рискуете сделать вы и покой нарушаете вы.

Неизменно через день-два у меня появлялась новая коптилка, что приводило Сенченко в неистовство. Некоторые женщины из чувства протеста просили мужчин зайти в женский барак или отказывались выйти на ту или иную работу, главным образом чтобы доказать себе самой, что воля еще не сломлена и что «кандей» не пугает. Впрочем, никакого удовлетворения такие упражнения не приносили.

Над нарами каждой из нас красовалась дощечка с указанием срока и статьи. Дощечки – красные с белыми буквами. Мы скандировали:

 
И мне мерещится дощечка красная
И буквы белые ка эр те де…
 

Или че эс ве эн (член семьи врага народа).

У «кртд» большей частью срок 5 лет, а у «членов семьи» 8 лет, так как их брали позднее, когда срок в пять лет в прокуратурах уже никого не удовлетворял. В 1940-х годах, после Великой Отечественной войны, сроки удлинились до 25 лет, что означало «намотать на полную катушку», а высылка получила формулу «навечно». Размаху репрессий не было ни границ, ни предела.

Обычный барачный вечер. Весь длиннющий барак на сто человек освещается одним керосиновым фонарем. Второй фонарь стоит на единственном столе в проходе, где постоянно толпятся люди: надо зашить, подштопать, написать письмо. Две огромные опрокинутые цистерны служат печками, около них на полу, на проволоках и веревках развешены для просушки ватные брюки, телогрейки, бушлаты, чулки, валенки, ботинки, портянки, шапки, платки, рукавицы. Из-за всего этого скарба утром и вечером идет неизбежная грызня – то сожгли, то отодвинули… Почти все пришли с наружных работ. Пар от мокрой одежды висит ватной густой пеленой, расползающейся лишь к утру, когда становится холодно, одежда подсыхает, печи остывают. Наступал час, когда неслаженный гул голосов начинал затихать, утомленные за день женщины перекидывались обрывками фраз и мыслей в полутьме на нарах. Приближалось время отбоя. Все ждали гонга, переклички, поверки, наступающей вслед за ней относительной тишины. И без часов чувствовали, что поверка затягивается, и начинали нервничать. Наконец, вошел комендант с вохровцами и на этот раз с начальником Подлесным. В его окрике: «Встать!» прозвучало нечто настораживающее, предвещавшее. Трудно передать то состояние напряженного самообуздания, в котором мы всегда находились. Ни лишних слез, ни лишних жалоб, но и никакой разрядки, постоянное ожидание худшего. Нельзя привыкнуть к поруганию и ко лжи. Нельзя этому покориться, а внешне должны подчиняться и безмолвствовать. Такое создает тысячеградусный накал в людях.

– Слушайте приказ № 17 по Воркутлагу! – оловянным голосом объявил комендант. Мозг уже лихорадочно напрягся, а тело выбивало дрожь. – За бандитизм и контрреволюцию приговорены к расстрелу следующие заключенные… – Далее шел список по алфавиту, 55 человек, из них 46 человек по статье «кртд» вперемешку с политическими других статей и уголовными. – Приговор приведен в исполнение.

То, чего мы страшились весь год, стало явью. В списке знакомые имена – вот в какой дальний этап гнали людей через Сивую Маску и Воркуту… Милешин Алексей, Енукидзе Владимир, Рубашкин… Енукидзе еще раз, Хотимский, муж Люды Караджи и отец тут же стоявших мальчиков: «Тише! Дети!» – не своим голосом закричала она, вцепилась в стол, но не осилила и выбежала в тамбур. В гробовой тишине слышалось, как она билась. И все же комендант крикнул: «На место!» И продолжал читать. В разных концах барака раздавались крики и падения тел при чтении списка…

Яковин Григорий, историк-германист, его знала в жизни и по книгам. Мария Михайловна Иоффе сейчас в Кочмесе. За время, что мы не виделись, она узнала о гибели восемнадцатилетнего сына, в списке услышала имя друга. Как вынести все?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю