Текст книги "По следам судьбы моего поколения"
Автор книги: Адда Войтоловская
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 26 страниц)
Время было трудное и на воле, но там имелись сотни отвлекающих моментов личных и общественных: от семьи до искусства, от шумихи успехов до полетов в Арктику и научных открытий. Быт уводил от политических проблем, а стоустая информация, вернее дезинформация, усыпляла совесть. В неволе же люди – наичувствительнейший измеритель политической погоды, ибо наша жизнь зависит от нее целиком и полностью. Стоило где-то наверху нажать на рычаг политической атмосферы, как мы уже начинали задыхаться. В 1937–1938 гг. все политические заключенные скользили над пропастью между жизнью и смертью. Неожиданно у человека в самые трудные моменты может появиться какой-то просвет. Кажется все безнадежно, безвыходно, но вдруг наступят незначительные перемены и послужат источником изменения угла зрения и новых сил для жизни. Так случилось со мной – короткий случайный, но ощутимый просвет. Одной из экспедиционных групп руководил Борис Белышев, заместителем начальника работал Борис Донде – «кртд» и соэтапник. Группа эта, человек в 30, в тот период располагалась недалеко от Сивой Маски, километрах в 25 от нее. Здесь работали и несколько товарищей с нашей командировки. К весне многие из партии болели и завшивели. Товарищам пришла в голову счастливая мысль затребовать в лес медработника. Кроме меня медработников не было. Любую минуту Красному могла улыбнуться идея направить еще этап на Воркуту перед самой распутицей. В конце мая Белышев и Донде сделали запрос о медработнике с расчетом на то, что распутица задержит мое возвращение, и я поживу две-три недели в более вольной обстановке. Так и произошло. Поручили меня вохровцу со штыком, а ему дали наряд на меня, и пошли мы в лес на лыжах. В дороге не проронили ни слова, шли без привала. Конвоир ушел обратно по насту с распиской на меня, а я осталась. Осталась впервые в жизни в пробуждающемся от зимы лесу, пережила зарождение весны в глухой тайге, вдали от всего на свете, в непосредственной близости к природе, во время перелета птиц с юга на север. Присматривалась к трепетным переменам в предвесенней природе, и свои тревоги уходили на задний план. Не все ли равно, что будет, а весна идет… Не пришло еще время зелени, цветения, ледохода, но зима теряет силы, отступает, сдается…
Поселилась в палатке на пятерых – четверо мужчин, я пятая. Не испытывала ни малейшего смущения, настолько отношение всех товарищей было бережное и осторожное. Спали на просушенных сосновых и кедровых ветках. Снег снаружи плотным слоем защищал от холода. Круглые сутки топили печурку, мужчины по пять часов, а я на льготных условиях – по четыре часа. Ночи уже не было. Иной раз сбивались – три часа дня или три часа ночи. Какое небо в это время в лесу! Картины Рокуэлла Кента кажутся слишком реалистичными, словам же не хватает названий для передачи всех красок полярного света. Карнавал цветов и оттенков, пришедших на смену белому снегу и черной ночи. Как зимой все постоянно, так теперь все изменчиво. Снег почти перестал падать. Только порывы ветра приносят мокрый снег. Пройдет порыв ветра – снова светлые краски. Дела оказалось много. В рабочее время чистила палатки, вещи, скребла посуду, возилась с больными. Все запущено, грязно. Отвоевала котел на кухне, одну палатку превратила в «баню», растапливали снег до кипения, на что уходили долгие часы; прокипятили белье, посуду, по очереди перемыли всех. Иногда рабочие уголовники проклинали меня: «Пасха у нас, что ли? Где же куличи?», но подчинялись. Грязь мучила всех, никого не миловала.
Кто же были мои случайные соседи по палатке? Белышев, как начальник и любитель одиночества, жил отдельно. Донде, его заместитель, был душой группы геологоразведчиков. С Белышевым у него существовало «джентельменское соглашение», им самим предложенное: «двух порядочных начальников, как и двух сволочей в одной группе быть не может при наличии половины рабочих из числа урок. Я буду сволочью, а вы иногда со мной соглашайтесь, а иногда ругайте меня, остальное предоставьте мне». Так они и жили. Донде умел потребовать, порой поддеть, кого надо, отвлечь от бытовых будней, с ним как-то становилось веселее, что действовало прекрасно на всех без исключения. В его палатке мы и расположились. Второй – рабочий уралец Павел Боровков, со щек которого даже цинга не могла согнать румянца, хотя тело покрывалось цинготными пятнами и сыпью. Он был по призванию хозяйственник и рукоделец, на заводе мастер высокой квалификации и партиец. Играл в карты, но за неимением партнеров среди нас, был молчалив и покладист. Звали его все Павло. Совсем недавно узнала, что Боровков долго жил на Инте, работал по вольному найму, начал пить и чуть не спился. Затем уехал куда-то на Урал, там был вновь арестован в 1950 году и получил 25 лет. Дальнейшая судьба его не известна. С нами в палатке был и заведомый стукач Аркадий Певзнер. В условиях тайги и палатки мы не придали этому особого значения, но Борис, подшучивая, случалось, заявлял: «Аркашка, выйди, а то мы тебе слишком быстро карьеру дадим сделать, тема подходящая». Тот краснел и лепетал: «Ложь, ложь, поганая ложь», но под любым предлогом выбирался из палатки. Непосредственным соседом его был Павло. Видимо, желая сам себя оправдать, Певзнер пускался с ним в туманные разглагольствования о том, что народ, дескать, идет столбовой дорогой революции, а мы помимо воли оказались препятствием и пр., и пр. Но Павло резко обрывал его: «Ты можешь не считать себя народом, твое дело, а я и сам народ, и все здесь народ, а не быдло». Четвертым был ленинградский инженер Иван Субботин, милый и образованный человек, о котором знаю меньше, чем о других. В отношении меня все они были добрыми товарищами, рыцарями без страха и упрека, и я среди них не испытала и тени неловкости или напряжения.
Попала к нам от вольных тоненькая книжечка «Русские женщины» Некрасова. Читали ее вслух по очереди и без конца, снова и снова, всегда с одинаковым волнением и чувством сначала по книге, а потом на память. Когда голос у чтеца начинал дрожать, продолжал следующий. Внук мой в 15 лет отзывается о Некрасове пренебрежительно. Молодой литературовед, присутствовавший при этом высказывании, посочувствовал ему. Мне же вспомнился чудесный Некрасов в тайге, проверка поэзии по другому счету:
И заполночь правнуки ваши о вас
Беседы не кончат с друзьями.
Они им покажут, вздохнув от души,
Черты незабвенные ваши,
И в память прабабки, погибшей в глуши,
Осушатся полные чаши!
Правнуки? Может быть, но не внуки.
Палаточный экземпляр «Русских женщин» удалось сохранить и вынести из лагеря Борису Донде, и хранился он у него, как ценная реликвия: «Потом, потом расскажут нашу быль…»
В далекой глуши, в тайге, казалось бы, после рабочего дня должна наступить тишина. Но тишины не было. Происходило непрерывное пробуждение природы, земли. Однажды ночью все поднялись от какого-то нового небывалого шума, как будто эскадрилья самолетов где-то высоко реяла над нами. Шум становился могучим, близким. Обитатели землянок вылезли на снег и смотрели в небо, где бесконечной вереницей треугольников летели стаи пернатых. Их было необозримое множество. Где-то южнее тронулся лед, потеплело и по невидимому сигналу начался перелет птиц. Днем мы уже замечали появление редких стаек разведчиков. Теперь же стаи хлынули лавиной. Гул их крыльев казался сильнее шума моторов. Гортанные крики заполняли пространство. Небо из светлого превратилось в черное, и только розовые облака окрашивали крылья птиц. Постепенно постигалась продуманная стройность и организованность перелета. Это так же удивительно, как гармония формы и окрасок цветов, как расцветка крыльев бабочек или стрекоз, как другие разумно-целесообразные явления природы. Природа перестает нас поражать, как нечто привычное. Но бывают моменты просветления, когда ничто не становится между тобой и ею и тогда замечаешь совершенную непревзойденную гармоничность не тронутой рукой человека природы и преклонишься перед ней, как перед чудом. До нас доносилось курлыканье высоко реющих журавлиных стай, под ними летели гагары, пониже летели гуси, одна стая за другой такими же правильными треугольниками, заканчиваясь цепочкой охраны с одного бока. Еще ниже летят, враз поднимая крылья, более мелкими треугольниками, утки самых различных пород, совсем низко стайки чирков, готовых приводниться в любую минуту и отдохнуть. Ведь и этим малышкам надо пролететь десятки тысяч километров пути. Другие ищут сушу, островки, а для их отдыха хороша и вода. Где-то в пути есть у птиц излюбленные места остановок, но не здесь. Мимо нас они летели и летели бесконечными зигзагами переплетающихся треугольников, не теряя порядок и строя. Массовый перелет продолжался суток пять-шесть, после чего стаи появлялись на час-другой, затем – отдельные отставшие и, наконец, совсем исчезли. Тогда усилилось таяние снегов, и все звуки заглушила неумолчная музыка воды. Она падает каплями, льется струйками, журчит в проталинах, шумит под снегом, шуршит, сбегая тонкими змейками с пригорков, грохочет, низвергаясь с горы в низины, булькает в ложбинах, хлюпает под ногами. И, наконец, показывается мокрая, прижатая за долгую зиму снегами, прилизанная водой земля. Она быстро обсыхает. Надо уходить на Сивую Маску. Провожал Белышев, пользовавшийся правом вольного хождения. Он моложе многих лет на восемь. Сидит по каким-то делам Академии наук, хотя не успел закончить Ленинградский университет. Белая ворона среди относительно однородной массы. Политическая проблематика ему чужда, избегает и разговоров на политические темы. Вовсе не потому, что страшится, нет, просто он ими не живет. Держится независимо, даже протестантски. Достаточно смел в условиях лагеря. По взглядам, отношению к людям, к жизни он архаичен, как бы высовывается из века. Зато нравственные принципы в нем незыблемы, твердые, рыцарские. Его дразнят «голубой кровью», но это его нисколько не задевает. Его прадед был крепостным, отец – профессор Томского университета. По внешности можно заподозрить, что где-то произошло смешение кровей. Внешность аристократическая, глаза волоокие, нос с горбинкой, изящен, красив холеной красотой. Одет прекрасно благодаря отцу и особому умению не быть раскуроченным урками. Среди нас он единственный в таком одеянии – кожаная куртка на меху, меховая шапка, на ногах оленьи липты и унты до пояса, а рубашку украшает галстук (!), забытая принадлежность мужской одежды. Природу знает, любит, чувствует себя в ней по-хозяйски, умеет задуматься, понять и решить вопросы, которые она ставит. С природой ему легче найти общий язык, чем с людьми. Он романтичен, но романтика его акмеистична. Сейчас он доктор наук, одонтолог, по-гегелиански обожествил науку, изолировав себя и ее по возможности от людей. Как-то говорил, что идеал женщины – маленькое, изящное, хрупкое создание, однако женился на женщине высокой, как и он, но гораздо более земной, прочной и любящей простые дела и вещи. Тогда он был очень молод, мужчины называли его «восторженный геолог», а женщины испытывали его рыцарские чувства. В Кочмесе появилась очаровательная Ирина Гогуа, наполовину полька, наполовину грузинка. Она была отправлена на раскорчевку леса вместе с нами. Борис пожалел ее красу. Посмеиваясь, Муся Шлыкова предложила: «Прекрасный рыцарь, вы можете получить рыцарское посвящение от дамы вашего сердца, если сработаете за нее норму на раскорчевке леса и обдирке моха», на что он ответил: «Меня немедленно лишат рыцарского сана, как только увидят в моих руках вместо рапиры и меча ваши адские инструменты – кайло, вилы, топор и лопату». Белышев был в группе первых геологов, разрабатывавших угольные шахты на Инте. В жизни нередко случаются парадоксальные встречи: начальник Воркутлага Барабанов присутствовал на защите Белышевым докторской диссертации в Алма-Ате, и они узнали друг друга.
Через 27 лет после весновки под Сивой Маской получила из Иркутска в Ленинград письмо от Бориса Федоровича. До его освобождения в 1939 г. мы еще столкнулись в лагере. О лагере он вспоминает даже с гордостью, но лагерь наложил на него и на его психику глубокий отпечаток.
Всегда казалось, что на севере весна замедленная. Вовсе нет! Весна в Заполярье стремительная, сказочно спешная, хотя и не пышная. Солнце не заходит. Светло круглые сутки. В детстве нам покупали конвертики с японскими или китайскими фокусами – маленькие кружочки и палочки из цветной стружки. Опустишь их в воду, и на глазах они превращались в чудесные цветы, веточки, чашечки, фигурки. Точно то же происходило с лесом на обратном пути на Сивую Маску. Волшебство – иного слова не придумаешь.
С вечера деревья и кустарники стояли еще обнаженные. Короткий сон, недолгие сборы и я в лесу. Мает плохо держит даже поутру. Ветки подпухли и приобрели новый оттенок. По пути лес магически распускался и зеленел. Зелень нежная, свернутая в трубочки, потом блестящая, чуть более сочных тонов. Ветки на глазах уплотнялись, зрели, наливались. Не только видела, но и слышала, как лопаются почки, распускаются листья, шевелятся травы и мхи, глотают соки земли. Потом звуки леса потонули в шумах приблизившейся реки и начавшегося ледохода.
Вот и Сивая Маска – убогое жалкое людское жилье. Снова лагерь. Середина июня.
Прошло девять месяцев зимы на Сивой Маске. Прошел год с лишним нашего заключения. По числу зека около 230 лет, отнятых у людей только на одной заброшенной, никому неведомой Сивой Маске. А сколько таких «сивых масок», сколько таких лагерных центров, как Воркута?
Только за одну зиму черные цепочки заключенных, прошедших на Воркуту мимо нас, превратились в большую колонну. Все в возрасте 30–40 лет. Каждый порознь и все вместе могли бы они поднять на своих плечах великую ношу полезных дел, а им предуготована судьба стать горою трупов.
Ценность одной жизни безмерна. Гибель каждого во цвете лет – горе. Здесь погибали не отдельные человеческие жизни, погибала прекрасная лучшая часть революционного поколения. Можно ли измерить ценность этих потерь? Их духовная страстность рождала творчество. Их пламенное слово было набатом революции в момент ее становления и побед. Их высокие моральные качества являлись зародышем нравственных начал будущего. Они – наша эпоха в период наивысшего взлета.
Их изъяли, убрали с земли, могилы их никому неизвестны. И память о них хотят стереть с лица земли, выскоблить, изгладить, умертвить, опорочить. Зачем? Что останется людям и времени, если мы сознательно будем заглушать память об оруженосцах и творцах революции? Понесли убийцы кару или не понесли – не суть важна. Сама жизнь зло и жестоко мстит за них: слабеет пламя светильников общественной мысли, общественные науки с позиций критически-революционных скатываются на позиции консервативно-догматические, меркнет огонь политического темперамента и романтики. Размагничены основные полюсы нравственной жизни. Их гибель была бы бессмысленна, если бы не думать, что накал идей поколения революции и нравственная чистота ее страстотерпцев не пробьет дорогу в будущее.
Кочмес
Со вскрытием реки пришел приказ отправить женщин с Сивой Маски. Куда – тайна, как обычно. Не все ли равно? Знаем, что не вверх, не на Воркуту. До Абези нас с Дорой довез Г. П. Сафронов, тот самый, который советовал Николаю Игнатьевичу вызволить меня с Сивой любыми средствами. Он «кртд», но очень нужен как специалист и для него сделано исключение – работает на изыскании железнодорожной трассы Чибью – Воркута. По ряду признаков и со слов товарищей Сафронов не выдержал такого искуса и соблазна, стал человеком нейтральным, отдалившимся от товарищей. Возможно. Он был человек запрятанный, скрытный, сдержанный, но тогда относился к нам дружественно. Прощаясь, сказал: «Напишите Н. И., что все же я вас вывез с Сивой Маски на своей лодке». (В дальнейшем он оказался далеко не на высоте.)
Из Абези следовали уже под конвоем на катерочке вчетвером. Присоединили Мусю Шлыкову и Фриду Фаянс, с которыми нас прочно спаяла не только лагерная жизнь в Кочмесе, но и дружба. Две небольшие фигурки в ватных брюках и телогрейках. На Фриде все хорошо пригнано, аккуратно подшито, точно по ней скроено. На Мусе одежда болтается, заметно, что одежда ей не впору и что Мусю это нисколько не тревожит. Фрида суетится, педантично собирая свои и Мусины пожитки, придавая сборам значение важного события. Муся снисходительно улыбается, так как ей это безразлично, уговаривает Фриду не волноваться и быстрыми нервными движениями маленьких рук и пальцев свертывает коротенькую махорочную цигарку.
Фрида миловидная, изящная, близорукая брюнетка с румянцем во всю щеку. К сожалению, она поминутно щурится, что портит ее и скрывает выразительные глаза. Она москвичка, химик по образованию, остроумна и скрупулезно честна, порой до утомительного для окружающих ригоризма. На воле есть брат и сестра, но она решительно с ними порвала, боясь их скомпрометировать. Совершенно одинокая. За зиму настолько привязалась к Мусе, что возможная разлука с ней представляется ей непереживаемой трагедией. Отсюда ревнивая опека и заботливое внимание к Мусе.
У Муси непокорные слегка вьющиеся стриженые волосы. Да она и вся непокорная. Светлые глаза. Внешность не броская, черты лица неправильные, но мимо нее не пройдешь равнодушно, есть в ней какая-то прелесть – то ли в живости, то ли в выразительности, то ли в речи, в желании заострить любую мысль. Суждения тоже решительные и свидетельствующие о привычке самостоятельно думать и о постоянном горении. С первых минут знакомства меня потянуло к ней. В дальнейшем сошлись близко, хотя нередко спорили, иногда до вспышек, после которых пробегал холодок. Вскоре, однако, вновь устанавливался тесный контакт, а в лагерном поведении и действиях, не сговариваясь, всегда шли рядом. Она была эмоциональна и импульсивна и в то же время мужественна и неколебима в вопросах принципиальных.
– Так в какой же «земной рай» (Кочмес) нас везут? – спрашивает Муся, – Впрочем, не сожалею – лучше уж быть бездомной бродячей собакой в лагере, чем прижиться, как кошка, к какому-нибудь одному лагпункту.
Она – волжанка, аспирантка-филолог горьковского пединститута. В ней часто вспыхивает динамит возмущения и протеста. Отключившись от обстановки, с удовольствием переносится в область литературы, воспоминаний, эпизодов студенческой и аспирантской жизни. Муж ее пока на воле с десятилетней дочкой Иришей или как ее называет Муся – Дидей. Муж пытался получить с ней свидание в Архангельской пересылке, что очень ее тревожит.
В аспирантуре по философии она работала с красным профессором Фуртичевым и очень увлекалась занятиями с ним. Этого было вполне достаточно, чтобы после ареста Фуртичева выписать ордер и на Мусю. Срок три года. Не успели приехать в Кочмес, как Диди сообщила, что папа тоже арестован. Виктор Шлыков, ее муж, побывав в Архангельске, совершил тем самым преступление. Он получил пять лет лагерей, куда попал в полосу расстрелов и погиб в начале 1939 года. Это совершалось совсем просто, неправдоподобно просто – что выписать пайку для «зека», то и пулю – все делалось с заученным равнодушием. В отношении «к р т д» в тот период не могло быть никаких сомнений. Слепая функция подчинения распоряжениям сверху: приказано – выполнено. И все! Нет человека, ранее помеченного галочкой, в очередном списке.
У Муси прекрасная память. «Евгения Онегина» помнит целиком, как и многое другое. Книг Пушкина в лагере не было, но Муся читала его с клубной сцены. Плывем по реке. Смотря на очистившуюся от льда поверхность тихой реки, на нежную зелень леса, она медленно произносит:
Но грустно думать, что напрасно
Была мам молодость дана,
Что изменили ей всечасно,
Что обманула нас она;
Что наши лучшие желанья,
Что наши свежие мечтанья
Истлели быстрой чередой,
Как листья осенью гнилой…
Неправда, не истлели…
– Фрида, ну для чего ты копошишься? – срывает Муся свое смятение на Фриде.
– Оставь меня в покое, – раздражается в свою очередь Фрида. – Для тебя стихи, а для меня порядок утверждает человеческое начало; не могу же я свои пробирки, формулы и колбы таскать за собой в голове, как ты стихи…
Муся пережила лагерь, смерть мужа, вернулась на волю, защитила диссертацию, металась из города в город. Много пишет, покоряет студентов страстностью и правдоискательством, но сохранила вечную неуспокоенность, терзания, неудовлетворенность, душевную неустроенность тех лет по сей день. И все тот же порох неугасающего протеста. Она умерла в 1977 году.
Фрида, выбитая из колеи логического мышления и стерильности лабораторных опытов, внезапно окунулась в жизнь неразрешимых противоречий, острейших углов и бездны грязи и крови. Она растерялась, не выдержала. Она моложе нас трех, родилась в 1909 году, мир науки ей представлялся яснее и проще того, который она познавала принудительно. Она заболела цингой, затем диабетом, наконец, сошла с ума и умерла в страданиях и голоде в лагере. Целомудренно честная, она под конец жизни, со слов товарищей, в отсутствие заключенных шарила по чужим койкам, рылась в чужих вещах в поисках пищи, бывала неряшлива, неопрятна. В больницу ее не положили как хроника. Все это не вяжется с Фридой. Не могу себе представить такой деградации. Однако рассказ о ней – правда. Помню, как на работе в строительной бригаде Фрида близорукими глазами тщательно и придирчиво рассматривала срез сосны при повале, линию ряда стружки на крыше, узоры дранки под штукатурку, ровность длины самодельных гвоздей… Это порой бесило нас, но Фрида объясняла: «Человек должен все делать безукоризненно!» «Почему, – недоумевал кто-нибудь, – даже в неволе?» «Безусловно, – отвечала она, – не хочешь – не делай совсем, так будет честнее».
У нее имелось свое мерило ценностей, но ее жизнь была оценена ни во что.
По притоку реки Усы подвозят к Кочмесу. Четыре вышки. Четыре вохровца с автоматами. Столбы, обтянутые проволокой. Зона. Ворота. У ворот охрана.
Лагерная зона! Прошла уже тюрьмы, проволоку в несколько рядов, вышки пересылок, овчарок на пешем этапе, нависшее ожидание смерти, многое другое, а в постоянном оцеплении еще не жила. Казалось бы, не велика разница – с зоной – без зоны, тот же лагерь, но она ощутима психологически. Зона – гетто и клетка одновременно. В гетто нет проволоки, но случись что-либо с жителем гетто за его пределами – никто в ответе не будет, но в гетто может зайти смельчак со стороны. В клетку не зайдет никто добровольно, разве что начальник – дрессировщик. Зона – пояс отчуждения, предел движения, узкая сфера, за которой для «зека» нет ничего. Маленький клочок поверхности, а вся земля под запретом. Граница всех возможностей. Проволокой отгорожена всякая попытка вторгнуться извне, проникнуть внутрь. Уж не забегут, как на Сивой Маске, люди с этапов, не забредет случайно, хоть и с опаской, оленевод или закутанный в одежды из оленьих шкур охотник с глухарем за плечами. Вышедший за зону без пропуска – мишень для стрелка. А иначе – зачем же ему здесь стоять? Мир замкнут на замок за проволокой.
Привезли нас четырех вне этапа. Мест нет. Сунули в барак урок. Они решили ошеломить нас с первой минуты полным арсеналом своих словесных аргументов и обычаев. В дальнейшем в этот барак вселили многих политических, пока же четверо – среди спевшейся компании:
– Девочки! Шикарно! Нас осчастливили прибытием политички. Осчастливим же и мы их, по-братски разделим их имущество и угостим! Добро пожаловать, фраерши (то есть не уголовные), – кривляясь орала дневальная Лихолат, вульгарная и, как потом оказалось, умная одесская «бандерша» (кличка сохранила ее профессию). Черные брюки, яркая шелковая блузка, выпирающий бюст, завитые волосы, свистящий, как кнут, мат.
– Сифка, отведи номер!
С нар вскочила девчонка лет 16, по пояс голая, с провалившимся носом. Картавя и пуская слюни, она стала выделывать перед нами неповторимые по гнусности движения под хохот всей своры. Со всех нар соскакивали женщины, падкие на развлечения, с неистощимым запасом мата. Никто не молчал, кроме нас, все орали.
Жилищем служила конюшня. Кочмес проектировался как овощно-животноводческий совхоз. Конюшни строились для лошадей, но наплыв заключенных заставил превратить их в бараки, что было для заключенных не так плохо: ведь лошадей не поместишь в низенькое помещение, да и лес должен быть добротный, не то лошади передохнут в полярных условиях. Правда, мало света и холодно, но зато много воздуха и пока не грязно. Барак еще не заселен и нам досталась целая каюта с двумя половинками вагонок. Мы с Дорой расположились внизу, наверху Фрида и Муся. Рядом со мной, по сути на одних нарах, жила «Сифка», отделены друг от друга мы с ней были дощечкой в 10 сантиметров высоты. Не раз потом снимала я ее руку или ногу со своего одеяла. Болезнь ее уже не была заразительна, так как перевалила в третью стадию, но я не испытывала удовольствия от такого соседства. Урки никогда рядом с ней не жили.
Почему же мы не протестовали? Потому что в наших условиях полного бесправия это было невозможно и бессмысленно – начальник ни за что не изменил бы своего решения, а урки избили бы нас до полусмерти, обворовали и ни одна живая душа за нас бы не заступилась. Урки и сами по себе разнузданы и беспощадны, а в отношении политических они целой системой мероприятий со стороны всех звеньев лагерного начальства были натравлены и вооружены против нас. Все кланом, они ненавидели политических за то, что те работали, тогда как урки работали, когда считали это выгодным или удобным, но далеко не все.
Не успели мы очухаться от приема, как влетели вохровцы для «шмона», то есть – обыска. Бесцеремонно, нагло, грубо, произвели личный обыск. Командировка считалась женской, но женской охраны, конечно, не было. Затем расшвыряли все вещи, забрали иголки, шпильки, карандаши, перья, бумагу, рылись в волосах и платье. Во время «шмона» десятки воровских глаз то алчных, то равнодушных с нар разглядывали нас и вещи и примерялись к ним вслух. Муся имела неосторожность сказать нечто нелестное в адрес обитателей барака, за что поплатилась перед выходом на волю, через два года. Они ей этого не забыли и не простили. Желая доставить нам максимум удовольствий, Лихолат и парикмахерша Галя Смирнова спровоцировали свою банду на ночное бдение. Они заставили молодую блудницу «Сифку», лишенную малейшей стыдливости, циничную до мозга костей, рассказывать о своих похождениях истории, которые ни одному нормальному человеку попросту не могли прийти в голову, но и ни одна извращеннейшая фантазия не могла бы такого сочинить. Другие добавляли ее речи своим опытом. Пытка грязью и пошлостью. В ночь приезда никто из нас четырех не сомкнул глаз. Лежали безмолвно, нервы едва выдерживали, чтобы не кричать и не выть. Вступать в спор? Оргия опоганенных чувств и слов была устроена в нашу честь.
Наутро на поверку зашел комендант:
– Ну что, дневальная Лихолат, все в порядке?
– Так точно, гражданин начальник, каждая баба обеспечена мужиком! – ответила дневальная.
– И вновь прибывшие?
– Вновь прибывшие еще не обеспечены!
У коменданта с дневальной нашелся общий язык…
Все вместе уголовные невыносимы. Порознь они неоднородны: и жалкие искалеченные существа, и опустившиеся бабы. Попадаются и Мальвы, и щедрые натуры. Но на что направлена их щедрость? Позже слышала, как одна из них, Дуся Виткова, часами сочиняла песни-поэмы о чьей-то загубленной жизни. Истории, которые она выпевала на мотивы жалостливых песен, бесконечно варьировались, но были однообразны, как ее незатейливая фантазия. Многие уголовницы плакали, обуреваемые сочувствием к героине и жалостью к себе.
В целом – грязь, похоть, алчность, мат, лень и ничем не оправданное, но привитое сверху, чувство превосходства над нами, политическими. «Кусок троцкиста», «кусок дерьма», «убийцы нашего Кирова» – так именовали нас урки. Одним словом, лагерь. Так начался Кочмес.
Деление уголовных и политических на аристократов и плебеев в лагерях было повсеместным. Под это положение подводились политические основы, а Максим Горький, побывав на Беломорканале придал такому порядку идеологической вес в пылу покаяния за Капри и за все другое. В ладу ли со своей совестью или не в ладу, это уже не важно.
Приведу один из примеров привилегированности уголовников, достоверность которого не подлежит сомнению так же, как и то, что происходило на моих глазах в Кочмесе. Когда началась концентрация политических, в частности «кртд» на Воркуте, один из начальников – Сомов предварительно собрал всех «друзей народа», отпетых рецидивистов, которые уже жили на Воркуте, на специальное собрание. У некоторых из этих уголовников набиралось на душу до сорока лет. Срок складывался так: 10 – за убийство, 8 – за ограбление, 6 – за изнасилование и т. д. Словом, то была «славная» когорта! Сомов повел с ними деловую политическую беседу: «Сюда везут оголтелых контрреволюционеров, врагов народа, убийц Кирова. Они готовили убийство и других руководителей партии и народа, продавали родину направо и налево. Они будут продолжать свою грязную работу и здесь, среди вас: взрывать шахты, которые мы с вами строили своим потом, ломать оборудование и инструмент, отравлять пищу, вести подрывную агитацию, саботировать. Будьте бдительны! Мы доверяем вам, сынам народа! Мы надеемся на вас: вы обязаны сообщать нам о всех происках врагов, следить за ними днем и ночью, на работе и в бараке, в забое и в столовой. Ни один из них не должен скрыться от ваших взоров, мы доверяем вам и ждем вашей помощи. Будьте же бдительны, друзья!» Кое-где слышалось в ответ: «А мы не лягавые!», «Идите к такой-то матери!»… Но в целом уголовный мир мазали по губам, а это щекотало их самолюбие.
Не успели наши товарищи зайти в лагерную зону, как их встретили свистом, матом, улюлюканьем и речами, в точности соответствовавшими начальническим наставлениям: «Мы вам покажем, найдем управу на злодеев, сделаем из вас лепешки с говном!.. А прежде всего раскурочим!» Словом, было где разгуляться разухабистой бандитской силе и фантазии. Так открыла объятия для «кртд» Воркута, лагерный центр, которому Кочмес был непосредственно подчинен. Наутро Фрида и Муся сдали все, что у них было, в каптерку, откуда вещей они уже не получили, урки все разворовали или уничтожили. Мы с Дорой все, вплоть до хлеба, оставляли на виду, у нас в бараке никто ничего не брал. Такова неписаная конституция уголовных.
Вскоре половину конюшни битком набили политическими, и урки притихли. Правда, разражались скандалы между ними, вихрем носился в воздухе мат, в головы летели сковородки, кастрюльки и все, что попадало им под руки, но тон уже задавали не они.