Текст книги "По следам судьбы моего поколения"
Автор книги: Адда Войтоловская
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 26 страниц)
Конвоиры приволокли нас в камеру и бросили на нары. Назавтра нас вывели на этап, а из мужских отделений и палаток выводили по одному или по два из бывших сотен – желтых, обросших, шатающихся, больных… Рядом со мной стал Исаак Шапиро, совершенно прозрачный, и шепнул: «Мария, всех расстреляли и нас ведут туда же, умрем, как люди, как надо». Я схватилась за его руку, как за единственное спасение. Нас развели. В силу неизвестных причин, для нас непонятного отбора, эти несколько человек остались жить».
Таков ее рассказ.
Кое-что рассказали много позже женщины, которых оставили жить по беременности, и Бети. Мужья их расстреляны– Мильман, Смертенко, Радченко и муж Нины Булгаковой, фамилию которого забыла (Слятинский). Ольга Танхи-левич никогда о Воркуте и Кирпичном не говорила и предупредила: «Хочу сохранить здорового ребенка, поэтому должна молчать и, если это мыслимо, не думать».
Долго не отдавала записку от погибшего на Воркуте Филиппа Вайнцвайга, мало меня знала, хотя слышала обо мне от товарищей. Филипп писал с Кирпичного, предугадывая свою участь и участь товарищей. Мы были с ним связаны киевской юностью. Он бывал у нас дома, часто с компанией товарищей, особенно весной, блуждали по ботаническому саду или по склонам Днепра, катались на лодках, еще чаще спорили до хрипоты о «мировых вопросах». Не знала, что он на Воркуте. Записка получена после его смерти. Так стало горько! Оборвалось нечто очень дорогое, близкое, юношеское. К сожалению, не удалось ее сохранить, как и все другое – во время одного из обысков комендант изорвал ее. Часть письма помню. Филипп писал: «И больно, и тепло оттого, что одна из половинок Эллады где-то близко. (Сестру мою звали Элла, отсюда и наше общее имя Эллада). У тебя, пожалуй, больше шансов дождаться лучших дней. Тогда сохрани киевскую молодость, как бы это ни было трудно. Меня она выручала не раз. Теперь она бессильна. Вспомни с друзьями! Обнимаю. Прощай. Филипп». Ни одного из тех юношей, кто был в нашей дружной компании, нет в живых… Женщин сохранилось несколько человек, и все прошли через тюрьмы и лагеря.
В моих руках нет списков, нет запротоколированных документов, но я свидетельствую, что все это безусловная правда.
Совершенно верно говорил в сборнике «Как мы пишём» писатель Юрий Тынянов, восстанавливая истинную жизнь Грибоедова, Кюхельбекера и многих других: «Представление о том, что вся жизнь документирована, – ни на чем не основано, бывают годы без документов». Тем более, что и документ дело рук человеческих. Да, есть годы без документов, и мы участники именно таких лет. На каждом нашем деле написано «Хранить вечно», но мы великолепно знаем, как писались наши дела, а потому можем догадываться, как зафиксирована смерть людей «реабилитированных посмертно». Справки родным даются по определенным стандартам: «умер от туберкулеза в 1941 году» или «от язвы желудка в 1942 г.» и т. д., а о человеке ни слуху ни духу с 1937 или с 1938 года.
Поколение революционной демократии XX века истреблялось беспощадно, с маниакальной последовательностью, с невиданной в истории яростью и ненавистью. За что? За превосходство этих людей, за идейность, чистоту и талантливость, за неподкупность и гражданское мужество, за непоколебимую приверженность и верность революции, более дорогой для каждого, чем собственная жизнь.
Молодость этого поколения и молодость революции слиты воедино, у них одно лицо и общая история. Немало его представителей оставили след неповторимой личности, ибо они были лучшие люди прекрасного времени.
Мы мало знаем о последних минутах отдельных товарищей, но в целом они умирали так же, как жили – бесстрашно, стойко, героически, предпочтя смерть измене своей молодости и самим себе. Их жизнь и смерть должна оставить запечатленный след в сознании современников и грядущих поколений. Они истреблялись без мысли о том, как их смерть отразится на стране, народе в целом, молодежи, на морали, идеологии, а затем было сделано все, чтобы выжечь память о людях и о событиях. Да, их насильственно лишили возможности защищаться морально и физически, террор и его исполнители хотели положить их на обе лопатки, но не смогли, тогда их причислили к врагам народа, убили, а трупы их свалили в кучи и кое-как захоронили в братских безымянных могилах.
Ценность одной жизни безмерна. Гибель каждого в цвете лет – горе. Погибала немалая часть революционного поколения. Нам предлагают молчать и забыть. Почему же эта кровь не вопиет? Почему этот пепел не застилает глаза и не попадает в легкие с дыханием? Мы, их друзья, случайные спутники или узнавшие о событиях от очевидцев, которым верим, являемся документами времени, пока живы. И мы обязаны рассказать то немногое, что знаем.
В тот же период из Кочмеса был собран этап женщин на Печору, (вскользь о нем упоминала ранее). В этап взяли М. М. Иоффе, Ирину Гогуа, Мусю Магид, Лизу Сенатскую, Марусю Яцек и Зину Козлову. На Печоре они проходили следствие самого изувера Кашкетина в течение нескольких месяцев. Сидели в «ухтарке», следствие велось с побоями, по обычаям того мрачного времени. Группа не была расстреляна лишь потому, что к концу следствия стрелка невидимых нашему взору правительственных часов как-то переместилась в сторону, был снят с поста наркома внутренних дел «любимец партии и народа» Ежов, а вслед за ним слетел и Кашкетин. Все лагерное начальство пришло в смятение. О Кашкетине ходили слухи, что его даже не увезли в Москву для расследования, а где-то недалеко расстреляли в тех же лесах, куда он посылал на расстрел. Не знаю, так ли было, но его подследственные автоматически были изъяты из-под следствия и разосланы кто куда.
Кратко о мученицах этого следствия. За что? Так не карают и великих преступников. Их же преступлением было лишь участие в революции.
Мария Иоффе просидела 28 лет. Ко времени ее выхода на свободу – ровно половину жизни. Прошла неоднократно следствия, тюрьмы, лагеря, ссылки, семь месяцев одиночки в Лефортово, знаменитую «ухтарку», голод, холод, пытки, избиения, карцеры, собачники и пр. и пр. И все же я слышала от нее: «Вчитайтесь в Толстого, в его «Воскресение», у него в тюрьме жизнь продолжается со всеми ее нюансами, муками и трудностями, но и доступными радостями. Только Толстой понял это до конца. У Достоевского тюрьма пожирающе-беспросветна», У нее хватило сил все пережить, но 28 лет съела тюрьма. Самых полноценных лет. А разве они не давят на весь оставшийся отрезок жизни?
Кратко о судьбе Зины Козловой. «Она была настоящая подвижница и как все подвижницы погибла» – так характеризовала ее Иоффе. Зина была скромна, самоотверженна и непреклонна; Ее веру в революцию ничто не могло поколебать ни на йоту – ни пытки, ни карцеры, ни неоправданная жестокость собственной судьбы. Такие люди не философствуют, а веруют и действуют. Кашкетин в своем застенке – «следственном кабинете» сам наносил ей побои резиновой дубинкой по голове и телу, но она, по словам сокамерниц, приходила с допросов такая же ясная, твердая и уверенная в своей непоколебимости. Чтобы не приводить в ужас товарищей, она скрывала побои и потому не ходила в баню, хотя после побоев баня – единственное спасение. В такой дере, в такой убежденности должны быть элементы догматизма, скорее фанатизма. Благодаря ему Зине удалось сохранить уверенность в том, что она продолжает жить для будущего, которому отдала молодость. Вот источник ее бестрепетности до конца. Она стоически прошла следствие Кашкетина. После снятия Ежова кашкетинское следствие приостановлено, и Козлова вместе с другими направлена снова в общие лагеря заканчивать прежний срок. Но ее голгофа не кончилась.
После ареста Ежова была арестована и известная работница ОГПУ Андреева, ранее один из ведущих следователей по политическим делам. Она была снята с работы следователя, как говорят, с формулировкой «за истребление кадров» и получила 15 лет. Андреева попала в Ухтпечлаг, где находилась и Зина Козлова. Андреева в лагере продолжала свою деятельность по «истреблению кадров» уже безнаказанно. В 1940 году было заведено очередное лагерное дело на 18[14]14
Речь, вероятно, идет об уже упоминавшемся «Процессе 11-ти». (При-меч. ред.)
[Закрыть] человек мужчин и женщин по обвинению их в лагерной организации и антисоветской агитации. Среди привлеченных – Зина Козлова. Свидетельские показания давала Андреева. Вот что она говорила о Козловой: «Я не осведомлена о ее деятельности, но стоит только посмотреть, с каким видом читает Козлова газеты (следует отметить, что газеты Зине давала сама Андреева, пользовавшаяся правом на чтение газет), как ведет себя с администрацией, как подчеркнуто жертвенна в отношении других заключенных, чтобы сразу почувствовать ее протест, непримиримость, враждебность».
В Зине ничего подчеркнутого не было и это, конечно, Андреева понимала. Андреева, перевидавшая тысячи людей, понимала и то, что Зина враждебна лагерю, но не революции. Андреева сознательно лжесвидетельствовала, потому что пребывание Зины в лагере жгло и терзало даже на фоне общего бедствия. Терзало и жгло и саму Андрееву. Зину нельзя было сломить, ей надо было пустить пулю в сердце. По так называемому «делу» приговорили к расстрелу и Зину Козлову. И Зины не стало.
Лето 1938 года прошло в утомительных строительных работах. Кочмес строился от реки в глубь леса. Лес не успевал отступать, – мы его догоняли. Строительная площадка постоянно граничила с лесом, откуда тучами с болот и падей поднимался комар и гнус. Закутываться на работе душно. Шляпы с полями годятся только для более спокойной работы на крыше. Когда же роешь карьер, закладываешь фундамент, таскаешь землю, баланы, плахи, доски, строгаешь, месишь и пот льет в три ручья, тогда накомарник, завязки и прочие предохранительные меры против комарья превращаются в намордники и кандалы. А сбросить их нельзя – заедят.
Природа и тайга становились терпимыми как только ветер и солнце разгоняли комариные тучи. Бледное чистое северное небо. Нетронутая тысячелетиями тайга, в которой растущие и уже гибнущие деревья, расцвет и увядание, жизнь и смерть переплелись между собой. Запахи отцветающего богульника, прели, мхов, земли и трав, краски и оттенки темной хвои и опадающей осенней листвы особенно волнуют и трогают после скудости барака и всей жизни. Помнится, как-то в воскресный день в августе получили разрешение От коменданта обложить наше брезентовое жилье мохом до наступления холодов. Под командованием одного вохровца отправились в лес, вооруженные большими ивовыми корзинами с двумя ручками. На изготовлении таких корзин, необходимых в овощном «совхозном» хозяйстве, работала круглый год целая бригада женщин. День был жаркий, но до «белых комаров» оставались считанные дни, что мы уже знали по опыту. Тайга расцветает бурно и отцветает торопливо под незаходящим солнцем. Затем природа как-то заволакивается бесконечно длинной зимой, от которой испытываешь непроходящее почти никогда щемяще-горькое чувство.
Солнце и ветер. Комаров нет. Лес пестрел поспевшими ягодами. На них медленно и тихо падали листья. На болоте спелой, розово-желтой морошкой земля в некоторых квадратах была покрыта сплошным ковром. Лес казался изобильной скатертью-самобранкой, полной чашей, особенно для голодных глаз и желудков. Воспринималось все свежо не от свежести воздуха, а потому что все запертые чувства вдруг блаженно открылись навстречу природе и нежной красоте приближающейся осени. В лагере ничего этого не замечаешь, теперь мы видели, обоняли, слышали, осязали. Мы возвращались без мха, но с полными до краев корзинами морошки. Вечером вся палатка варила ее с водичкой вместо сахара во всех посудинках. Оскомина от морошки забылась, тайга запечатлелась как жгучее пятно жизни. Кстати скажу, что поддержкой служила и музыка, которую впитывала с детства. Музыку помнишь и воспроизводишь точнее и легче, чем литературу. Иногда на работе, если она была посильной, но чаще часами после работы в бараке, под общий стоустый гул, перелистывала в памяти страницу за страницей музыкальные произведения, и они полностью звучали во мне, явственно, как почти никогда на воле. Слушание музыки занимало, отвлекало и уводило из лагеря. Вспоминались также романсы и песни. Именно это послужило поводом для сближения с Ольгой Танхилевич. Она не работала перед родами, бродила по командировке и как-то зашла на конюшню, где я белила и мурлыкала под нос любимые музыкальные страницы. После встречи в конюшне Оля стала заходить ко мне, позднее объяснила, что по тому что и как я напевала, знала, что мы сблизимся. Но Оля и тогда уже впускала к себе в душу людей с опаской, и то только в какую-то часть жизни. Не по скудости душевной, а напротив, по необъятному богатству, – круг ее умственных интересов всегда превышал интересы собеседника, – по присущей ей скромности и по зарождавшейся психической болезни. Несмотря на искреннюю привязанность к друзьям, она постоянно находилась под самоконтролем. В то время звуки музыки выводили Ольгу из двойной сосредоточенности на Кирпичном, где сидела до Кочмеса и где оставила мужа и других близких – с одной стороны и на ожидании ребенка – с другой. Отвлечение от себя было ей необходимо.
Всякий раз, как подхожу к Оле в мыслях, испытываю чувство, что не сумею рассказать о ней и откладываю на будущее.
Конец августа – начало сентября. Замельками белые комары в воздухе. Набухла липкой грязью то замерзающая, то вновь оттаивающая земля. Холодно и сыро в палатке. В новых домах, которые мы строили, пора делать печи, а кирпича нет. Кирпич изготовлялся в тридцати пяти километрах от нас, на инвалидной командировке Адак. Там лекпомом[15]15
Лекпом – помощник лекаря. (Примеч. авт.)
[Закрыть] работает Коля Дрелинг, муж старшей сестры и мой большой друг. Живя недалеко, мы никак не могли встретиться, а тут такой удачный случай – поездка в Адак за кирпичом. Едет стройбригада, только надо, чтобы никто не догадался, что я в этом заинтересована – ни начальство, ни Ш-й отдел, ни бригадир, ни десятки осведомителей, которыми кишит лагерь. Казалось, ничто не препятствует отправке рабочих за кирпичом до холодов, но какое дело начальникам до удобств рабсилы? Здесь не в моде думать о таких пустяках. Рабсила – «зеки», а кто они такие? Никуда не денутся! Тянули, тянули до заморозков. Буксир и паузок едва шевелятся, а мы замерзаем под открытым небом, с которого сыплется леденящий дождь или тающий снег. Листва опала, снег еще не украсил хвойные леса берегов Усы, – мрачно и серо. Медленно сползают хлопья с мутного неба, медленно ползем мимо унылых безлюдных берегов, где нет и признаков жилья. Ночью ни зги не видно. Черные ватные фигуры женщин жмутся друг к другу – замерзшие и не женственные. Конвоиры ушли на буксир, в тепло, вслух соображая: «И без нас доедут, охота ли в ледяную воду нырять, не убегут, все как одна по счету тута будут!» Палатка в Кочмеое кажется вожделенным приютом – привычно парным, обжитым…
Адак инвалидный, с низкими деревянными бараками и землянками, с приглушенным ритмом работ, выглядит печальным, сердце сжимается от его неприглядности. Но жили здесь полегче, чем мы.
Лекпом, как принято, выходит навстречу этапу. Издали» не различишь, кто причаливает – этапники или грузчики. Вышел и Дрелинг. С горы различаю его непомерно высокую фигуру с чуть склоненной набок головой. Аля Максимова через двадцать пять лет вспомнила, какой иронический смешок женщин и недоумение вохровцев вызвало то, что Николай Викентьевич, разглядев меня среди приезжих, слетел семимильными шагами своих длинных ног с горы и, вытянув шею жирафы, поцеловал мне руку. Вохровцы растерялись – ведь за руку и посадить в карцер нет оснований! В первый день погрузки не было, и нам удалось поговорить на медпункте после трехлетней разлуки. Нас связывало многое: общее детство и юность, одна семья. Встреча была последней, не считая мимолетного взгляда и нескольких долетевших слов через щелку забора Архангельской пересылки, где мы случайно оказались одновременно летом 1939 года, Коля – по пути в Ленинград на переследствие и смерть, я – с ясельными ребятами, которых сдала в детдом.
Разговор в Адаке был сбивчивый, горячий, сразу обо всем, по существу важнейшего. Боялись упустить единственную возможность говорить без посторонних, разузнать о близких: о семье, сестре, маме, детях, друг о друге. Внезапно разговор оборвался, перешел в спор, трудный и бесполезный, ибо ни один не мог убедить другого. Н. В. посылал заявление за заявлением во все инстанции, обвиняя следственные органы в фальсификации следствия, в незаконных действиях и доказывая свою правоту: «Я послал уже 17 заявлений и добьюсь правды! Я разоблачу негодяев, которые из меня пожелали сделать «врага народа» и «контрреволюционера», – говорил Н. В. Мы резко разошлись в этом вопросе, больше того, меня охватил страх за него, я злилась, выходила из себя, так как не сомневалась, что писать заявления в то время, означало подставлять голову под пули.
– Не ты один объявлен врагом народа. Ты не знаешь, что творится на Воркуте. Идет полоса расстрелов не на одной Воркуте. Надо переждать, сейчас никто твои заявления читать не будет или они обернутся против тебя.
– Вот потому-то мы здесь, что все вы прячете голову под крыло, как курицы. Я не могу и не хочу думать, как другие, я хочу отвечать за себя и отвечаю. Я не хочу знать, что делается на Воркуте, ибо страх может меня удержать от того, что считаю для себя обязательным и единственно возможным.
– Твои действия безрассудны, продиктованы чувством, темпераментом.
– Правильно, чувства на то и даны, чтобы действовать.
Говорила о том, к чему привел пустяшный протест по поводу расстрела двух этапников в Кочмесе, на что Н. В. возразил: «Если уж жизнь наша так испоганилась и так все топчется, так стоит ли ею дорожить? Не отступлю, действий своих не изменю, чем бы дело ни кончилось. Напрасно тратим на споры считанные минуты. Уверен, что буду скоро дома и там буду продолжать протестовать. Здесь я бессилен. Мы не должны здесь оставаться (как будто это зависело от нас). Международная обстановка обостряется. Мы будем нужны на всех участках. Нельзя ждать, пока сверху посыпятся изменения. Я не отступлю, спорить со мной бесполезно. Мой протест не растает в воздухе. О нем узнают и задумаются». Я его не переубедила. Мы по-разному относились к событиям, и это омрачало встречу. У него были шоры на глазах, он видел одну линию и по ней шел к гибели.
Много лет спустя после его расстрела, во время следствия по делу нашего общего следователя, я поинтересовалась, имеются ли в деле Дрелинга его заявления-протесты против ведения следствия. Их в деле не оказалось, хотя перед расстрелом они там были, что очевидно по обвинительному заключению. Значит, добившись приговора Дрелинга к высшей мере, следователь их уничтожил. Никто о них не узнал, кроме следователя, против которого они писались, и никто над ними не «задумался», как то представлялось романтическому воображению Николая Викентьевича.
Работа лекпома ему нравилась, он даже увлекся ею, мечтал закончить медфак, решив, что медицина – его новое призвание, что в ней добро получает прямое и непосредственное выражение. В течение нескольких дней погрузки сталкивалась со многими лагерниками Адака, знакомыми и незнакомыми, и все в один голос говорили о своем лекпоме с признательностью и дружескими чувствами как о человеке, который постоянно поддерживает во всех бодрость, активность, шутит, острит, скрашивает жизнь, воюет с начальством за питание, больницу, санитарный минимум. Н. В. не позволил себе в лагере изменить угол зрения, под которым он смотрел на жизнь будучи на воле.
Все ночи грузчицы спали не раздеваясь, вповалку, на соломе в помещении, где ранее обжигали кирпич. К нам пробирались бывшие кочмеянки Аня Бокал, Маша Солнцева и Таня Адрианова. Маша – неистощимая остроеловка, умела всех развеселить, Аня и Татьяна чуть не до рассвета читали стихи, Аня со скрытым волнением, вполголоса, медленно Блока и Есенина, а Таня четко и сдержанно Гумилева, Ахматову и Багрицкого. Двойное бытие – придавленность жизни и ее избыток – являлось нашим постоянным спутником и достоянием.
Погрузка была нелегкой: Адак расположен на крутом берегу реки Усы. Разгружали обожженный кирпич из печей, перетаскивали его на гору, к пристани. Через два дня, когда он намок и промерз, спускали под гору, в трюм паузка. На козелки надо было накладывать кирпич в два ряда, штук по 16–18, спускаться по скользкой дорожке, затем подниматься по сходням на паузок и сбрасывать.
Учетчицей послали Зинаиду Немцову – недремлющее око администрации и воспитательной части. Роль надсмотрщика, сторожевого пса она выполняла отлично. Она обладала слухом и вниманием ящерицы. Немцова считала, что в лагере ее партийный долг заключается в слежке за тем, чтобы мы надрывались изо всех сил. Она упорно пересчитывала кирпичи, следила за их кладкой, как будто это было дело государственного значения. Несколько раз выведенные из терпения грузчицы предлагали ей поменяться с кем-нибудь хоть на полчаса.
– Э, нет, – отвечала Немцова, – вы сразу пойдете на поблажки, с радостью бы поразмялась, но дело пострадает.
– Не беспокойся, тебе поблажки не будет!
Она – доверенное лицо и ей надрываться не положено. Увы, вот эти худшие люди лагерей по выходе на волю вновь становятся «доверенными лицами» и носителями нравственных начал, проповедниками коммунистического труда. И снова за чужой счет, тогда – по подлости, теперь – по старости или еще по каким-то неуловимым причинам.
И в Адаке нашлись старые знакомые. Бледный заросший бородкой «зека» смотрит на меня и с улыбкой говорит: «А, и «наследственные интеллигенты» приехали на поклон за кирпичом? Работайте, работайте, заслуживайте звание новое, откреститесь, наконец, от старого!» Всматриваюсь и узнаю Николая Ивановича Лободу, бывшего ректора киевского ВИНО[16]16
ВИНО – Высший институт народного образования. (Примеч. авт.)
[Закрыть] (университета ранее), любимого нашего преподавателя, горячего, веселого и удивительно симпатичного. Онто как раз и снял с меня в киевском университете клеймо «наследственной интеллигентки», которое наложил председатель комиссии по чистке студентов тов. Бровченко. Происходило это в 1922 году, когда такое звание не грозило исключением, но и не придавало особого блеска имени. Демьян Бедный, когда ему об этом рассказали, с юмором заметил: «Слышал, бывает наследственный сифилис, а про наследственных интеллигентов узнаю впервые».
– Николай Иванович! И вы здесь?
– А чем я хуже других? Только вот кантуюсь среди инвалидов. Скучаю без аудитории, без…, ничего, это тоже история, но поставленная головой вниз, долго так не простоит!
– Почему вы на инвалидной?
– Старый туберкулез дал знать о себе на севере. Непрошеный гость. Нахожусь под началом «Викентьевки» (Н. В.), благо старые приятели по Киеву. Сейчас «порадую» доктора Шрайбера вашим прибытием, на днях вспоминали с ним книгу вашего отца «По следам войны».
Доктор, пожилой человек в пенсне, которых теперь не носят, узнав, что я дочь Льва Наумовича, бросился меня обнимать и расспрашивать об отце. Этих двух людей, сразу ставших близкими, просила уговорить Дрелинга не безумствовать и не рваться к верной гибели. «Бесполезно! – ответил Николай Иванович, – я уже пытался не раз, а он называет меня маловером и убегает на своих страусиных ногах».
В Адаке режим напоминал сивомаскинский, хотя зона и существовала. Больничка жалкая, а больных чуть не 90 %, бытовые условия те же, что и в Кочмесе, но ничего не строится, еще резче подчеркивается бесплодность существования на земле под названием Адак. А сколько здесь высококультурных и нужных людей!
После свидания с Дрелингом осталось чувство тоски, считала его обреченным в данной ситуации и ничего не могла изменить. Не могла, потому что им овладело строптивое и в то же время жизнеутверждающее нежелание подчиниться навязанной извне чужой воле. Это было сильнее его и руководило всеми его действиями против доводов рассудка.
Нагруженный паузок еле волочился против течения, а нами владело одно желание – согреться. Как только мы возвратились, река стала, и началась осенняя распутица, полный разрыв связи с внешним миром. Жить зимой в палатке уже казалось привычно. К чему только человек не может притерпеться!
Недалеко от меня поселили изящную, немножко заносчивую и капризную, но умную и очаровательную польку Викторию Щехуру. Она приехала в Кочмес с мальчиком Женей. Глаза и ресницы в пол-лица, толстый и неповоротливый, с кривыми ножками, но красавец. Его вскоре определили во вновь открывшиеся ясли, а Викторию направили на общие работы. Щехура инженер высокой квалификации, член партии. Дома, близ польско-белорусской границы (на советской стороне), остались два старших сына – школьники младших классов и муж. Женька родился в тюрьме. Пришли за ней ночью совершенно неожиданно как для нее, так и для мужа. Во время обыска муж закатил ей сцену: «Я не знал, что живу с врагом народа, ты подлая, как ты смела забеременеть, ведя подпольную, контрреволюционную работу», и т. д.
– Хорошо, что он хоть кричал по-польски, – взволнованно рассказала Виктория, – но смысл, наверно, доходил до обыскивающих. Я смотрела на него, как на полоумного, но каково мне было! Может быть, он и правда потерял разум. Иначе трудно себе представить размеры предательства мужа и отца трех детей в отношении жены, которую он знал, как себя. В дальнейшем убедилась, что он в твердом уме и памяти, так как передач мне не передавал. Я никогда никого так не ненавидела, как его. Как женщина буду мстить ему, если предоставится возможность.
Виктория говорила уже с пеной у рта.
– Он не только не пожелал меня проводить, он не хотел дать мне проститься с детьми. Оперативник вынужден был ему сказать: «На это вы не имеете права!» Рада, что муж облегчил мне прощание и сделал меня каменной для следствия. Мое самое сильное, жгучее желание, чтобы он тоже сел и прозрел. Нет, мне не страшно за детей, такой отец их скорей погубит, он научит их несправедливо относиться к матери, а что может быть хуже для воспитания. Пусть растут в детдоме, но не с ним! Он превратит их в трусов и лишит детства.
Виктория была мстительна, вызывающе кокетлива, но не теряла при этом обаятельности, грации и гордости. Внутренне она терзалась, главным образом из-за мужа, даже о детях, об утере свободы думала спокойнее.
Что же происходило с людьми, если возможным станоновилось такое поведение мужей, как у Виктории, и отцов, как у Тамары Ивановой?
Щехура была последовательно настойчива и не страшилась ни риска, ни огласки. Вскоре сошлась с врачом и забеременела, несмотря на то, что на руках в лагере у нее имелся Женька. Виктория арестована в конце 1936 года, к нам попала в 1938 году, а зимой 1939 года узнала об аресте мужа. Видела ее при получении письма от сына. Она побелела, вскочила, вытянувшись, как струна, откинула голову и смеялась, откровенно торжествуя. «Ничего, – твердила оскорбленная женщина, – дети не пропадут, они мальчики крепкие, упорные, выдержат!»
Много лет спустя, в 1950 г. в Красноярской пересылке Анита Русакова передала отрывочно, что знала о Щехуре. Виктория родила девочку в 1941 году, добилась, чтобы обоих детей не отправляли в Архангельск, так как она должна была скоро освободиться. Началась война. Заключенных не выпускали. Виктория осталась работать по вольному найму в качестве медсестры в Кочмесских яслях. Ясли к тому времени вывели за зону и превратили в «Дом малютки» для вольных. Врач Одарич оставил Викторию и женился на вольной. Во время войны старшие мальчики порознь перебрасывались из одного детского дома в другой, и Виктория их потеряла из виду, сведений не имела, считала погибшими, так как жили они на границе. Муж отбывал срок. В 1948 году он нашел обоих мальчиков – одного в Сибири, другого – на Урале, вместе с ними приехал уже по железной дороге за Викторией и Женей. Узнав о существовании маленькой девочки, он усыновил ее. Виктория согласилась. Все вместе уехали в Белоруссию. Там им не удалось прописаться, и Анита потеряла их след.
Эти протокольные сведения ничего не говорят о том, что творилось в жизни и в душе Виктории, как произошел переворот, позволивший ей вернуться к ненавистному мужу – или это уж была месть Одаричу? Удалось ли ей вырастить детей, вернуться к работе по специальности, или образование пошло прахом? Жива ли она? Не знаю.
Случайно слышала от врача-психиатра, что наш любимец Женя, родившийся в тюрьме, болен тяжелой шизофренией. Он излечился от рахита, но не переварил всего сложного комплекса своих и материнских потрясений. Об этом ни говорить, ни писать нельзя, хотя правда, истина никогда не развращают, а ложь и лицемерие растлевают до мозга костей.
Морозно. По часам утро. Темно, и весь день будет освещение, какое бывает при сгущающихся сумерках. Необходимо забыть об этом, в противном случае полусвет давит на психику. Стоим па разнарядке. Подряжают нескольких женщин на поездку за тесом вниз по Усе. Среди них строительницы для отборки теса. Под насмешливыми взглядами опытных возчиц неумело и неловко запрягаем лошадей и выезжаем на реку. Ветер со снегом так и хлещет в лицо, застывает на губах и в ноздрях колющими ледяными иголочками, шерстяной платок мешает дышать, так как лошади бегут рысцой, а сидя на голых санях мгновенно застываешь. Время от времени слезаем. Едва поспеваем за лошадками. Снизу метет поземка. Дорога не протоптана и заносится ветром. На бегу согреваемся, но дышать все труднее, и девять километров расстояния кажутся бесконечными. А впереди целый день и обратный путь. Тес находится на лесозаготовительном пункте, где зимой живут несколько «зека» в качестве сторожей под охраной двух вохровцев. Паек получают с нашей базы в строгом соответствии с количеством людей, так что и на баланду надеяться не приходится. Вожделенные надежды на пайку в кармане брюк и на кипяток. Жутко становится от затерянности нескольких человечков в снегах. Никакой связи. Кажется, занеси всех снега – и не вспомнят об их существовании. Наконец добираемся до цели, вваливаемся в мужскую землянку, теснимся у раскаленной печурки, но переобуться, перевернуть портянки времени не хватает, так как лошадей негде распрячь, негде их обогреть, хотя сено с собой, значит, надо торопиться. Лошади сопят, вспотевшие, на ходу бока обрастают снежной бахромой. Пока лошади жуют сено, торопливо, в очередь глотаем обжигающий кипяток. Котелки грязные, их мало и они провоняли селедкой. Мужчины здесь живут, как звери: дико, неопрятно, голодно, одиноко и заброшенно. Голые нары жалят глаза нищетой.
Тес обледенел, а сверху засыпан снегом. Отдираем доски с помощью топоров, лопат и кайл и сносим на реку, чтобы во время спуска доски не сползали с саней и не разлетелись во все стороны. Работа учит не расходовать силы зря. Опыт подсказывает, что все с самого начала до конца надо делать основательно, тогда силы расходуются более экономно. Стоит поработать спустя рукава, как суровые условия труда отомстят без проволочки, и быстро наступит изнурение. На протяжении ряда лет мы в труде были лишены какой бы то ни было техники, все делалось нами вручную, мы работали, как лошади, это входило органической частью в систему нашего «перевоспитания». Ученые считают, что мысль каждой эпохи отражается в ее технике. Наша техника равнялась на лошадиную силу, с тем, чтобы и мысль наша низведена была на уровень лошади. Если этого не всегда удавалось достичь, то не по вине нашего начальства. На морозе не до «перекуров», но без коротких передышек не потянешь. Во время одной из них подходим с Дорой к сторожке. Сидит в нетопленной будочке человек, намотавший на себя все свое незамысловатое барахло. Он высвобождает лицо из-под обмотанного поверх ушанки свитера и смотрит на нас пристально, но молчит.