Текст книги "По следам судьбы моего поколения"
Автор книги: Адда Войтоловская
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 26 страниц)
За деревянной перегородкой, в другой половине конюшни, соседями нашими были лошади, так что терпкий запах конюшни выветрить было невозможно. Лошади с одной стороны, урки вперемешку с политическими – трудное сосуществование.
Жила среди нас остроумнейшая Надя Алмаз. Она умела найти во всем смешное, облегчающее, и тем самым скрасить окружающее. О жизни своей, большой и интересной, рассказывала не таясь и с блеском, то напряженно, то вызывая улыбку (мы знали друг друга по Киеву). Заберешься к ней на койку с ногами после работы и слушаешь. Рассказать ей было о чем. На воле Надя много лет подряд работала секретарем Профинтериа (Интернационала профсоюзов), была правой рукой Лозовского, имела выход на мировую рабочую печать, знала и дружила со многими коммунистами и деятелями рабочего движения. Несмотря на некрасивую внешность и базедову болезнь, она сохраняла большое очарование благодаря сочетанию умной иронии и душевности. Фамилия Алмаз как раз по ней. Однажды она позвала меня и прочла письмо матери: «Ты мне писала, Надюша, что живешь среди славного племени урок, происхождение коих очень древнее. Конечно, захотела узнать об этом племени. Обыскала все энциклопедические словари – и наши, советские, и старые дореволюционные, но нигде ничего о них не нашла. Сколько времени потратила, а пользы никакой, только пыль стерла с твоих книг, да погоревала. Поэтому так и не знаю ни их обычаев, ни нравов. Но все равно я их уже люблю, раз ты живешь среди них». Надя добавила с обычной иронией: «О, небо! Ниспошли мне материнскую кротость, а ее любовь к ним раздели на нас двоих!»
Итак, Кочмес – центральная женская командировка северо-восточной части Воркутинских лагерей периода 1936–1941 годов. Здесь были сосредоточены тысячи женщин-политических. Уголовные потонули в лавине прибывающих осужденных по всем пунктам статьи 58. По социальному составу и положению они ничем не отличались от мужчин, осужденных по 58-й статье. Имелось одно различие – восемьдесят пять процентов из них были матери. Отцов обычно брали первыми, с арестом женщины дети оставались сиротами. Судьбы детей никого не интересовали, не трогали и не беспокоили. Их растыкивали по яслям и детдомам, нередко под другими фамилиями – Непомнящий, Безродный, Бес-прозванный, Неведомская или названиям городов, откуда дети прибывали: Орлов, Житомирская, Владимиров и т. д. В лучшем случае дети оставались с бабушками на пепелищах бывших семей, без средств, убитые горем. Бабушкам мы обязаны сохранением жизни наших детей, их детским радостям, нашей связью с волей и тем ободряющим письмам, которые они нам дарили. Женщины, выросшие до революции, спасали детей тех родителей, которые совершили Октябрь! Их нет уже в живых. Пусть сила их духа передана будет нашим детям и внукам! Конечно, в руках у меня нет статистических данных, не знаю, какой процент детей, отданных в детдома, выжил и кем они стали, но я знаю поименно детей, которые умерли, сошли с ума, стали шизофрениками, уголовными, пытались покончить с собой или покончили самоубийством. А я ведь знаю малую толику от целого.
Жили мы на двухъярусных вагонках в неприспособленных для жилья помещениях, а при скоплении «зека» и на сплошных нарах. Штрафники или особо подозрительные переводились в одинарные палатки на 50—100 человек, а при морозе 45–50 градусов (в зоне вечной мерзлоты) в так называемые «сталактитовые пещеры», где громады сосулек свешивались с полотняного потолка, и при топке печи поливали нас струями своих оттаявших слез. К концу срока строительная бригада построила дом, в котором жила вместе с работниками конторы в более сносных условиях, но то было исключением из правила. Труд чрезвычайно тяжел и непосилен почти во всех звеньях – обработка полей в заполярных условиях, лесоповал, стройка, уборка, возка и пр. – все при очень высоких нормах и на голодном пайке, снижавшемся до минимума в случае невыполнения нормы. За малым исключением все истощены, все больны цингой.
На свободе человек представлялся личностью, творцом, борцом, деятелем, частицей мироздания. В лагере, значит и в Кочмесе, он «зек», лишенный свободы, рабочий скот, облаченный в штаны и бушлаты независимо от пола и возраста. Мало того, его всеми силами, всеми способами, всеми неправдами пытаются лишить воли и собственного достоинства. Человеческое и сказывается в том, как с какой энергией и упорством заключенный этому сопротивляется. Сопротивление внутреннее, незримое, но решающее для каждого.
Времени нет, нет и часов, есть поверки, подъемы, разводы, отбои, обыски, карцеры и работа. Звякает обух топора по железному болту – подъем! Нас четверых, как здоровых и молодых, зачисляют в женскую строительную бригаду, и мы становимся строителями Кочмеса.
Пережитое нашим поколением страшно вовсе не одними трудностями, страшно бессмысленностью своей. Стройка, какой бы она ни была, включает элемент созидания, то есть нечто заманчивое, воодушевляющее. Но при обязательном условии: совершенно необходимо знать, что твоя работа нужна обществу, людям, чтобы за словом «нужно» брезжила вера в завтрашний день и имелись общественные побуждения. Тогда тайга, тундра, пустыня могут стать привлекательнее любой столицы. Именно этого и не хватало. Работали, чтобы существовать. Жизнь и труд не как нравственная первооснова, а только как спасение.
На школьных уроках дети слушали рассказы о том, что существует некий ядовитейший спрут, абстрагированный «враг народа», который в любую минуту готов выйти из засады и убить, предать, задушить, изменить родине и социализму. Спасение – в его уничтожении! «Усилим бдительность! Разоблачим двурушников!» – орало радио в домах, на площадях и перекрестках. Лозунги рабочих демонстраций к 1 Мая 1937 года призывали: «Искореним врагов народа, японо-германских, троцкистских вредителей и шпионов, смерть изменникам родины!».
Страстям не давали утихнуть, их подогревали, подкладывая умелой рукой топливо и раздувая разбушевавшееся пламя. В январе 1937 года прошел так называемый суд над так называемым «параллельным центром» Пятакова, Радека, Сокольникова, Муралова и др. Тогда же обвинения были уже нацелены на Бухарина, Рыкова, Томского и бесконечную вереницу оклеветанных. В звании «врага народа» погибали партийные руководители и низовые организаторы, штатские и военные, экономисты и правоведы, писатели и поэты, рабочие и интеллигенты. Вчера мы учились по учебникам Солнцева, Аммона, Пашуканиса, Лукина, Фридлянда, Зайделя, Пионтковского, Дубыни, Ванага, Невского и многих других, сегодня все они – враги народа. Вчера мы в театре видели пьесы Киршона и Афиногенова, сегодня они под запретом как вражеские. В июне 1937 года «за измену родине и шпионаж» расстреляны крупнейшие руководители Красной Армии, ее полководцы и стратеги: Тухачевский, Якир, Убо-ревич, Корк, Эйдеман, Фельдман, Примаков, Путна…
Как заключенные мы перестали быть возможными, потенциальными врагами, мы – осуждены как враги. Этого достаточно при фанатическом доверии к вождю и мистическом страхе перед его ненавистью. Что мог понять какой-нибудь лагерный начальник в том, что творилось, когда маршал Блюхер подписывал расстрел Тухачевского, чтобы назавтра подвергнуться его участи, а Михаил Кольцов писал статьи: «Троцкисты на службе у Франко», чтобы по приезде из Испании быть обвиненным в том же? Вали всех в кучу!
«Тракцисты, холера им в живот!» – горланили урки. Философия многих начальников лагпунктов мало отличалась от фразеологии уголовных. Тех же начальников, кто пытался ослушаться, ожидала наша участь.
Разве при нашем суммарном умении, разносторонней квалификации и потенциальной, но совершенно задавленной, инициативе у нас не хватило бы энергии, ума или опыта справиться с любыми трудностями, преодолеть их и найти разумные решения всех вопросов стройки на любом участке? Ведь среди заключенных были рабочие со всех крупнейших предприятий Ленинграда и Москвы, Урала и Донбасса – отовсюду. Металлурги и шахтеры, электрики и механики, печатники и текстильщики, резинщики и пищевики, транспортники и связисты – люди всех специальностей умственного труда, партийные и беспартийные руководители и организаторы, директора и заведующие многих заводов и предприятий, вузов и школ, больниц и институтов, не говоря уж о простых, знающих работниках всевозможных отраслей производства и труда. Работа, даже самая черная, не была одухотворена нужностью. Все делалось, как на зло, с единственной целью – принизить, обесценить личность.
Овощи выращивались исключительно для того, чтобы ими питались начальники, ВОХР и частично «зеки», в лучшем случае для отправки в другой лагпункт, то есть не было бы массовых арестов, не понадобился бы и Кочмес. То же в отношении скота, построек и прочее. Хозяйство носило чисто ойкосно-лагерный, замкнуто-лагерный характер. То, что мы осваивали север и постепенно обживали пункты будущей трассы, имело минимальное значение, не должно было нас касаться. Лагерь для лагеря. Работа для применения рабсилы. Труд лишен всякого творческого смысла. Лагеря были не только «исправительные», но и трудовые, иначе бы мы не вынесли. Поскольку люди в силах были работать, труд поддерживал существование на земле. В нем заключалась возможность меньше думать, забыть себя и переключить страдание на движение до изнеможения. «Перевоспитывать» наш контингент трудом не имело смысла. В основу было положено не дело, а изъятие из жизни. В этом суть.
Итак, строительная бригада. Маленькая лагерная ячейка, но как молекула воды заключает в себе все физико-химические свойства, так стройбригада являлась отражением процессов, типичных для лагеря в целом.
Когда мы попали в бригаду, в ней уже имелось ядро во главе с бригадиром Жухиной. Прежде эта группка работала в совхозе Седью на полях, намучилась на комарах и мошке. Позднее их отправили на север, в Кочмес, где они решили не повторять своего полевого опыта еще в более тяжелых условиях и предложили начальнику организовать женскую бригаду строителей. До тех пор в Коми крае то была исключительно прерогатива мужчин. Начальнику мысль эта улыбнулась, командировка должна была стать исключительно женской. Ядро бригады составляли квалифицированные работницы-ленинградки, как на подбор, с крупных ленинградских заводов, все члены партии: Наташа Реброва, Оля Иванова, Клава Громова, Надя Макарова и несколько других. Они были однотипны и представляли определенную лагерную прослойку. Все и каждая хотели жить хотя бы в одном отношении подобно тому, как жили на воле последние три – четыре года: прежде всего не думать или делать вид, что ни в чем не сомневаются, и честно работать. Все, если бы сами не попали в лагеря, голосовали бы на партсобраниях за то, чтобы сидели другие, как кто-то неизбежно голосовал за них. После разгрома оппозиций все они прикусили языки и предпочитали, чтобы за них думал ЦК, горком, партком, секретарь ячейки. В лагере они продолжали работать, а думать за них предоставили НКВД (суррогату ЦК в их представлении) кроме того, начальнику лагпункта и… бригадиру Жухиной. За Жухиной они тянулись слепо и покорно, как нитка за иголкой. Последняя прекрасно распознала их породу, хорошо их вымуштровала и, когда надо было провести свою линию, умело пользовалась их исполнительностью. Такая прослойка выраженных партийных мещан существовала и на воле. К ним как нельзя лучше применимо слово «стертые», которым Герцен окрестил мещан в целом.
Лида Жухина, инженер-строитель из Саратова, была неплохим организатором на стройке, выжимала все, что можно для бригады – пайку, более приличный барак, обмундирование. Она же была душой самодеятельности, актрисой, организатором хора. Не сомневаюсь, что она себя считала человеком идейным, хотя эта мнимая идейность равнялась изуверству; а лагерная позиция – подлости. Всем своим поведением она как бы узаконивала лагерный режим, обязательно поддерживала всякое, даже самое гнусное предложение начальства, была правой рукой КВЧ (культурно-воспитательной части), в обязанности которой входило постоянное наблюдение за умонастроением зеков. Для тех, кто казался подозрительным и неблагонадежным, у Жухиной имелся наготове трудный участок работы с невыполнимой нормой. Жухина на политические темы не разговаривала, но стоило ей прослышать, что на воле прошел какой-нибудь процесс, она как бригадир выдвигала встречный план работ в ответ на «измену врагов народа». В день отправки этапа на Воркуту – то были самые тяжкие месяцы, когда для всех стало ясно, что связано с отправкой, – Жухина в бараке строителей устраивала спевки или как-нибудь по-иному увеселяла бригаду. В годовщину смерти Ленина, в январе 1938 года, зная, что наша четверка находится под наблюдением у III – го отдела, Жухина сознательно выделила нам самую худшую и отдаленную делянку леса, чтобы подвести нас под рубрику саботажа. Она знала, что мы из кожи лезли вон, чтобы выполнить норму, ибо прекрасно сознавали, что нас ждет, Жухина понимала, что такая безделица зимой 1938 года может грозить нам катастрофой, однако ей предложили сделать и она не погнушалась выполнить. И она же с трибуны выкрикивала, что вся ее ударная бригада выполнила норму на 150–170 %, а мы саботировали.
Жухина аплодировала после зачтения первого списка расстрелянных на Воркуте товарищей, выражая сочувствие лагерным расстрелам – этим многое сказано. Но в лагере и подлой труднее быть, нежели на воле. Однажды мы с Мусей четко выразили свое к ней отношение, Жухина не ответила как обычно – резко, а осела, нагнула голову и ушла. В конце срока она заболела жестокой неврастенией, а затем болезнью мозга, в которой наши врачи не разбирались. Крики ее из больницы оглашали весь лагерь. Жухиных тысячи и в лагере, и на воле, и в партийных аппаратах, и в институтах, и на заводах. Они пленники мифических представлений, из которых бессильны вырваться. Согласно мифу конца 1930-х годов враг вездесущ, как вездесущи были дьявол, черти и ведьмы средневековья. Да сгинут враги его! Враги бога, сверхчеловека, вседержителя. Приверженцам расовой теории мысль об истреблении евреев не страшна, даже благостна. Террористическому режиму нужны мишени. Не наличие врагов народа породило террор, а террор породил необходимых ему врагов. Оппозиции так же были виновны в терроре Сталина, как евреи повинны в терроре Гитлера. Но не называйте это социализмом!
В тот первый день мы не знали ни Лиды Жухиной, ни ее бригады, но мы сразу заняли в ней особое положение, и наш энергичный бригадир управляла несколько лет по принципу– разделяй и властвуй, а мы оставались постоянной мишенью для ударов при ее делении бригады на агнцев и козлищ. Бригада – случайный конгломерат. Работали годами с утра до ночи, меняя пары, звенья, род занятий, и потому имели при желании время наблюдать друг за другом издалека и вблизи.
Работнице стройбригады Тамаре Ивановой стукнуло 20 лет. Она удивительно хорошенькая и изящная. Ватные брюки не портят ее, а обтягивают крепкие ножки. Для работы на комарах выдали черный тюль. Мы натягивали его на каркас, чтобы он не прилипал к лицу, и сооружали нечто вроде шляп с полями. Нередко приходилось месить глину, навоз, песок для замеса во время штукатурки верхом на лошади. Работали по очереди, так как гарцевать на лошади по кругу без седла целый день слишком утомительное занятие. При этом навоз и глина облепят тебя с ног до кончиков волос. Когда же Тамара легко вскакивала на лошадь в шляпе «с вуалью», в ней было столько милой грациозной женственности, что все прозвали ее амазонкой, хотя к полудню она и покрывалась, как и все строительницы, навозной жижей и шлепками глины. Мы относились к ней по-матерински. Мужчины откровенно любовались ею, но Тамара никому не отдавала предпочтения. Она была зеленой студенткой и взята была с группой студентов первого курса саратовского университета. В лагерь отправлена с двоюродной сестрой – сокурсницей, которая заболела в тюрьме туберкулезом легких и умерла на втором промысле, под Чибью, через три месяца после начала лагерного срока. Тамара затосковала и напросилась на этап в Кочмес. Она приняла лагерь мужественно. Ей даже немного льстило, что она политзаключенная. В ней не было ничего натянутого или наигранного. Девичьему предчувствию радостного будущего не мешал даже лагерь. Все любили работать с ней в паре. Дурное отскакивало от нее. Молодое деревцо еще не пустило глубоких корней в землю, а сами корни не окрепли.
Удар был нанесен не по ее силенкам. Нанес его отец. В разговорах через каждые несколько слов Тамара вспоминала то отца, то мать: ждут они ее, горюют, но не сомневаются в близком возвращении, покупают, посылают не только то, что просит, но что и в голову не придет. По ее описанию, отец глава в доме, способный инженер-путеец, идущий в гору, человек со связями. Мать состояла при нем и веса не имела. Незаметно Тамара рисовала портрет осмотрительного себялюбца и карьериста, но она не замечала его недостатков. Тамара – единственная дочь. «Папа гордился мной, любил бывать со мной всюду, папа выбрал вуз» и т. д. Тот же папа, видимо под соответствующим нажимом, написал ей беспощадно-циничное, небрежное, почти официальное письмо: «Здравствуй! Только теперь узнал, что ты действительно враг народа, одна из тех, кто мешает, стоит на пути. Не прощаю себе, что не замечал этого за моими делами и за твоей детскостью. После всего, что мне стало известно, ты не можешь рассчитывать ни на письма, ни на поддержку с моей стороны. П. ИВАНОВ». В словах нет подтекста, обезличенные фразы, проявление общественной деморализации, повернутой в плоскость самых дорогих отношений отца к дочери. Вечером, не выдержав тяжести, которая на нее обрушилась, Тамара прочла письмо вслух. «Видимо, – сказала она, – дорога домой закрыта, заказана…» Ее точно подкосили, она сдавалась быстро, без сопротивления, никла, как тонкий стебелек. Она обособилась, ничто до нее не доходило.
Тамара раздумывала недолго. Дня через два бригада засыпала потолок. Вырытую мерзлую землю (стояла суровая зима) поднимали по сходням на носилках на крышу. Земля просыпалась, застывала комьями, мы спотыкались и скользили. Наконец, удалось приспособить блок, чтобы на веревке вытягивать ведра с землей наверх. Приладили его и ушли на небольшой «перекур». По возвращении застали Тамару повесившейся на блоке. Нетерпение, с которым она решилась осуществить задуманное, не дало ей времени на рассуждение, она не сообразила, что мы вернемся через несколько минут. Ждала удобного случая и нашла его. Девочка была еще теплая, веревка недавно затянулась. Тело болталось над провалом крыши. Аня Лукичева схватила ее на руки, другие распутывали узел. Ее быстро удалось вернуть к жизни, но реакция Тамары на возвращение к жизни – был ужас. Жить она не хотела. Раньше затаенно накапливалось отвращение к такой жизни, протест против несправедливости. Письмо послужило толчком, породило безнадежность, а то чувство чуда жизни, которое держало ее, как бы иссякло, выдохлось и перестало быть опорой. Она долго ходила с большим темным рубцом на тонкой шее, которую тщательно повязывала. Из бригады ее перевели на работу в канцелярию, а оттуда на Воркуту.
В бригаде работала еще одна студентка Аня Лукичева, биолог. М. А. Шлыкова знала ее по горьковскому пединституту. Аня много практичнее, трезвее Тамары. Она высокая, сильная, миловидная. Вела себя сдержанно, с достоинством, но жизненную философию приспосабливала к изменившимся условиям. В отношении Жухиной была настроена критически. В бригаде была ровна, ни с кем особенно не дружила. Как-то весной работали мы с ней вдвоем в лесу. Снег глубокий, а ветер и солнце весенние. Аня размякла и заговорила медленно и певуче: «Жизнь переломилась надвое, а я себя ломать не буду. Жизнь не кончилась, видоизменилась. Пройду лагерный «вуз», узнаю больше, чем сокурсницы с дипломом, а природы для изучения и тут предостаточно. Думаю остаться на севере. Меня не влечет назад. Не раз думала и всегда прихожу к одному выводу – значит, это не случайно. Достаточно одной ломки, вторая может стать смертельной. Могу показаться трусихой, но храбрость нужна и для решения остаться. Конечно, за пределами лагеря». Вскоре Аня приглянулась молодому завхозу из заключенных, неплохому малому, к концу срока вышла за него замуж. Уехали работать на одну из станций новой Воркутинской железной дороги. В течение пяти лет у них родилось трое детей. Она работает в лаборатории по вольному найму. Узнала о ней из письма, в конце которого она писала: «Поступила, наверно, правильно, поздно менять, но сильно тоскую по России, как будто я в изгнании».
Третья девушка пришла в бригаду строителей позднее, в 1939 году. Ей неполных 18 лет, студентка химтехникума. Арестована за встречи с иностранцем в ЦПКО, в Москве. Получила по ст. 58, п. 6 – десять лет. Через год полностью акклиматизировалась среди урок под кличкой «Верка-химик», развратилась до неузнаваемости. Мать же продолжала ей писать как Верочке, которую она отправила в лагерь со скамьи техникума, что служило поводом для шуток ее новых дружков. Ее куда-то увезли.
На тяжелой работе необходимо приладиться друг к другу, найти общий ритм, соотнести силы, быть терпимой к товарищам, так как сноровка разная, у некоторых ее совсем нет, а от нее зависит нагрузка на каждого и выполнение норм. Дора, например, выносливая и ловкая, работая на лесоповале со мной или с Мусей на пару, всегда тащила комель девятиметрового бревна. Если бы Муся взвалила на плечо комель, то она с деревом вместе погрузилась в снег по горло. Вот и приноравливались кое-как. На женщинах лежала вся строительная работа, за исключением плотницкой, на которой имелся плотник и его помощник, а мы работали подсобницами. Еще двое мужчин командовали нами: печник и штукатур. Остальное делали женщины: рыли котлованы, карьеры в районе вечной мерзлоты и выкидывали землю из них на поверхность, таскали ее к объектам строительства и на потолок, заготовляли и обрабатывали весь стройматериал – баланы, доски, финстружку, гвозди, строили дома, крыли крыши, клали печи, штукатурили постройки снаружи и изнутри, белили, красили. Будущие дома рождались в лесу и руками женщин-демиургов превращались в жилые помещения: баню, ясли, бараки, кухню, столовую, клуб, скотные дворы, электростанцию, больницу. Почти весь Кочмес построен женской бригадой.
Обух топора бьет о железный болт – подъем! Кромешная тьма. Развод. Поверка. Разнарядка. Холод. Неизменное ощущение внутренней пустоты под ложечкой от голода. Тьма не рассеивается. Чтобы разобраться в работах, нарядчик освещает дранку с записями фонарем «летучая мышь». Самое неприятное время суток – стоим и тонем в темноте, сливаемся с нею, едва различаем силуэты в шеренгах, морозный туман залезает под одежду, а время тянется мучительно долго. Мороз. Формально день должен актироваться при – 39°, но кто смотрит на градусник и где он висит? Скорей бы кончилась эта канитель! Заготовка лесоматериала производится далеко от лагпункта. Вчерашняя тропка занесена за ночь снегом, но все же мы ее чуем нюхом, иначе в лес не пробраться. Метель. Пуржит. Топаем, увязаем в снегу, но бредем, вооруженные пилами и топорами.
Годные на дело деревья расположены не близко одно от другого, ищем их на бывших вырубках в снегу, погружаясь по грудь, а бывает и по шею. Вытаптываем в полутьме площадку под деревом, пилим, потеем. Остановиться нельзя, сейчас же зазнобит от стужи. Чтобы дерево хорошо упало, надо расчистить и обширное место для его падения, затем обрубить сучья, распилить на нужные размеры и снести в штабель. Нормы высокие, рассчитанные на мужскую силу, скидок для женщин нет. На перерыв не ходим – далеко и трудно. Не раз обессиливаем за день, не раз падаем с бала-нами на плечах под тяжестью ноши, разбиваем руки и ноги. Из нашей четверки быстрее всех выбивается из сил Муся, она тонула в снегу и ненавидела его лютой ненавистью. «Черт со всем: и с лесом, и с нормой, и с жизнью заодно, не могу больше, я задыхаюсь», – бормотала Муся. Потом выкарабкивалась, с усилием скручивала негнущимися пальцами самокрутку, глубоко затягивалась, отряхивалась и, уже улыбаясь, говорила: «Ну, пошли! Ведь я же была физкультурница… Забываю, что лес за зоной – дыхание свободы!»
На перерыв сходились в условленном месте. На облюбованную высокую ель или кедр со всех сторон, с помощью топоров и пил, наваливали деревья и разжигали гигантский костер вышиной в трехэтажный дом. Из карманов брюк вытаскивали по замерзшему в камень куску хлеба с заранее заготовленный дыркой, продевали через дырку ветку в хлеб, протягивали его к пламени и изготовляли чудесно пахнущий обед с поджаренной корочкой. Обжигаемся от жадности. Промерзшие деревья трещат, как высушенная на печи лучина. Костер разгорается весело, и скоро столб яркого пламени пылает в зимнем лесу. С бровей и платков струится оттаявший лед, смешиваясь с каплями пота. У нас не лица, а красные рожи и на них написано блаженство. Можно отдышаться, глотнуть без напряжения лесной воздух с морозом, колющий иголочками, как сельтерская вода. Красота леса, которая совсем недавно была затоптана надрывной работой, неожиданно дает радостное жизнеощущение. Непрерывно топчемся на месте, чтобы не остыть, это напоминает шаманские пляски или священный ритуал приема пищи у дикарей. Через 40–45 минут повторение утренней порции изматывающих работ и возвращение в той же темноте, в какой начинался рабочий день. В перспективе – слабо освещенный барак, нары-вагонки, смрад от просушиваемой одежды и валенок, чтобы назавтра начать все сначала. Но мы уже попривыкли к тяжелому труду и через два часа приходим в норму; лежим, думаем, изредка попадает книга. Посылка книг воспрещена, библиотеки нет. Как же попадала к нам книга? Через Леночку Данилову. Отец ее – начальник лагеря на Медвежьей горе. Он добился разрешения через ГУЛАГ на посылку книг и на получение их Леной. Помню, оказался у меня в руках журнал (кажется, «Знамя») с поэмой Константина Симонова «Пять страниц», первые его печатные строки, которые прочла. Стихи понравились, взволновали, наперегонки с Мусей выучили их к утру напамять, а в перерыве, в лесу, на следующий день читали их остальным.
Другой наряд от бригадира – на строжку и фасовку баданов. Балан надо обстругать с четырех сторон и со всех сторон сделать фаски, из них закладывают сруб зданий. Толстые огромные бревна лежат в куче на земле. Они насквозь промерзшие. Откатываем их кайлами и ломами и садимся на них верхом на земле друг против друга. Работаем рубанком-медведкой. С непривычки мышцы рук и ног, спина и грудь начинают ломить и жечь через полчаса. Напряжение неимоверно. Привычка никак не вырабатывается. Ватные брюки вскоре превращаются в промерзший каркас и, когда мы пересаживаемся, они звенят, как металл. Тяжеленное бревно четыре раза переворачиваем, а таких бревен за день надо сделать девять. Железка в колодке рубанка быстро тупится, лезвие крошится, ломается, его все время пригоняем и подтачиваем на морозе. Бежать в слесарку – норму не выполнишь. Естественные последствия – опущение желудка и других органов. Однажды с Лизой Дроновой произошел несчастный случай на строжке, и ее увезли на саночках всю в крови. Обычно врачи-заключенные делают все возможное, чтобы помочь товарищам, и уж раз-то в месяц отпускают женщин на один день на более легкие работы, но нам попалась исключительная стерва по фамилии Рождественская: «Никаких поблажек! Что за трудности? Руками туда-сюда, туда-сюда, боли мышечные, значит, не вредные». За заслуги она работала всегда врачом, тогда как многие квалифицированные доктора переводились на общие работы. Ко всем женщинам Рождественская обращалась с такими жалобами: «У вас дети без матери, ну и что? Я одна, как перст; дети ваши выживут, а у меня шесть тысяч на книжке пропадут!» А между прочим была она членом партии до ареста и считала, что продолжает им оставаться.
Крыть крыши летом, когда наверху гуляет ветерок и отгоняет тучи комаров и мошки, тогда как внизу они облепляют тебя и сосут, как вампиры, не так уж плохо. Гонишь в одном ряду с товарищами погонные метры дранки, все выше и выше взбираешься к коньку, а там – верхом на две доски конька и посматриваешь сверху вниз на кочмесский муравейник. Но зимой крыть крыши – пытка. Если финская стружка заготовлена и промерзла заранее – еще полбеды, но если она свежая, а обычно так оно и бывало, – когда крышу крыть, тогда и дранку готовить, – то пальцы на морозе примерзают к теплому влажному дереву, затем прилипают к самодельным гвоздям из проволоки и отрывать их приходится с кожей и кровью. Ссадины к концу дня покрывают все пальцы. В рукавицах работать нельзя, так как проволочные гвозди в них не удержишь. Делали и специальные перчатки, но пальцы так или иначе должны быть голыми для работы. Часто вьюжит, метет, стынут ноги, слипаются ресницы от дыхания и слезящихся глаз. Не позавидуешь! Случалась и горячая работа – перекладка печей, особенно на кухне, в неостывшем жерле. Бригадир-печник был по призванию и по профессии иконописцем. Онуфрий Владимирович Яковлев называл себя «муромским богомазом», сидел по церковно-религиозным делам, а занятие печным делом считал побочным и случайным, однако был в нем мастером. Говорил вкрадчиво, степенно, иносказаниями и загадочно, вплетая в речь церковные обороты. Со страстью говорил только о церковной живописи старинного Подмосковья. К сожалению, рассказы его из памяти выскользнули за давностью и моей неосведомленностью. Пристрастие к живописи было у него искреннее и унаследованное от отцов. Запомнился его рассказ о том, как он учился: «Отроком не мог разрисовать лик святого Петра, отец выгнал меня за это из дому и велел не являться, пока не обучусь писанию ликов и икон. Дед, тоже иконописец, посоветовал сходить в Киево-Печерскую лавру и в Троицкий монастырь, чтобы увидеть, как надо писать. Ходил я два года и больше, а когда пришел, все лики стали легко даваться».
К нам обращался вежливо, всегда на вы, примерно так: «Надежда, подайте мастерок, а вы, Клавдия, лезьте в печь, да не того жару бойтесь, что жжет извне, а того бойтесь, что изнутри жжет. Душа цела и сам цел». К Фриде, как к еврейке, обращался со следующими словами: «И вы, дщерь бога и в вас Иисус Наввин во Израиле жив, лишь бы душою не кривили, так и кирпич бейте – прямо» и пр. Нередко в нем появлялось что-то поповское, затаенное, неприятное; под внешним смирением и елейностью проскальзывало озлобление. Библию знал, пугал пророчествами из Апокалипсиса и часто повторял одно и то же: «Попомните меня и слова мои в год сорок первый». Работал по вдохновению – то медленно и равнодушно, то неистово и азартно, тогда сам лез в жерло недавно истопленной печи, повязав голову и лицо мокрой тряпкой, а поверх брезентом и клал печи неподражаемо легко и умело, заражая всех своей упоенностью делом. На вид не очень крепкий, он мог нагрузить себя двумя козелками кирпичей штук по 25 каждый и сбросить их с плеч играючи. В азарте работы он терял философичность речей и мрачность и мог даже затянуть разудалую песню. Тогда заметно становилось, что он не совсем тот, за кого себя выдает, и что он не мало прилагает ума и расчета, чтобы не выходить за рамки исполняемой роли..