Текст книги "Контракт для герцогини (СИ)"
Автор книги: Ада Нэрис
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 25 страниц)
– Если это инсценировка, граф, – раздался спокойный голос короля, – то объясните, пожалуйста, как леди Блэквуд, женщина, находящаяся под домашним арестом, без средств и связей, сумела за месяц найти и подкупить именно этого конкретного гравировщика, о котором даже моя разведка не знала? Как она могла подделать финансовые документы из банков Амстердама? И, наконец, – король посмотрел на Себастьяна, – что могло заставить лорда Себастьяна публично признаться в самом позорном предательстве, если не желание спасти свою жизнь от вашего покровительства и надежда на милость короны?
Рейс открыл рот, но не нашёлся, что ответить. Его ум, всегда находивший выход, впервые наткнулся на тупик, выстроенный из неопровержимых фактов. Он увидел, как взгляды членов совета, ещё недавно полные подобострастия, теперь стали осторожными, оценивающими, отдаляющимися. Он понял, что почва уходит из-под ног.
– Это… это ловушка! – выкрикнул он, уже почти теряя самообладание. – Они все против меня! Блэквуд и его интриганка-жена! Они хотят моей головы, чтобы скрыть свою собственную измену!
– Довольно!
Слово короля, тихое, но произнесённое с такой непререкаемой властью, что оно отрезало речь Рейса как ножом, прозвучало в зале. Король поднялся. Вся его усталость, казалось, испарилась, уступив место холодному, беспристрастному гневу монарха, чьим именем пытались играть.
– Мы выслушали достаточно, – сказал он, и его голос налился металлом. – Мы выслушали обвинения, основанные на подлоге и шантаже. Мы выслушали свидетелей, чьи истории переплетаются и подтверждают друг друга. Мы увидели вещественные доказательства. И мы услышали ответ обвиняемого, который состоит лишь из голословных отрицаний и оскорблений в адрес тех, кто осмелился говорить правду.
Он обвёл взглядом совет.
– Милорды, я не вижу необходимости в дальнейших прениях. Дело ясно как день. Герцог Доминик Блэквуд стал жертвой гнусного, искусно спланированного заговора с целью уничтожения его личности и чести. Обвинения в государственной измене не имеют под собой никаких оснований и сфабрикованы графом Малькольмом Рейсом, его сообщниками и подкупленными или запуганными лицами.
Он повернулся к Доминику, который сидел недвижимо, лишь его глаза, прикованные к королю, горели немым, всепоглощающим пламенем.
– Герцог Блэквуд, от имени короны и от моего собственного имени я приношу вам глубочайшие извинения за причинённые несправедливость и страдания. Вы свободны. Все обвинения с вас снимаются. Ваше доброе имя, титул и имущество подлежат немедленному восстановлению во всей полноте.
Затем король повернулся к Рейсу. Его взгляд стал ледяным.
– Граф Малькольм Рейс. Вы использовали своё положение, власть и богатство для фабрикации государственного преступления, клеветы на пэра королевства, похищения, шантажа и принуждения к лжесвидетельству. Ваши действия являются не просто преступлением, а прямым вызовом короне и всей системе правосудия. Я приказываю ваш немедленный арест по обвинениям в государственной измене, клевете, похищении и коррупции. Отведите его.
Наступила секунда абсолютной тишины, а затем гвардейцы, стоявшие у дверей, шагнули вперёд. Их лица были непроницаемы. Они подошли к Рейсу.
И тут ледяная маска графа рухнула окончательно. Его лицо исказила гримаса абсолютной, животной ненависти и ужаса. Он отшатнулся от стола.
– Нет! Вы не можете! Я – Рейс! Я… я служил короне! Это они… они обманули вас! Ваше Величество, умоляю!
Но его руки уже схватили. Он вырывался, его крики, полные бессильной ярости и страха, эхом разнеслись по высокому залу, пока его не выволокли за дверь. Звук захлопнувшейся двери отрезал его голос, поставив жирную точку в его карьере и жизни.
В зале повисла тяжёлая, но уже иная тишина – тишина после бури, тишина освобождения. Все взгляды были прикованы к двум фигурам в центре зала: к Доминику, который медленно поднимался с места, и к Эвелине, всё ещё стоявшей у стола.
Их глаза встретились снова. И на этот раз в его взгляде не было ни льда, ни маски, ни даже надежды. Было нечто большее. Было потрясение. Было благоговение. Была бездонная, немыслимая благодарность и любовь, которая, наконец, вырвалась на свободу из-под всех оков. Он смотрел на неё, на эту женщину в строгом синем платье, которая одна, против всего мира, выиграла для него не только свободу, но и честь.
Он сделал шаг вперёд. Всё ещё не говоря ни слова. Он подошёл к ней, остановился в двух шагах. Весь зал, король, совет – всё исчезло. Существовали только они двое в этом огромном, тихом пространстве.
Он медленно, как бы не веря в реальность происходящего, опустился на одно колено. Не как подданный перед монархом. Как рыцарь перед своей дамой, спасшей его из самого мрачного плена. Он взял её руку, ту самую, что держала папку с доказательствами, и прижал её ко лбу. Этот жест был красноречивее любых слов. Это была клятва, это было признание, это было безоговорочное капитуляция его одинокого сердца перед её силой.
Эвелина не плакала. Она положила свою другую руку на его склонённую голову, на тёмные волосы, и в её глазах стояло то же безмерное чувство – не триумфа, а обретения. Она нашла его. Вытащила из бездны. И теперь они были вместе.
Король, наблюдавший за этой немой сценой, первый нарушил молчание. Он поднялся, и в его голосе впервые за многие дни прозвучала тёплая, человеческая нота.
– Совет закрыт. Леди и лорд Блэквуд, я думаю, вам нужно время. Мои кареты к вашим услугам.
Тишина, наполнившая зал после ухода короля и членов совета, была иной. Она не была тишиной напряжения или ожидания. Это была широкая, глубокая, почти осязаемая тишина после свершившегося чуда. Свет из высоких окон, всё такой же серый и безрадостный, теперь ложился на пустые кресла и полированную поверхность стола не как судный свет, а как обычный дневной свет, наконец-то пробившийся сквозь тучи долгого ненастья.
Доминик всё ещё стоял на одном колене, его лоб покоился на руке Эвелины. Он не двигался, словно боялся, что малейшее движение разрушит этот хрупкий, невероятный миг, и он снова окажется в каменном мешке Тауэра, а всё это окажется лишь голодным сном. Его плечи под тонкой тканью сюртука слегка вздрагивали, но не от рыданий – от сдерживаемого, колоссального напряжения, которое наконец-то начало спадать, выпуская наружу всю накопленную боль, унижение и теперь – ослепительное, оглушительное облегчение.
Эвелина стояла над ним, её рука лежала на его голове. Она чувствовала под своими пальцами тёплые, живые волосы, твёрдые кости черепа. Она чувствовала дрожь, проходящую по его телу. Она смотрела вниз, на склонённую шею, на линию плеч, и её собственное сердце колотилось не от триумфа, а от бесконечной, щемящей нежности. Она сделала это. Она вернула его. Не его титул или имущество – его самого. Его честь. Его право смотреть миру в глаза.
Он наконец поднял голову. Его лицо было бледно и мокро от слёз, которые он не пытался скрыть. В его глазах, этих знаменитых ледяных глазах «Лорда Без Сердца», теперь бушевало море таких сильных и таких уязвимых эмоций, что у Эвелины перехватило дыхание. Там были и боль, и стыд за свою беспомощность, и безграничная благодарность, и что-то ещё, более глубокое и всепоглощающее – полное, абсолютное признание её не просто как союзника или возлюбленной, а как равной. Как той, что оказалась сильнее.
Он не сказал «спасибо». Это слово было бы слишком мелким, слишком ничтожным для того долга, который он чувствовал, и для той связи, что теперь соединяла их. Он просто смотрел на неё, и в этом взгляде было всё.
Он медленно поднялся. Его движения были осторожными, будто после долгой болезни. Он всё ещё держал её руку в своей, и его пальцы сжались сильнее, не желая отпускать, как будто она была якорем в реальном мире, в который он только что вернулся.
Они вышли из зала тем же путём, каким он вошёл, но теперь гвардейцы, стоявшие у дверей, вытянулись в струнку, отдавая честь не опальному узнику, а восстановленному в правах герцогу. Их лица были непроницаемы, но в глазах некоторых читалось смущение и даже что-то вроде уважения. Доминик не смотрел на них. Его взгляд был прикован к длинному коридору, ведущему на свободу.
У парадного выхода их ждала не тюремная карета, а элегантный, тёмно-зелёный экипаж с фамильным гербом Блэквудов, который, по приказу короля, уже успели вернуть и подготовить. Кучер, старый слуга дома, которого Эвелина не видела с момента ареста, сидел на козлах, и его лицо сияло такой радостью и облегчением, что оно казалось освещённым изнутри. Он чуть не упал с сиденья, пытаясь сделать поклон.
Доминик помог Эвелине подняться в карету, его рука под её локтем была твёрдой и бережной. Затем он сел напротив. Дверца захлопнулась, и мир снаружи, мир дворца, власти и суда, остался за толстым стеклом и лакированным деревом.
Карета тронулась с места, мягко покачиваясь на рессорах. Внутри было тихо, тепло и пахло знакомой смесью кожи, воска для полировки и слабого аромата лаванды, которым всегда пропитывали сиденья. Этот запах был запахом дома. Запахом их прошлой, украденной жизни, к которой они теперь возвращались.
Они не говорили. Не было слов, способных вместить всё, что они пережили. Доминик сидел, откинувшись на спинку сиденья, и смотрел в окно. Но он смотрел не на мелькающие улицы Лондона. Он видел их сквозь призму только что пережитого. Каждый прохожий, каждый фонарь, каждый вывеска были частью мира, от которого его отрезали на целый месяц. Мира, который существовал без него. И который теперь, благодаря женщине напротив, снова был его.
Он перевёл взгляд на неё. Эвелина тоже смотрела в окно, её профиль был спокоен и задумчив. Синее платье казалось теперь не траурным, а торжественным, как знамя победы. В её позе не было ни напряжения, ни усталости победителя – лишь глубокая, умиротворённая сосредоточенность.
– Как? – произнёс он наконец, и это было не слово, а выдох, полный изумления. Его голос, не использовавшийся для нормальной речи так долго, звучал хрипло и непривычно.
Она медленно повернула голову и встретила его взгляд.
– Что «как»?
– Всё. – Он сделал жест, который вмещал в себя и зал суда, и улики, и свидетелей, и её невозмутимость перед лицом короля и совета. – Как ты это сделала? Одна. В том доме, который они опечатали. Когда все отвернулись.
В его голосе не было недоверия. Было лишь жаждущее понять благоговение.
– Я не была одна, – тихо ответила она. – Были те, кто остался верен. Не тебе как герцогу, а… тебе как человеку. И мне. Миссис Браун. Джек, конюх. Лорд Хэтфилд, в конце концов. И даже… – она сделала паузу, – даже мистер Лоуренс. Он сломался под давлением, но его раскаяние было искренним. Он помог найти архивы.
Доминик закрыл глаза, услышав имя секретаря. На его лице промелькнула тень старой боли, но она тут же растворилась.
– Ты использовала мои записи. Дневник.
– Да. Они были картой. Я просто пошла по пути, который ты начал прокладывать. Нашла концы, которые ты не успел найти. Использовала то, чего у тебя не было.
– Чего? – спросил он, открыв глаза.
– Верности тех, кого высокомерный мир не замечает. Деревенских парней, служанок, старых друзей в нужных местах. И… – она посмотрела на него прямо, – отсутствия страха. Потому что когда терять уже нечего, страх уходит. Остаётся только ярость. И любовь.
Слово «любовь», произнесённое так просто, так естественно в контексте шпионажа, подкупа и суда, повисло в воздухе кареты, наполнив его теплом и смыслом.
Он потянулся через пространство между сиденьями и снова взял её руку. На этот раз он не целовал её, а просто держал, переплетая свои длинные, бледные пальцы с её более тонкими и тёплыми.
– Себастьян, – прошептал он, и в его голосе прозвучала не ненависть, а бесконечная, уставшая горечь. – Он… он действительно…
– Он был слаб и запуган. Рейс нашёл его слабое место. Но в конце он выбрал спасение. Он дал нам расписку. Он будет свидетельствовать. Король, я думаю, сошлёт его. Но оставит в живых.
Доминик кивнул, снова глядя в окно. Простить брата он, возможно, никогда не сможет. Но понимать – да. Он и сам знал цену слабости, хотя и прятал её под маской силы.
– А Рейс? – спросил он, и в его голосе впервые зазвучали отголоски того самого холодного, беспощадного тона, которым он вёл свою тихую войну.
– Арестован. По обвинению в государственной измене, – ответила Эвелина. – Его игра закончена. Ты победил, Доминик. Твоя война окончена.
Он покачал головой, и его взгляд вернулся к ней, полный той же немой благодарности.
– Нет. Это не я победил. Это мы. Ты. Ты закончила её. За меня.
Карета свернула на знакомую улицу, на Беркли-сквер. И вот он показался – их дом. Но уже не тот мрачный, запечатанный склеп, из которого она вела свою войну. Королевские печати с дверей уже сняты, тяжёлые дубовые створки были распахнуты настежь. На ступенях стояли все, кто остался, и даже те, кто, услышав новости, поспешил вернуться, – горничные, лакеи, повар. Во главе, прямая как палка, стояла миссис Браун, а рядом с ней, с красными от слёз глазами, – мистер Лоуренс. Когда карета остановилась, и Доминик вышел, помогая сойти Эвелине, со стороны слуг вырвался сдержанный, но единодушный вздох облегчения и радости.
Доминик остановился на мгновение, окидывая взглядом фасад своего дома, свой штаб, свою крепость, которую он думал уже потерял навсегда. Затем он кивнул слугам, один короткий, но тёплый кивок, в котором было больше благодарности, чем в любой длинной речи. И, не отпуская руки Эвелины, повёл её внутрь.
Дом встретил их не сыростью и запустением, а теплом растопленных каминов, запахом свежего воска и хлеба, доносящимся из кухни. Кто-то уже успел навести порядок. В прихожей не было следов недавнего хаоса. Всё сверкало и было на своих местах.
Они молча поднялись по главной лестнице, прошли по знакомым коридорам в их личные апартаменты. Дверь в спальню была открыта. Внутри тоже горел огонь в камине, и кто-то застелил огромную кровать свежим бельём.
Здесь, в этой комнате, где они делили и холод отчуждения, и первые проблески страсти, и мучительные разлуки, они наконец остановились. Доминик закрыл дверь, и внешний мир окончательно остался снаружи.
Он обернулся к ней. И здесь, наконец, в полной тишине и безопасности их комнаты, последние остатки его железного самообладания рухнули. Не с громом, а с тихим, сокрушительным стоном. Он схватил её за плечи, не грубо, а с отчаянной силой, и прижал к себе, зарыл своё лицо в её волосах на её шее. Его тело содрогалось от беззвучных, глубоких судорог. Это были не слёзы отчаяния, а слёзы освобождения, слёзы человека, которого вытащили со дна пропасти и который только теперь начинает понимать, как глубоко он пал и как высоко его подняли.
Эвелина обняла его, её руки скользнули по его спине, ощущая под тонкой тканью рёбра, выступающие больше, чем прежде. Она держала его, качала, как ребёнка, шепча бессвязные, утешительные слова, которые были не нужны. Она чувствовала, как его горячие слёзы капают ей на кожу. И её собственные слёзы, сдержанные всё это время, наконец потекли по её щекам, смешиваясь с его. Это были слёзы за него. За его боль. За его одиночество в той камере. За всё, что он перенёс, не сломавшись.
Он отстранился, чтобы посмотреть на неё, его лицо было мокрым и опухшим, но очищенным.
– Я… я не знал, есть ли ещё что-нибудь в этом мире, ради чего стоит бороться, – прошептал он, его голос был разбит. – Когда они увели меня… я думал только о тебе. О том, что ты в опасности. И о том, что я ничего не могу сделать. Это было хуже, чем сама камера. Чувство полной беспомощности. А потом… потом я слышал обрывки слухов. Что ты ещё в доме. Что ты не сбежала. И это… это давало какую-то странную надежду. Безумную.
– Я не могла сбежать, – просто сказала она, стирая пальцами слёзы с его щёк. – Ты – моя война. Моя причина. Ты научил меня сражаться. И я сражалась.
Он взял её лицо в свои ладони, смотря в её глаза с такой интенсивностью, будто хотел впечатать её образ в свою душу навсегда.
– Ты не просто сражалась. Ты победила. Ты сделала то, чего не смог бы сделать я. Ты была сильнее. Сильнее всех нас.
Он поцеловал её. Это был не поцелуй страсти, не поцелуй благодарности. Это был поцелуй завета. Поцелуй человека, который признаёт, что нашёл свою вторую половину, свою опору, свою равную. В нём была горечь прошлого, сладость настоящего и обещание будущего.
Когда они наконец разъединились, он провёл её к креслу у камина, усадил, а сам опустился на ковёр у её ног, как делал это в те редкие моменты полного доверия. Он обнял её колени и положил голову ей на колени. Она запустила пальцы в его волосы, медленно расчёсывая их.
– Контракт истёк, – тихо сказала она после долгого молчания, глядя на огонь.
Он не поднял головы.
– Да. Сегодня. В день моего освобождения.
– Что теперь? – спросила она, и в её голосе не было тревоги, лишь спокойный вопрос.
Он поднял на неё глаза. В них не было и тени нерешительности.
– Теперь – ничего. Или всё. Всё, что ты захочешь. Бумага ничего не значит. Она никогда и не значила ничего по-настоящему. Ты знаешь это. Я знаю это. Связывает нас не контракт.
Он сел на колени, взяв обе её руки в свои.
– Связывает нас то, что ты одна вошла в зал Тайного совета и вышла оттуда, ведя меня за руку. Связывает нас эта комната, эти стены, которые видели, как мы менялись. Связывает нас твоя рука на моей голове сегодня в том зале. И моя клятва, которую я дал тебе тогда, не произнеся ни слова.
Он прижал её ладонь к своему сердцу. Она чувствовала его ровный, сильный стук.
– Это – наш единственный контракт. Выстраданный. Заключённый не чернилами, а кровью, доверием и этой… этой немыслимой любовью, которую я даже не смел надеяться когда-либо познать.
Эвелина смотрела на него, и её сердце было переполнено таким миром и такой уверенностью, каких она не знала никогда в жизни. Страхи, опасности, интриги – всё это было позади. Впереди была только эта тишина, этот огонь в камине, и этот человек у её ног, который, наконец-то, был полностью её. Не по договору. По праву.
Она наклонилась и поцеловала его в лоб.
– Тогда это – самый прочный контракт из всех возможных, – прошептала она. – И он не имеет срока давности.
Они оставались так ещё долго, пока сумерки не начали сгущаться за окнами, а огонь в камине не превратился в тлеющие угли. Они не нуждались в словах. Всё, что нужно было сказать, было сказано её действиями в зале суда и его немой клятвой на коленях. Они были дома. Они были свободны. И они были вместе. Вырванная из тисков лжи и ненависти, их любовь, закалённая в огне испытаний, наконец обрела право на тихую, прочную жизнь. И этого было достаточно. Больше, чем достаточно.
Глава 30
Прошла неделя. Не семь дней, а семь длинных, медленных витков солнца по небосводу, которые растянулись, как раскалённая смола, заполняя собой каждый уголок огромного, отныне непривычно тихого дома на Беркли-сквер. Внешне всё вернулось на круги своя, обрело ритм и порядок. Королевские комиссары со своими печатями и бумагами исчезли, словно дурной сон. Слуги, чьи лица теперь светились неприкрытой радостью и облегчением, бесшумно скользили по отполированным паркетам, возвращая вещам их привычные места, вытирая несуществующую пыль, наливая воду в вазы со срезанными в оранжерее цветами. Запах воска, свежего белья и горячего воскресного пирога вновь повис в воздухе, изгнав призрачный дух страха и конфискации.
Но под этой гладкой, восстановленной поверхностью билась иная жизнь. Между хозяевами дома, между герцогом и герцогиней Блэквуд, витало нечто неуловимое и новое – неловкость обретённой свободы. Опасность, которая так долго цементировала их союз, сплачивала в единый фронт, отступила. Враг был повержен и заточён в каменный мешок, откуда не было возврата. Все внешние цели были достигнуты: имя очищено, честь восстановлена, угроза устранена. И теперь они остались один на один друг с другом в тишине своего огромного дома, без срочных поручений, без тайных встреч, без необходимости играть роли перед враждебным светом. Они были просто мужем и женой. И это «просто» оказывалось самой сложной вещью на свете.
Особенно за обеденным столом.
Обеды в столовой герцога всегда были церемонией, выверенной до мелочей. Длинный стол из тёмного махагони, способный вместить двадцать персон, теперь был накрыт лишь на его дальнем конце, создавая иллюзию интимности, которая лишь подчёркивала расстояние. Серебряные подсвечники, хрустальные бокалы, фарфор с фамильным гербом – всё сверкало безупречно. Между ними горели три высокие свечи, их пламя отражалось в полированной древесине, создавая островок тёплого света в полумраке высокой комнаты.
Доминик сидел во главе стола, Эвелина – справа от него, под прямым углом. Он был облачён в тёмный, строгий сюртук, его волосы, отросшие за месяц заключения, были аккуратно зачёсаны назад, открывая высокий, теперь менее суровый лоб. Он ел методично, почти механически, его взгляд был прикован к тарелке с супом-пюре из спаржи или к идеально зажаренному филе ягнёнка. Он говорил мало. Отвечал на её вопросы односложно, но не грубо – скорее, с какой-то отстранённой вежливостью, будто его мысли витали где-то далеко, в лабиринтах только что пережитых воспоминаний.
Эвелина, в платье нежного лавандового оттенка, пыталась поддерживать беседу. Она рассказывала о мелких новостях дома: о том, что миссис Браун наняла новую горничную, что розарий наконец-то подстригли, что лорд Хэтфилд прислал письмо с благодарностью и пожеланиями. Её голос звучал спокойно и ровно, но в нём чувствовалось лёгкое, почти неуловимое напряжение. Она ловила себя на том, что следит за его реакцией, ждёт его взгляда, его слова. Но его взгляд чаще всего был обращён куда-то мимо неё, в тени за её спиной, будто он всё ещё искал там скрытых угроз или призраков прошлого.
– Джек просил передать тебе, что новые лошади из Йоркшира прибыли, – говорила она, отодвигая пустую тарелку. – Он говорит, пара великолепных гнедых. Ты, наверное, захочешь посмотреть их завтра утром.
Доминик кивнул, не поднимая глаз от бокала с клубничной водой.
– Хорошо. Да. Завтра утром.
Пауза. Звук ножа о фарфор. Потрескивание свечей.
– Мистер Лоуренс… – начала Эвелина, подбирая слова. – Он приходил сегодня. Принёс бумаги для подписи. По восстановлению прав на шахты в Корнуолле. Он… он выглядит лучше.
При упоминании имени секретаря Доминик наконец поднял глаза. В них мелькнула тень той старой, застарелой боли, но она тут же погасла, сменившись усталой ясностью.
– Да. Он делает свою работу. Искренне. Этого достаточно.
Его фраза повисла в воздухе, и Эвелина поняла, что обсуждение Лоуренса закрыто. Не из-за гнева, а из-за того, что эта тема была частью той боли, которую он пока не мог, да и не хотел, вытаскивать на свет.
Обед тянулся мучительно долго. Каждое блюдо – суп, рыба, мясо, десерт – становилось испытанием на прочность этой новой, хрупкой тишины. Они говорили о погоде (пасмурно, но без дождя), о планах на ремонт зимнего сада (надо пригласить архитектора), о визите управляющего из Олдриджа (в конце недели). Разговор напоминал церемонный танец двух очень вежливых и очень одиноких людей, которые вдруг обнаружили, что забыли шаги, а музыка уже давно смолкла.
Когда, наконец, последние крошки знаменитого песочного пирога с лимонным кремом были съедены, а серебряные кофейники опустели, Доминик отодвинул стул.
– Прошу прощения, – сказал он, и его голос прозвучал формально, почти как в те дни, когда они были чужими. – Мне нужно… проверить кое-какую корреспонденцию в кабинете.
Он вышел, и его шаги, отдававшиеся эхом в пустом зале, постепенно затихли в глубине дома. Эвелина осталась сидеть, глядя на его пустой стул, на смятую салфетку, на недопитый бокал воды. Чувство глухого, беспричинного разочарования сжало ей горло. Она ждала этого – возвращения к нормальной жизни. Но она не ожидала, что нормальность будет такой… пустой. Таким мучительным молчанием, заполненным невысказанным.
Она поднялась и, не зная, куда деть себя, медленно направилась в библиотеку. Это было её привычное убежище, место силы в те дни, когда она вела свою тайную войну. Теперь комната казалась слишком большой, слишком тихой. Высокие стеллажи, уходящие под самый потолок, были заставлены рядами переплётов, хранящих мудрость и безумие веков. Массивный письменный стол Доминика стоял у окна, заваленный уже новыми, мирными бумагами – отчётами, счетами, приглашениями. В камине, как и всегда, потрескивал огонь, отбрасывая на стены и потолок пляшущие тени.
Она подошла к одному из стеллажей, скользнула пальцами по корешкам, не видя названий. Её мысли возвращались к нему. К его отстранённому виду, к его взгляду, который никак не мог зацепиться за настоящее. Она понимала его. Понимала, что нельзя просто выйти из каменного мешка и сразу же стать прежним. Тени Тауэра, тень публичного позора не отпускают так легко. Он носил их в себе, и, возможно, они останутся с ним навсегда. Но как пробиться сквозь эту стену? Как вернуть того человека, который смотрел на неё в зале суда с такой немой, всепоглощающей любовью?
Она взяла с полки первую попавшуюся книгу – томик латинских элегий, – открыла её, но буквы сливались в нечитаемые строки. Она стояла так, прислонившись лбом к прохладной древесине стеллажа, когда услышала шаги. Медленные, нерешительные. Она обернулась.
В дверях библиотеки стоял Доминик. Он снял сюртук и остался в белой рубашке и жилетке, что делало его менее официальным, более уязвимым. Он не вошёл сразу, замер на пороге, будто спрашивая разрешения войти в её пространство.
– Я… подумал, что кофе был не очень хорош, – произнёс он, и в его голосе прозвучала первая, робкая попытка чего-то, кроме формальности. – Или, может, просто… я не в настроении для бумаг.
Эвелина закрыла книгу и поставила её на место.
– Войди, – тихо сказала она.
Он вошёл и остановился у края большого персидского ковра, не решаясь приблизиться. Его руки были заложены за спину, поза, выдававшая внутреннюю борьбу.
– Мне жаль, – вырвалось у него наконец. – За обед. Я был… невыносим.
– Ты не был невыносим, – поправила она, подходя ближе, но оставляя между ними дистанцию. – Ты был далеко. И это нормально.
– Нет, – он покачал головой, и на его лице появилось выражение искренней муки. – Это ненормально. Сидеть напротив тебя, женщины, которая спасла меня, которая прошла через ад ради меня… и не находить слов. Видеть, как ты пытаешься говорить о лошадях и розариях, и чувствовать, как стена вырастает между нами с каждой секундой. Я ненавижу эту стену.
Его признание, такое прямое и лишённое всякой защиты, было как глоток свежего воздуха после удушья.
– Я тоже, – призналась Эвелина. – Но мы не обязаны сейчас всё исправить. У нас есть время.
– Время, – он повторил это слово, как будто пробуя его на вкус. – Да. Время. Странная штука. В Тауэре его было слишком много, и оно тянулось бесконечно. А сейчас… его тоже много, но оно давит иначе. Оно напоминает, что жизнь продолжается. Что нужно… жить. А я, кажется, разучился. Всё, что я умел последние годы, – это бороться и выживать. А теперь… не с чем бороться.
Он сделал шаг вперёд, и теперь его лицо было освещено огнём камина. В его глазах она увидела не боль, а растерянность. Растерянность воина, который внезапно оказался в мире без войны.
– Я смотрю на тебя, – продолжал он тихо, – и вижу силу, целеустремлённость, ясность. Ты знаешь, кто ты. Даже в этой тишине. А я… я чувствую себя чужим в собственном доме. В собственной жизни. Как будто та часть меня, что была Домиником Блэквудом до всей этой истории, умерла в той камере. А та, что вышла… она ещё не знает, как здесь быть. Как быть с тобой.
Эвелина слушала, и её сердце сжалось от сострадания. Она так ждала его возвращения, что не подумала о том, каким он вернётся. Не физически – душой.
– Ты не должен знать, – сказала она так же тихо. – Мы можем узнать это вместе. Не нужно пытаться сразу стать прежними. Мы уже не прежние. Мы – другие. И у нас есть шанс стать кем-то новым. Вместе.
Он смотрел на неё, и в его взгляде медленно, словно сквозь толщу льда, пробивалось понимание.
– Вместе, – повторил он. – Да. Это… это единственное, в чём я уверен. Что бы ни было, я хочу быть с тобой. Не как союзник по договору. Не как командир с подчинённым. А просто… быть. И, возможно, научиться заново разговаривать. Не о заговорах. А о чём-то ещё.
Он протянул руку, и она сделала шаг навстречу, положив свою ладонь в его. Его пальцы сомкнулись вокруг её руки, и это прикосновение было уже не прощением, не благодарностью, а простым, человеческим жестом связи.
– Может быть, мы могли бы начать с прогулки? – предложил он неуверенно. – Завтра. В саду. Без слуг. Без необходимости что-то обсуждать. Просто пройтись.
Эвелина улыбнулась, и это была первая по-настоящему лёгкая улыбка за эту неделю.
– Мне кажется, это прекрасная идея. Просто прогулка.
Они стояли так, держась за руки, в центре тихой библиотеки, где когда-то родился их холодный контракт, где планировались тайные операции, где они делились самыми сокровенными страхами. И теперь это место стало свидетелем нового начала – робкого, неловкого, но настоящего. Стена между ними не рухнула в одночасье. Но в ней появилась первая трещина, сквозь которую пробился свет их общей, ещё не написанной истории. И этого пока было достаточно.
Утро следующего дня выдалось таким, каким бывает лишь ранней лондонской осенью – хрустально-ясным, прохладным и напоённым прозрачным, золотистым светом, который не греет, но зато омывает каждый предмет, делая его контуры резкими, а краски чистыми. Туман, столько дней лежавший свинцовым покрывалом на городе, рассеялся, уступив место высокому, бледно-голубому небу, по которому плыли редкие, разрозненные облачка, похожие на клочья вычесанной шерсти.
Сад особняка, тщательно ухоженный, но не лишённый естественности, встретил их тишиной, нарушаемой лишь далёким городским гулом да чириканьем воробьёв в гуще плюща на кирпичной стене. Дорожки из жёлтого гравия мягко хрустели под ногами. Воздух пах влажной землёй, опавшими листьями и последними, упрямыми цветами – горьковатой геранью и сладким, увядающим табаком.
Они шли рядом, неспешно, как и договаривались. Без слуг. Без целей. Просто шли. Сначала молча, поглощённые созерцанием знакомых аллей, беседки, увитой диким виноградом, пустого фонтана с каменной чашей. Эвелина в простом платье из тёплой шерсти терракотового цвета, с лёгкой шалью на плечах. Доминик – в тёмно-зелёном рейт-роке, без сюртука, что делало его менее официальным, более доступным.








