Текст книги "Последний праведник"
Автор книги: А. й. Казински
Жанр:
Триллеры
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 31 страниц)
18
Центральный Копенгаген
Нильс снова сверился со своим списком. На очереди Северин Розенберг, предпоследний. После него остается только Густав Лунд, выступающий здесь в роли джокера, математик, нобелевский лауреат. Нильсу даже нравилось, что в деле фигурировали не только избалованные вниманием любимчики прессы, но и темная лошадка. Это усиливало ощущение, что он действительно изо всех сил пытается найти хороших людей, тех, кто хочет и может помогать другим, понимая, что для этого необязательно участвовать в демонстрациях и факельных шествиях на Ратушной площади.
У Нильса не было сегодня времени на какие-то дополнительные изыскания, так что он шел на встречу, зная о своем визави то же, что знает любой датчанин, регулярно читавший газеты в течение последней пары лет, а именно: Северин Розенберг не раз давал приют тем, кому было отказано в политическом убежище. В прессе его называли «пастырем беженцев», часть политических правых сил (а с ними и существенная доля населения) его ненавидела. Но Северин Розенберг не сдавался и продолжал отстаивать свою точку зрения: любовь к ближнему – это любовь к ближнему, и ее невозможно проявлять частично, охватывая только светловолосых и голубоглазых. Человек обязан помогать тем, кто попал в беду. Нильс часто видел священника в телевизионных дебатах, где тот производил впечатление человека талантливого, но немного не от мира сего, идеалиста, который готов пройти огонь и воду, защищая свою веру. Две тысячи лет назад его бы швырнули на растерзание львам в Колизее вместе с другими христианами, которых преследовали за их уверенность в том, что земные блага и любовь можно поделить на всех. В Розенберге было нечто наивное, и Нильсу это нравилось.
Церкви же в целом Нильс находил скучными, считая, что если ты видел одну – ты видел их все. Он всегда так к ним относился, но Катрине, питавшая слабость к большим божественным пространствам, однажды затащила его в церковь Святого духа в Ночь музеев. Какой-то хор пел там латинские гимны, а писатель с длинной бородой рассказывал об истории церкви. Нильс запомнил из рассказа только одно – что в этой церкви когда-то располагался больничный монастырь. Когда в Средние века Копенгаген начал считаться европейской метрополией, в него стали стекаться приезжие: рыцари, богачи и купцы. Такое оживление означало больший приток проституток и рост незаконнорожденных детей. Младенцев часто убивали спустя секунду после рождения. Церковь Святого духа была расширена и получила статус больничного монастыря именно для того, чтобы матери поневоле могли отдать куда-то своих детей.
Нильс припарковался на тротуаре и поднял голову, рассматривая церковь. Прошло шестьсот лет, но жители Копенгагена продолжают отдавать сюда своих детей: на месте монастыря теперь располагаются ясли.
Он немного посидел в машине, глядя, как солнце изо всех сил тужится пробиться сквозь тонкий слой светло-серых облаков. Он смотрел на людей, проходивших мимо по улице. На молодую маму с коляской, на пожилую пару, державшуюся за руки, как молодожены. Красивый зимний день в Копенгагене. Или в Hopengagenʼe,как город окрестили в честь саммита.
Нильс пересек площадь и тут же заметил припаркованную на тротуаре патрульную машину. Даже с большого расстояния было слышно, как какой-то мужчина ругается с полицейскими. Его органы речи, поврежденные многолетним злоупотреблением наркотиками, издавали резкие гнусавые звуки. Полицейские крепко держали его за обе руки.
– Да это не я, придурки!
Нильс уже встречал его раньше, как-то раз ему даже довелось его арестовать. Типичный копенгагенский люмпен, сорняк, от которого все отворачиваются со смесью жалости и отвращения. Наркоману удалось вырваться из рук полицейских, и он пустился в комичное бегство, ковыляя на тощих ногах. Судя по тому, что он почти сразу же уткнулся прямо в Нильса, сегодня был просто не его день.
– Эй, ну-ка спокойнее.
– Отпусти меня, твою мать!
Нильс крепко сжал его руку, дожидаясь, пока подоспеют полицейские. Кожа да кости, казалось, он в любой момент может переломиться пополам. Ему недолго осталось, дыхание воняло смертью. Нильс отвернулся, когда несчастный решил потратить последние силы на то, чтобы выматерить весь мир вокруг.
– Осторожнее с ним, – инструктировал Нильс, передавая его на попечение двум молодым полицейским и заодно предъявляя им свое удостоверение. Один из них явно собирался уложить наркомана на ледяной тротуар, чтобы надеть на него наручники.
– Ну, это же необязательно, правда? – спросил Нильс. Наркоман бессмысленно смотрел на него. – Что он сделал?
– Пытался влезть в подвал под церковью.
– Да это не я! – завопил наркоман. – Ты слушаешь вообще, что я тебе говорю? Я просто искал, где бы ширнуться.
Нильс взглянул на часы. Он уже выбился из графика, так что у него нет времени разбираться, что здесь случилось, если он хочет отработать весь список до шести часов. А он должен успеть. Бедолага все не сдавался:
– А куда нам идти? А? Ну? Куда, по-вашему, мы должны идти, когда нам нужно ширнуться?
Наручники с безобидным щелчком сомкнулись на его тощих запястьях. Нильс обратил внимание на татуировку: красная змея, переплетясь с фиолетовым драконом, обвивалась вокруг каких-то неизвестных Нильсу знаков. Тату была относительно свежей: краски не выцвели и контуры не стерлись. Не какая-то там безличная тюремная ерунда, нет, профессиональная работа. Настоящее маленькое произведение искусства.
Рама небольшого подвального окна действительно была почти откручена, рядом валялся использованный шприц. Нильс выкинул его в урну, ему всегда становилось не по себе от вида чужой крови. В щели между двумя булыжниками на мостовой нашлась и отвертка. Он выудил ее оттуда и примерил к оконному креплению – как раз. Молодой полицейский стоял за его спиной.
– Вы его осматривали?
– Да.
– И нашли отвертку?
– Нет.
Нильс показал ему свою находку.
– Это действительно не его рук дело, у него не хватило бы сил.
Полицейский равнодушно пожал плечами и спросил:
– Он вам больше не нужен? Тогда мы его увезем.
Нильс не слушал, думая про татуировку. Зачем наркоману, которому так сложно раздобыть те тысячи крон, которые нужны на ежедневные дозы, тратить десять тысяч на новую татуировку?
Подвал церкви Святого духа, Копенгаген
Розенберг мало отличался от себя телевизионного. Высокий, полный, слегка сутулый мужчина с негустой шевелюрой. Круглое лицо, как улыбающееся солнце на детском рисунке. Но за толстыми очками в глубоко посаженных глазах таилась серьезность.
– Такое случается пару раз в год.
Они стояли в подвале под церковным помещением, где было практически пусто. Пара стульев, несколько запыленных картонных ящиков, полка со стопкой брошюр. Больше ничего.
– Обычно это наркоманы или несчастные бездомные, которым вдруг приходит в голову, что церковная касса ломится от наличности. Наглеют, однако: раньше они заявлялись только по ночам. Я не припомню, чтобы когда-нибудь это случилось среди бела дня.
– Но вы не заметили ничего подозрительного? Никто не бродил поблизости?
– Нет. Я сидел у себя в кабинете. Отвечал на письма тех, кто меня ненавидит, просматривал материалы по последней встрече приходского совета. Я избавлю вас от деталей.
Нильс поймал взгляд священника. Тот улыбался. Люди всегда рассказывают полиции больше, чем у них спрашивают.
– Что-то пропало?
Розенберг без интереса обвел взглядом церковное земное имущество: складные стулья, картонные коробки, вещи, захламлявшие пространство.
Нильс осмотрелся вокруг.
– Что там, за этой дверью?
Не дожидаясь ответа, он открыл ее сам и заглянул в маленькую темную комнатку. Нехотя загорелись люминесцентные лампы. Еще столы и складные стулья, только в дальнем углу лежит кипа старых матрасов.
– Так это здесь они жили? – спросил Нильс, оборачиваясь.
Розенберг подошел поближе.
– Вы сейчас меня за это арестуете?
Во взгляде его промелькнуло что-то, что можно было бы принять за скептицизм в отношении полиции. Одну из сырых подвальных стен Розенберг превратил в выставочный стенд, покрыв ее черно-белыми фотографиями когда-либо живших в церкви беженцев. Свидетельство времени. Нильс внимательно всматривался в лица, на которых были написаны страх и надежда. Та самая надежда, которую им давал Розенберг.
– Сколько их было?
– Максимум двенадцать. Не «Англетер», конечно, но никто из них не жаловался.
– Палестинцы?
– А также сомалийцы, йеменцы, суданцы и один албанец – если, конечно, они говорили правду. Некоторые из них не любили распространяться насчет своей национальности, но у них наверняка были на то основания.
Нильс не сводил с него изучающего взгляда. Хотя они стояли всего в нескольких сантиметрах друг от друга, расстояние казалось большим. Священник был облачен в невидимый панцирь, границы его личного пространства были куда защищеннее, чем у большинства людей. До сих пор – и ни шагу дальше. Ничего удивительного, Нильс часто встречал нечто похожее у людей, работа которых состояла в том, чтобы обеспечивать другим ощущение близости и сочувствия: у психологов, психиатров, врачей. Наверное, это разновидность какого-то бессознательного механизма выживания.
– Теперь я использую это помещение для подготовки ребят к конфирмации. Не самый уютный кабинет, но зато эффективный урок прикладного человеколюбия.
Розенберг выключил свет, и Нильс очутился в кромешной темноте.
– Потом я рассказываю конфирмантам о той ночи, когда пришла полиция. О том, как беженцы прижимались друг к другу, как некоторые из них плакали, но все-таки все они сохраняли мужество, хотя и понимали, что их ждет. Я рассказываю, как ваши коллеги выбили дверь в церковь, как ваши тяжелые сапоги топали по церковному полу и вниз по лестнице.
На мгновение Нильс почувствовал себя еще более одиноким в этой темноте, казалось, он мог даже слышать собственное дыхание.
– Но сюда они не вошли?
– Нет. Сюда вы не вошли. Вы сдались.
Нильс прекрасно знал, что это не полиция сдалась, а политики не выдержали общественного давления. Розенберг снова включил свет. Нильс рассматривал фотографии, пытаясь представить себе, как все это происходило.
– Разве на этом снимке не больше двенадцати человек? – Нильс начал подсчитывать глазами людей на фотографии, где явно было больше беженцев, чем на остальных. Розенберг стоял в дверях и всем своим видом показывал, что ему не терпится выманить Нильса из подвала.
– Больше. Несколько человек исчезли.
– Исчезли?
Неуверенность Розенберга сложно было не заметить.
– Да. Несколько человек из Йемена. Они сбежали.
– Как им это удалось?
– Я не знаю. Наверное, решили попробовать справиться самостоятельно.
Нильс подумал, что все ясно как день.
Розенберг врет.
* * *
В церкви было почти пустынно, только органист снова и снова проигрывал один и тот же пассаж. Розенберг, казалось, был немного взволнован тем, что рассказал ему Нильс.
– Вы говорите, хорошие люди? В каком смысле хорошие люди?
– Борцы за права человека, волонтеры в странах третьего мира и так далее.
– Что же это за мир, в котором мы живем? Теперь убивают хороших.
– Вам нужно просто следить за тем, кого вы к себе впускаете. Соблюдать элементарную осторожность.
Розенберг протянул Нильсу стопку псалтырей.
– Я не боюсь, мне ничего не грозит.
Он рассмеялся своим мыслям и повторил:
– Мне совсем не грозит быть принятым за хорошего человека. Можете не сомневаться. Я грешник.
– Мы и сами не думаем, что вам что-то грозит, но все-таки.
– Однажды один человек пришел к Лютеру. Я имею в виду, к тому самому Лютеру.
– Тому, кто сделал нас протестантами?
– Да, к нему. – Розенберг снова рассмеялся и посмотрел на Нильса так, как будто тот был ребенком. – Он сказал Лютеру: «Меня кое-что заботит. Я очень много думал и понял – знаешь что? Я никогда не грешил. Я никогда не делал то, чего нельзя». Лютер внимательно посмотрел на него. Вы можете догадаться, что он ответил?
Нильс чувствовал себя на занятии по катехизации, и это было не самое приятное чувство.
– Что ему повезло?
Розенберг триумфально покачал головой.
– Что ему нужно начать грешить! Потому что Бог должен спасти грешников. Грешников, а не тех, кто уже спасен.
Орган замолчал на минутку. Пара туристов вошла в церковь, осматриваясь вокруг с любопытством и сознанием выполненного долга. Розенберг явно собирался рассказать Нильсу что-то еще, но выжидал, пока улетучится органное эхо.
– У евреев есть миф о праведниках. Вы о нем не слыхали?
– Я никогда особенно не разбирался в религии. – Он тут же понял, как это прозвучало, и прибавил, извиняясь: – И это я говорю священнику…
Розенберг продолжал, никак не реагируя на слова Нильса, а будто бы читая с кафедры воскресную проповедь:
– Миф о том, что тридцать шесть праведников обеспечивают выживание всего человечества.
– Тридцать шесть. Почему именно тридцать шесть?
– У еврейских букв есть числовое значение. Буквы в слове «жизнь» в сумме дают восемнадцать. Поэтому восемнадцать – это священное число.
– Восемнадцать плюс восемнадцать равно тридцать шесть. То есть это дважды священно?
– Для человека, никогда особенно не разбиравшегося в религии, вы быстро соображаете.
Нильс улыбнулся, чувствуя детскую гордость.
– И как об этом узнали?
– О чем? Что вы имеете в виду?
– О том, что Бог послал на землю этих тридцать шесть человек? – Нильс подавил недоверчивую улыбку, но Розенберг успел заметить недоверие в его глазах.
– Он рассказал об этом Моисею.
Нильс рассматривал большие картины. Ангелы и демоны. Мертвые, карабкающиеся из могил. Сын, прибитый к деревянному кресту. Нильс много чего повидал за двадцать лет работы в полиции, пожалуй, даже слишком много. Он обшарил весь Копенгаген в поисках доказательств и мотивов преступлений, обыскал каждый темный закоулок человеческого греха и нашел там вещи, при одной мысли о которых его тошнило. Но он никогда не встречал даже намека на то, что существует какая-то жизнь после смерти.
– Синай. Моисей взошел на гору и принял заповеди. Мы продолжаем жить по ним. Более того, мы даже положили их в основу законодательства. Не убий.
– Ну, это никогда никому не мешало.
Розенберг пожал плечами и продолжил:
– Возлюби ближнего своего. Не укради. Вы же знаете эти десять заповедей.
– Знаю, конечно.
– И ваша работа, строго говоря, состоит в том, чтобы следить за исполнением Божьих заповедей. Так что не исключено, что вы задействованы в реализации общего плана в гораздо большей степени, чем вам кажется, – Розенберг дразняще улыбнулся Нильсу, и тот не мог не рассмеяться. Розенберг, конечно, талантливый и опытный собеседник, сказывается его многолетняя привычка нападать на неверующих.
– Ну, возможно, – ответил Нильс и продолжил: – И что Бог сказал Моисею?
– Что в каждом поколении на земле будут жить тридцать шесть хороших, справедливых людей, чтобы заботиться о человечестве.
– И они должны обязательно заниматься миссионерством?
– Нет. Потому что они сами об этом не знают.
– То есть хорошие не знают о том, что они хорошие?
– Праведники не знают о том, что они праведники. Только Богу это известно. Но они присматривают за нами. – Розенберг сделал паузу. – Как я уже сказал, это важное понятие в иудаизме. Если вы хотите поговорить с экспертом, вам нужно в синагогу на Кристальгаде.
Нильс взглянул на часы и подумал о Катрине, таблетках и предстоящем авиарейсе.
– Неужели это так уж невероятно? – продолжал священник. – Ведь почти все признают, что в мире существует зло. Плохие люди. Гитлер. Сталин. Почему же не признать противоположное? Тридцать шесть человек, которые находятся на другой чаше весов. Сколько капель доброты нужно для того, чтобы удерживать зло в узде? Может быть, всего тридцать шесть?
Наступила тишина. Розенберг взял у Нильса псалтыри и вернул их на место – на полку у входа. Нильс протянул Розенбергу руку. Это был первый человек из его списка, которому ему захотелось пожать руку. Может быть, это обстановка божественности успела так на него повлиять.
– Я уже сказал, что вам, думаю, стоит просто соблюдать обычную осторожность.
Розенберг открыл Нильсу дверь. За ней были люди, рождественская музыка, звон колокольчиков, машины, шум, яростный, хаотичный мир. Нильс смотрел ему в глаза и гадал, о чем же священник солгал там, в подвале.
– Генри Киссинджер в своей речи на похоронах Джеральда Форда назвал его одним из тридцати шести праведников. Некоторые считали, что Оскар Шиндлер был одним из них. А как насчет Ганди? Черчилля?
– Черчилль? Разве можно посылать людей на войну и оставаться при этом хорошим?
Розенберг задумался.
– Бывают ситуации, когда правильно делать то, чего нельзя. Но тогда человек перестает быть праведником. В этом суть христианства: мы можем ужиться друг с другом только тогда, когда мы признаем, что грех – это основополагающее условие жизни.
Нильс рассматривал церковный пол.
– Ну, теперь, похоже, я совсем вас напугал. У нас, священников, это всегда неплохо получается. – Он добродушно рассмеялся.
– У меня есть ваш номер, – сказал Нильс. – Я увижу, что это вы, если вы позвоните. Обещайте мне набрать мой номер, если что-то случится.
Нильс направился обратно к машине, но задержался у подвального окна. Что-то здесь не так. Подвальное окно. Наркоман, татуировка, ложь Розенберга. Но с другой стороны, столь многое в жизни бывает не так, подумал он. И не всегда можно проследить взаимосвязь. Логика хромает. Человечество лживо – это извечное полицейское проклятие. Задача состоит в том, чтобы отыскать ложь, которая покрывает не просто грех, но преступление.
19
Больница Фатебенефрателли, Венеция
Эта монахиня была родом с Филиппин, сестра Магдалина из Ордена Святого сердца. Томмасо чувствовал к ней симпатию, ему казалось, что ее красивое улыбающееся лицо должно примирять неизлечимо больных с тем, что им скоро придется покинуть этот мир. Недавно отреставрированный хоспис располагался в северной части старого еврейского квартала, у Томмасо уходило всего несколько минут на то, чтобы добраться туда из Гетто. Район продолжал называться Гетто, несмотря на то, что сегодня это слово получило совсем другое значение. Однако корнями оно уходило именно сюда: gettoпо-итальянски значит «плавильня». Несколько сотен лет назад в этой части города находилась кузница, потом здесь поселили евреев, и в какой-то момент они оказались взаперти: ворота закрыли, чтобы преградить им путь в остальную Венецию. Место стало известно как Гетто и дало название многим другим районам по всему миру, объединенным одним общим признаком: выбраться из них было невозможно.
Магдалина шепотом окликнула вошедшего в хоспис Томмасо:
– Господин Барбара?
Здесь царило особое спокойствие, и никто никогда не возвышал голоса, как будто пациентов готовили к той вечной немоте, частью которой им скоро предстояло стать.
– Ваша мама очень мучилась сегодня ночью. Я просидела рядом с ней до утра.
Она подняла на него красивые глаза. Он и сам понимал, что это слишком примитивная мысль, но все-таки она не давала ему покоя: зачем Магдалине, при ее-то красоте, понадобилось стать монахиней?
– У вас золотое сердце, сестра Магдалина. Моей маме повезло, что вы о ней заботитесь.
– Ей главным образом повезло иметь такого сына, как вы.
Томмасо нисколько не сомневался в том, что она говорит искренне и действительно так считает, и все-таки ее слова тут же пробудили в нем угрызения совести.
– Теперь у меня будет больше времени… – Он колебался, думая, стоит ли рассказывать ей, почему… в конце концов, зачем ей об этом знать? – Меня отстранили от работы.
Она взяла его за руку.
– Может быть, это дар.
Он подавил смешок. Дар?
– Мама вас звала.
– Мне правда очень жаль. Я был на ночном дежурстве.
– Мне показалось, что она за вас беспокоится. Она все повторяла, что вы не должны за что-то платить.
– Платить?
– Что-то насчет денег, которые вы не должны отдавать, потому что это опасно.
Томмасо удивленно посмотрел на нее.
– Мама так сказала?
– Да. Повторила несколько раз: «Не плати, Томмасо, – это опасно».
* * *
Сестра Магдалина провожала Томмасо Ди Барбару взглядом, пока он шел по коридору с пакетом в одной руке и большой картонной коробкой в другой. Какой-то он потерянный, думала она, пока он шагал мимо тех восьми комнат, которыми располагал единственный венецианский хоспис. Мать Томмасо занимала самую дальнюю комнату, выходившую окнами во двор. Все деревья, кроме одинокой пальмы, стояли голыми, зато персонал постарался украсить коридор к Рождеству: гирлянды, связки фонариков на изображениях Девы Марии и новорожденного Спасителя.
Сестра Магдалина всегда более чем внимательно прислушивалась к словам умирающих, зная по собственному опыту, что тем, кто одной ногой уже на том свете, иногда позволяется заглянуть в будущее. Чаще всего умирающие несли какую-то абракадабру, но иногда в их словах заключался глубокий смысл. Магдалина ухаживала за неизлечимо больными с тех пор, как вступила в Орден Святого сердца пятнадцать лет назад, она многое видела, многое слышала и знала, что не все, сказанное умирающими, является чепухой.
В своей прежней жизни – она часто думала о ней именно так – сестра Магдалина была проституткой. Потом Бог ее спас, в этом не было никакого сомнения, более того, этому даже существовало доказательство: квитанция на велосипед, который она отдала в ремонт.
В Маниле она часто навещала бывшего американского летчика, который поселился на Филиппинах и тратил свою пенсию на девушек и алкоголь. Он участвовал во Вьетнамской войне, все его тело было покрыто шрамами – и живот, и ноги… и наверняка душа. Теперь он умирал. Не самой достойной смертью, надо признать, ведь он так никогда и не смог совладать со своей похотью. Магдалина должна была приходить каждый день и делать ему минет. Он, конечно, платил за это, но по мере того, как рак все больше выжирал его изнутри, ему становилось все сложнее достичь кульминации.
Это происходило до того, как ее стали звать Магдалиной, это было другое время, она была другим человеком. У старого летчика когда-то был бар, который он купил, только чтобы как-то оправдывать свое злоупотребление алкоголем, там-то Магдалина с ним и познакомилась. Теперь он был болен и готовился умереть в одиночестве.
Но потом случилось то, что изменило ее жизнь. В свой последний визит к летчику она слушала, как он бредит, – и тут вдруг он схватил ее за руку.
– Не ходи туда, – сказал он. Поначалу она пыталась его успокоить, говорила «тише, тише» и «ничего страшного». Но он продолжал настаивать: – Не ходи туда!
Потом он описал дом за станцией метро «Бульвар Шоу», на углу той улицы, где Магдалина снимала комнату. На первом этаже была велосипедная мастерская. Зеленые ставни, облупившаяся голубая краска, выдававшая, что прежде дом был выкрашен в пастельный цвет.
На следующий день он умер, и неделей позже тот самый дом за станцией «Бульвар Шоу» рухнул. Велосипед Магдалины был на ремонте в мастерской на первом этаже, но она так и не решилась его забрать. Девятнадцать человек погибли.
Она вступила в Орден Святого сердца и сменила имя. Теперь ее звали Магдалина – как блудницу, которую Иисус спас от побивания камнями.
С тех пор она сидела у постели умирающих шесть дней в неделю. Неделю ночью, неделю днем. В свой единственный выходной она отсыпалась и смотрела сериал «Друзья».
Сестра Магдалина рассказала главному врачу хосписа об этой истории, опустив непристойные детали. Врач улыбнулся и похлопал ее по руке. «Какие еще доказательства нужны?» – спрашивала она себя. Старый летчик никогда не видел дома, в котором находилась велосипедная мастерская, в этот район города иностранцы не заходили, – и все-таки он смог описать его в деталях. Она часто думала о том, что к умирающим нужно прислушиваться, какими бы грешниками они ни были. Пилот был на войне и убивал, в конце жизни он пил и избивал девушек, которым платил за секс. И все-таки Бог решил заговорить его устами, чтобы спасти ее. Умирающих нужно слушать.
Сестра Магдалина надеялась, что Томмасо Ди Барбара тоже послушает свою умирающую мать.
* * *
Мать спала с открытым ртом, немного похрапывая. Томмасо поставил пакет с покупками на маленькую плитку, а коробку с материалами дела – на пол. Сначала он прятал их в шкафу в своем кабинете, но после всего случившегося сложил в коробку, которую вынесла из участка Марина. Как будто этим материалам суждено было навсегда остаться в тени – никто не хотел ничего о них слышать.
Томмасо купил матери острой салями, помидоров и чеснока. Она ничего не ела, но ей нравился запах, и Томмасо ее прекрасно понимал – царившие в хосписе запахи смерти и моющих веществ хотелось чем-то перебить. К счастью, это было не так уж сложно: несмотря на то, что все комнаты в хосписе были капитально отремонтированы и оснащены плитой и гостевой кроватью, над плитами не было вытяжек и ароматы еды распространялись быстро. И слава богу.
– Мама?
Томмасо сел рядом с ней и взял ее за руку. Кожа обтянула кости. О многом они так и не поговорили, многого о ее жизни он не знал. О военном времени, например. Отец Томмасо несколько месяцев провел в тюрьме, потому что поддерживал не тех, кого следовало. Сам он так не считал, ни тогда, ни позже, до конца своих дней оставаясь убежденным фашистом. К счастью, он рано умер. «Наконец-то мы заживем спокойно», – сказала мама на кладбище после похорон. Отца кремировали, урна заняла свое место в фантастической мозаике урн, поставленных друг на друга. Это настоящий лабиринт, Томмасо почти заблудился, очутившись там в первый раз. Кладбище на острове за городом не могло увеличиваться в размерах, и чтобы справиться с недостатком места, люди начинали возводить этажи. В результате здесь образовались тянущиеся к небу коридоры, бесконечные коридоры, полные маленьких квадратных коробок, громоздившихся одна на другую. Томмасо больше не был уверен в том, что мама хочет, чтобы ее похоронили на зарезервированном месте рядом с отцом, так что пришло время ее об этом спросить.
– Мама?
Она очнулась от дремоты и посмотрела на него, не говоря ни слова и никак не выказывая узнавания.
– Это я.
– Я вижу. Ты думаешь, я ослепла?
Он улыбнулся. Она всегда была крепким орешком, ей хорошо удавались затрещины и подзатыльники, но и успокаивать его она умела как никто. Томмасо сделал глубокий вдох, тянуть дальше было некуда:
– Мама. Прах отца покоится там… ну, ты знаешь…
Никакого ответа. Мать лежала, уставившись в потолок.
– Когда придет твое время… Ты бы хотела, чтобы тебя похоронили там же?
– Ты купил еды?
– Мама.
– Приготовь ужин, сынок. Просто для запаха.
Он покачал головой, и она похлопала его по руке.
– Все, что тебе нужно знать, я рассказала сестре Магдалине. Она все тебе перескажет. Потом. Слушай ее.
Он собирался подняться, но она с удивительной силой сжала его руку.
– Ты слышишь? Я все рассказываю сестре Магдалине. Делай, как она говорит.
Он помолчал, вспомнив вдруг пересказанный ему сестрой вздор о деньгах, которые ему нельзя платить, и улыбнулся ей успокаивающе:
– Хорошо, мама, обязательно.