Текст книги "Пыль"
Автор книги: Катя Каллен2001
Жанры:
Исторические любовные романы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 25 страниц)
На протяжении всей Гражданской войны Ленин с надеждой смотрел в сторону Европы и раз за разом предсказывал мировую революцию и даже подталкивал к ней Старый Свет через Коминтерн – то в связи с восстаниями в Германии или Венгрии, то в связи с походом Красной армии в Польшу. Не сумев разжечь мировой пожар в Европе, большевики попробовали раздуть пламя в Азии, в первую очередь в Персии, Индии и Китае. Но мировой пожар не разгорался… В двадцать седьмом это стало окончательно понятого, когда Чан Кайши, победивший с помощью СССР, сразу договорился с англичанами и повернул против коммунистов. Строить социализм пришлось в одной стране: почти в точности на территории бывшей Российской империи,
Аметистов знал тайну жены, Ольги. Предметом ее тайной ненависти всегда был Февраль – свержение императора. Ольге были омерзительны белые генералы, ибо они все признали Временное правительство и не выступали за реставрацию Романовых. В их поражении жена видела «кару Божью». Уже тот факт, что большевики стреляли в кадетов, октябристов и эсеров, делал их симпатичными Ольге. И не только Ольге. Владимир Сергеевич вспомнил пожилого генерала Брусилова, которого видел в Москве осенью двадцать четвертого… Вспомнил группу бывших царских офицеров, которых встретил через год, осенью двадцать пятого, в штабе РККА… Все они лихо и бодро шли в новой военной форме, словно позади была не революция, а они просто переодели форму… Удивительно, но большевики и монархисты смогли неплохо договориться и ужиться друг с другом. Неужели только на почве общей ненависти к либералам?
Владимир Сергеевич посмотрел на стену, где висел портрет Сталина. Пару лет назад, он поймал себя на удивительной мысли: точно также в доме Ольги когда-то висел портрет царя! Тогда Аметистов прогнал прочь эту мысль, уверив себя, что это «совсем другое»… Теперь она поколебала его вновь. Что если для Ольги в стране всего навсего был новый царь? И для Иры… Ведь он практически не воспитывал Ирочку: приходил домой с работы к полуночи и вешал шинель, а дочкой занималась жена. Он толком ничего не успел рассказать дочери… А рассказать было нужно. О том, как все было сложно…
Аметистов вспоминал тот далекий апрельский день двадцать третьего года, когда он, молодой делегат Двенадцатого съезда, слушал политический доклад Зиновьева. Ленин уже был тяжело болен, и на несколько месяцев отходил от дел. Вернувшись в политику в конце года, он обнаружил, что в его отсутствие ЦК принял по некоторым вопросам совсем не те решения, какие бы ему хотелось. Однако к началу съезда болезнь Ленина вновь обострялась. С политическим отчётом ЦК выступил председатель исполкома Коминтерна Зиновьев. Тогда многим казалось, что это – претензия на роль преемника Ленина.
Теперь Аметистов хорошо понимал: то была иллюзия. Сталин уже был избран генеральным секретарём ЦК. В этом качестве он возглавил одновременно Секретариат и Оргбюро ЦК, продолжая контролировать и Рабкрин. Избегая участия в бурных политических дебатах, он методично расставлял на все ключевые аппаратные посты своих личных сторонников. В ЦК образовалась значительная группировка «сталинцев»: Орджоникидзе, Молотов, Киров, Ворошилов, Андреев, Микоян… Сердцем «группы Сталина» стал Учётно-распределительный отдел – Учраспред. Щебинин оказался прав: он оказался сильнее всех ораторских способностей Троцкого и славы Зиновьева.
Тогда на съезде он, очарованным происходящим, познакомился с интересным человеком – Игорем Иноземцевым. Высокий, с кудрявыми тёмными волосами и острым носом он говорил быстро, отчаянно жестикулируя. В мраморном коридоре он, не стесняясь, говорил, что нынешнее партийное руководство игнорирует последние статьи Ленина. Аметистову стало интересно, и он попросил разъяснить в чем дело.
– Ильич боится бюрократизации, – с жаром пояснил он. – Боится, что чиновники съедят партию.
– Но как управлять страной без аппарата? – недоумевал Владимир Сергеевич. Тогда он, помнится, смотрел на массивную круглую колонну, казавшуюся несокрушимой.
– А вы почитайте Ильича, – недовольно фыркнул Иноземцев. – Почитайте, почитайте! Узнаете, что нужен не чиновник, а рабочий контроль!
– Но любой рабочий, сев в кабинет станет управленцем, чиновником… – размышлял вслух Владимир Сергеевич.
Иноземцев молча посмотрел на него, словно сжигая взглядом.
– Сталинист? Ничего, бывает, это проходит… – усмехнулся он.
– Мы за строительство социализма, – Аметистов не хотел ссоры и старался отвечать мягче.
– Нового царизма, точнее! – поморщился собеседник. – Вот что вы хотите построить!
Иноземцев отвернулся к группе единомышленников, давая понять, что разговор окончен. Владимир Сергеевич также отошёл, не желая продолжать диалог. Но какая-то мысль не давала ему покоя. Эта мысль оформилась чуть позже, когда он ехал в Ленинград со съезда. Рабочие на станции Вышний Волочёк грузили громадные барабаны с краской в товарные вагоны под присмотром начальника станции. Двое мужчин в дорогих плащах курили папиросы, видимо, также, как и Аметистов, выйдя из поезда. «Словно и не было Революции», – вдруг екнуло на сердце у Владимира Сергеевича.
Второе воспоминание относилось к смерти Ленина. Стоял холодный январь двадцать четвёртого года: насколько холодный, что из-за снежных бурь были даже простои поездов. Тогда, уже познакомившись с Кировым, Владимир Сергеевич отчаянно думал о том, что будет дальше. Толпа людей в черных и темно-синих драповых пальто, меховых полушубках скорбно столпились между Красной площадью и Тверской. Неожиданно к Аметистову подошел Иноземцев и поздоровался, как со старым знакомым – будто и не было их разногласий на Двенадцатом съезде.
– Ильича нет, – словно ответил он на его немой вопрос. – – Ильича нет, а завещание его есть.
– «Письмо к съезду»? – Владимир Сергеевич выходхнул морозное облако.
– Оно самое! Если не выполним – кончим Термидором. Как французы! – грустно усмехнулся Иноземцев. – Спорить будете? – его черные угольки впились в собеседника так, словно он сам ждал ссоры.
– Нет… Пусть решает съезд… – Пожал плечами Аметистов, меньше всего желая ссоры в такой день. Колонный зал Дома союзов казался не просто зеленым, а траурно-зеленым: настолько, что висящий на нем портрет Ленина с красно-черной лентой, казалось, висел здесь всегда.
– При любой власти будете тянуть руки вверх послушно! – Иноземцев не сводил с него пристального взгляда. – Не-на-ви-жу! – проговорил он по слогам и быстро пошел к печальному зеленому дому.
Владимир Сергеевич так и не успел спросить Иноземцева, за что именно тот ненавидит его. Дальше пошли теплые майские дни, когда прозрачный воздух словно наполнен легкой надеждой, как возвращающая в улей пчела с медом. На съезде зачитали ленинское письмо с предложением заменить Сталина на посту генсека Рудзутаком, но письмо решили не выполнять. Владимир Сергеевич, как и большинство, проголосовал за это решение. А еще через полгода он проголосовал за исключение из партии троцкистов, в составе которой был и Иноземцев. Аметистов не знал, что с ним стало, но по слухам его арестовали за контрреволюционную пропаганду еще в двадцать девятом.
Папироса снова погасла, и Владимир Сергеевич сразу затянул следующую. Он всегда курил одну за другой, как и почти все его товарищи. «Где ты видел некурящих большевиков?» – как всегда шутили они в кулуарах нескончаемых съездов и партийных конференций. Аметистов знал и любил Москву тех уже далеких лет: город, где открытые немецкие автомобили «Лорен Дитрих» еще соседствовали с извозчиками, а вывески частных лавочек с подтянутым сотрудниками наркоматов с черными кожаными портфелями. Возле Казанского вокзала всегда толпились извозчики, развозя приезжих. Только в двадцать девятом их стали вытеснять автобусы, а громадный город начал забывать про лошадей.
Осенью двадцать четвертого Владимир Сергеевич снова поехал в Москву: узнать, как относится ЦК к «Урокам Октября» Троцкого. Потерпев поражение на Пятом Конгрессе Коминтерна, всесильный нарком военмора написал книгу «Уроки Октября», ставшую в тот год вторым шоком после смерти Ленина. «Ленин колебался…» «Ленин не знал.» – мелькало то тут, то там в книге. Каменев и Зиновьев в ней предатели, Сталин вообще не был упомянут, а единственным, кто не колебался и все знал был, понятно, сам Лев Давыдович. Партия осудила книгу, и Аметистов по просьбе Зиновьева написал на нее разгромную статью в Ленинградской печати.
«Но ведь Троцкий писал правду! – затянулся он табачным дымом. – Троцкий сказал так, как было…»
Разумеется, Владимир Сергеевич прекрасно знал, что речь шла не об «уроках Октября», а о претензиях Троцкого на власть. Троцкого остановили и осудили. Партия издала книгу «Об уроках Октября», беспощадно разбивавшую линию Троцкого. Но ценой этому был отказ от правды. Не это ли было их роковой ошибкой, что в тот теплый апрельский день на Четырнадцатой партконференции они все голосовали против правды? Правду принесли в угоду верной политической линии. Но политическая линия вещь зыбкая, и она не может быть выше правды. Сначала пренебрегли работами Ленина, потом – историей Октября. Объективная реальность есть, независимо от наших мыслей, как писал Ленин. А если мы подменяем правду субъективным вымыслом, то, выходит… Аметистов вспомнил, как вышел из Кремля в вдохнул еще прохладным весенним воздухом. Не за ту ли ошибку он должен расплатиться сегодня?
Впрочем, тогда это были цветочки. Владимир Сергеевич вспомнил дождливую, но теплую осень двадцать восьмого года. В то время Аметистов как раз вернулся из Эстонии и собирался переходить в ленинградский аппарат Кирова, который как раз сменил Зиновьева на посту председателя Ленинградской парторганизации. В ожидании нового назначения он жил в Москве, оставив жену и дочь в Ленинграде. Как-то в начале октября он шел по Мясницкой, слушая, как по черной крыше зонта зонту барабанят крупные капли дождя. Возле низкой арки он заметил старого знакомого – одессита Александра Стрелковского. Высокий, насмешливый со смуглым лицом он всегда отличался мягкими, но колкими, шутками. «Мне главное в жизни: шум моря, старые друзья и вино!» – иногда говорил он с притворной эпатажностью. Однако сейчас он казался сосредоточенным, словно его что-то угнетало.
– Ливского посадили! – бросил он на ходу.
Он говорил так, словно они с Аметистовым расстались только вчера, словно он не убеждал на работу на три года. Дождь стих, и со сводов подъезда стала сильнее капать вода.
– Комсомольца? – удивился Владимир Сергеевич. Сейчас он на автомате доставал пачку «Иры» и кармана, удерживая зонт в одной руке.
– Да, начинаем сажать комсомольцев, —как-то непривычно жестко сказал его собеседник, словно удивляясь, как Владимир Сергеевич не понимает значимости его слов.
Вася Ливский руководил райкомом комсомола, и Стрелковский относился к нему добродушно насмешливо и немного покровительственно – как к младшему товарищу. Владимир Сергеевич сразу вспомнил высокого светловолосого паренька, всегда бегавшего с какими-то бумагами. «В Москве, чтобы сделать карьеру, надо приходить на работу пораньше, бегать по коридорам и изображать бурную деятельность», – смеялся Александр.
– За что? – механически спросил Аметистов, озираясь по сторонам. «Глупый вопрос», – подумал он. Где-то невдалеке фыркнул уже уходящий в прошлое немецкий автомобиль с колесом на двери.
– Что значит «за что»? – не понял Стрелковский.
– Он ведь не был троцкистом, – удивился Владимир Сергеевич.
– А, ты про это… Да, троцкистом не был. Но что-то неосторожное сказал за Зиновьева… – кивнул Стрелковский.
– Ливский? Он всегда сторонился партийной борьбы! – закурил Аметистов. Напротив виднелась пристроенная к дому металлическая лестница, которая вела на второй этаж. Там висела вывеска «Реставрация переплетов» – обычная частная мастерская, каких немало было и до революции. «Нет только ятей и твердых знаков», – подумал Аметистов.
– Да как-будто сторонился… Но в прошлом году, когда шли троцкистские демонстрации, куда-то влез к Ноябрьским, – небрежно бросил Стрелковский. – То ли статью какую-то пропустил, то ли… – махнул он.
«За статью уже срок?» – подумал Аметистов, почувствовав укол в сердце. Вода все также равнодушно капала с крыши, как бы напоминая о том, что осень не собирается завершаться.
– А ты что здесь делаешь? – спросил Владимир Сергеевич, посмотрев на вывеску.
– Работаю, – Стрелковский мягко и чуть насмешливо улыбнулся, словно говорил: «Догадайся, мол, сам».
– В переплетной мастерской? – от изумления Аметистов разом выдохнул табачное облако.
– Прекрасная работа, не находишь? – ответил Стрелковский в своей обычной полусерьезной манере. – Знаешь, нынешний запах металла и паровозов не по мне!
– Так потрясен Ливским? – спросил Аметистов. Но старый знакомы уже не слушал его, что-то бормоча про хороший оклад.
Пахло обойным клеем, типографской краской и газетами страницами. Прошлой осенью Владимир Сергеевич был в Таллине. Известия о событиях на родине доходили до него токо из газет. В преддверии десятой годовщины страсти накалялись. Троцкий доказывал, что это он все организовал и всех победил и теперь он-то и должен быть вождем. Во всех городах и селениях готовились торжества. Ходили слухи, что должны были выступить и троцкисты. Какие-то инциденты были, и их еще мягко подавили. Но чтобы посадить комсомольца за неосторожные слова – это казалось Аметистову невероятным. Террор против озлобленных «бывших» он считал нормой. Но террор против комсомольцев на десятом году революции – это не укладывалось в его голове.
Впрочем, то, что он знал, вселяло тревогу. Заканчивая речь на Пятнадцатом съезде, Рыков сказал: он не может поручиться, что после окончания съезда число заключенных в тюрьмах «не придется в ближайшее время несколько увеличить» за счет делегатов съезда. Радек горько пошутил о партийных дискуссиях со Сталиным: «Ты ему цитату, а он тебе ссылку». Запуганная Крупская плакала и говорила Бухарину и Рыкову: «Действительно, живи сегодня Володя, он бы и его засадил. Ужасный негодяй, мстит всем ленинцам из-за завещания Ильича о нем!» Аметистов считал эти слухи преувеличением. Но не эти ли слова брякнул Ливский накануне Ноябрьского праздника?
Владимир Сергеевич всегда любил дни накануне Седьмого ноября – неделю с первыми заморозками и низким небом, когда после грустного листопада вдруг разом приходит бодрящий морозец. После осенних ливней – промерзлые лужицы, низкая мякоть подмороженного тумана и море красных знамен, лент, повязок. Все заняты работой – кто-то готовит номер газеты, кто-то спешно подкрашивает окна, кто-то руководит уборкой клуба, парка, вешает портреты Маркса и Ленина… Он вспомнил, как осенью двадцать четвертого встретил Ливского на у Покровских ворот. Ребята срочно прикрепляли плакат «Воплотим дело Ленина в жизнь!», а бойкая девушка в сером пальто и косынке прямо на улице разводила клей в жестяном ведре. Бойкий белобрысый Вася Ливский подбежал к Аметистову, здороваясь на ходу.
– Где плакат «Германия – будущая страна советов?» – крикнул он.
– Троцкистский лозунг… – бросил парень в коричневой кожаной куртке и в клетчатой кепке.
Во рту у него дымилась папироса «Север», с которой он, похоже, не расставался. «Шофер, должно быть», – подумал рассеянно Аметистов.
– Мировая Революция – троцкистский? – грозно посмотрел на него Вася. – Ты хоть Ильича почитай, дубина! – крикнул он. – И в газету вставьте! – бросил он двум бойким комсомольцам, несущим большой рулон ватмана.
Теперь Вася арестован за троцкизм. Слушая стук дождя, Аметистов поймал себя на мысли, что в Гражданскую было легко: все понимали, где свой, где враг. Все боролись с белыми и контрой. А теперь… Теперь и не скажешь, кто свой, а кто чужой, если комсомольцы становятся врагами. Ильич всё же был прав: мораль – штука относительная. То, что вчера было прогрессивно, сегодня уже консервативно, а завтра и вовсе реакционно. Может, если бы Вася уехал с агитпоездом на Турксиб, все было бы иным. Но он остался в Москве. Остался бороться да свою правду. За ту правду, как понимал ее он. Но эта Васина правда уже разошлась с генеральной линией партией, а, значит, и с Революцией…
Киров пригласил Аметистова сразу после его возвращения из Москвы. В отличие от Зиновьева, он говорил четко и по деловому, без революционных фраз и «верности Октябрю». Это, мол, само собой разумеется. Он только подвинул бумаги и, улыбнувшись, сказал:
– Положение сложное. Как в Гражданскую, в деревню направляем уполномоченных и войска, чтобы изымать у кулаков недоимки по хлебопоставкам. Кругом ответ волнения, стычки с уполномоченными, расправы с «активистами».
– Сталин вроде бы всегда был против жестких мер в деревне. За них ратовал Троцкий? – удивился Владимир Сергеевич.
– Верно, – вздохнул Киров. – Но сейчас Сталин вынужден повернуть влево. Индустриализация на основе НЭПа невозможна, рынок на селе – угроза реставрации капитализма. Будет вторая революция, куда более мощная, чем Октябрь – революция в деревне.
– Новая революция? – вскинул брови Аметистов.
– Да. И, боюсь, теперь середняк не на нашей стороне, как в семнадцатом, – то ли спокойно, то ли с легкой грустью сказал Киров.
Аметистов кивнул. Он помнил, как ехал в Москву через маленькие станции. Кругом виднелись купола церквей, да мелкие лавки; торговцы бойко торговали ваксой и фруктами. Октябрь, партия, коммунизм – все это было где-то в Москве и Ленинграде, в заводских клубах и на железнодорожных узлах, а остальная страна, глубинка, жили почти также, как при царе. Надо было разрушить ее вековой быт. Надо было сделать так, чтобы в этих маленьких городах дымили заводы, ревели паровозы и были свои партийные ячейки. Орджоникидзе начал воплощать это в жизнь непосильным трудом миллионов; Менжинский и Ягода – подавлять сопротивление недовольных. Подавлять безжалостно и жестко.
Все эти годы Владимир Сергеевич был с партией. Он одобрял коллективизацию, хотя знал, каких жертв она стоила – не только среди кулаков, но и «середняков». Целые семьи отправляли принудительно за Урал, превращая их в спецпоселенцев. Жили ужасно – в наспех вырытых землянках, хороня детей в таких же наспех созданных погостах. Спасение было в колхозах, где можно было получить хлеб. Но многие не шли туда, не желая отдавать свое кровное хозяйство – кур, гусей, телят, скудный инвентарь в общее пользование.
Иногда за двух-трех убитых коммунистов расстреливали по десять-пятнадцать кулаков – Владимир Сергеевич знал это из специальных донесений. Наверное, у них была своя правда: ведь революцию делали под лозунгом «Земля – крестьянам!» Но Аметистов знал, верил, что у них высшая правда: без мощной промышленности Страна Советов будет смята капиталистическими странами, и ради нее, ради Магнитки и Уралмаша, ради дымящих коксом Горловки и Кемерово, ради Фрезера и танкостроительных заводов крестьянам нужно было идти на жертвы.
«Но ведь тоже самое предлагал Троцкий, – с замиранием сердца думал Владимир Сергеевич. – Мы осудили Троцкого, осудили Иноземцева, осудили Васю, чтобы самим признать их правоту?»
«Коллективная мудрость партии выше личных амбиций Троцкого, – напоминал он себе. – Троцкий в двадцать четвёртом стал знаменем контрреволюции».
«А в чем контрреволюция, если партия сейчас воплощает программу Троцкого?» – звенел в голове непрошенный колокольчик.
Сергей Владимирович снова вспоминал бесконечные коридоры съездов и веселый говор делегатов. Четырнадцатый съезд двадцать пятого года. Тот самый, где Сталин, Рыков и Бухарин ратовали за развитие НЭПа в деревне, а Троцкий – за ускоренную индустриализацию. Теперь Бухарин осужден за «правый уклон», а план индустриализации назван «сталинским планом». Аметистов помнил, что это неправда, но всё же убеждал себя, что за семь лет изменились обстоятельства. «То, что было в мае – уже Античность!» – как любил говорить с юмором Сталин. И всё же… Аметистов снова и снова спрашивал себя: нужно ли было громить Троцкого, чтобы реализовывать теперь его план?
– Правый уклон зашел слишком далеко, – осторожно ответил Киров, когда Владимиров Сергеевич поделился с ним сомнениями. – Назревало всекулацкое восстание и пришлось принять экстренные меры…
– Тогда, может, стоило не поддерживать их в двадцать четвертом? – размышлял вслух Аметистов.
Они шли по Троицкому мосту в сторону Летнего сада: Киров всегда не любил ходить с охраной. Стояла золотая осень, и ветер с Невы пробирал до костей. Владимир Сергеевич поправил бежевый плащ. Невдалеке уже виднелись расписные кроны деревьев, укрывавших, а тишине статуи античных муз.
– Левый уклон поставил партию на грань раскола… – Киров, казалось, подбирал каждое слово. – Логика борьбы требовала отказа от их плана.
– Я понимаю… – также осторожно ответил Аметистов. – Но не подменяем ли мы объективные интересы партии вопросами субъективной фракционной борьбы?!
– Между этим есть разница? – в утор посмотрел на него Киров.
Холодный волны Невы шли большими гребнями, слово таинственных дух из северных саг раздувал их.
– Я имею ввиду, что мы сейчас реализуем многое из предложение Троцкого, – вздохнул Владимир Сергеевич. – Я никогда не сочувствовал троцкистам, но, возможно, мы погорячились, осудив всех его сторонников?
– Я тоже считаю, что придание особых полномочий ЦКК было ошибкой, – медленно сказал Киров. – Ей не нужно особое право исключать из партии руководителей за организацию фракционной деятельности. Возможно, тогда, в двадцатом, это было необходимо решение. Но сохранять его в двадцать пятом было уже ошибкой. Мы пришли к тому, что любой член ЦК, высказавший свое мнение, может быть обвинен во фракционности. А это опасно. – Сергей Миронович, как обычно, дернул головой вперед, словно подтверждая свои слова.
– Можно ли это как-то… – Аметистов чуть не сказал «отменить», но вовремя осекся… – Скорректировать? – подобрал он, наконец, нужное слово.
Киров промолчал и шагнул к парапету. Затем, повернувшись к бегущему трамваю, хмуро посмотрел на пути.
– Я верю в мудрость партии.
Затем улыбнулся, словно желая показать, что не столько верит, сколько надеется на лучшее. Улыбка Кирова была мягкой и обезоруживающей: Владимиру Сергеевичу всегда казалось, что в ней есть что-то наивно детское.
Папироса кончалась, а он пообещал себе прожить не больше двух папирос. Щебинин говорил, что Ленин смог бы построить систему, где нашлось бы место всем, как равным: и Троцкому, и Сталину, и Зиновьеву, и Бухарину. Что-то такое кажется, говорил, и Киров. Было бы это так или нет – неизвестно никому. Возможно и Ленин стал бы все больше напоминать Сталина, проживи он чуть дольше. Теперь Владимир Сергеевич все больше склонялся к этому решению. Революции губит не власть, а неспособность совместить власть и справедливость… На этом сгорели в свое время французские якобинцы. На этом, кажется, сгорели и они…
Владимир Сергеевич вздрогнул, словно сам изумился своему открытию. Затем, словно, успокоившись, взял перо и написал:
Мы не уберегли Кирова. Мы не выполнили долг перед Партией. Долг коммуниста и солдата – уметь вынести себе приговор. Прошу только позаботиться о жене и дочери.
Революции губит неспособность совмещать власть и справедливость… Владимир Сергеевич удовлетворенно прикрыл глаза и откинулся на стуле, словно химик, нашедший, наконец, важную формулу.
«В детстве нам говорят, что делить на ноль нельзя. А потом мы узнаем, что можно. Раздели на ноль – и будет бесконечность.» – отчего-то подумал он.
Через минуту раздался выстрел.
Конец первой части
====== Часть II. Пролог ко второй части. ======
1929 г.
Алексей
С раннего детства я обожал смотреть, как плавают черные лебеди. Эти птицы казались мне воплощением какого-то удивительного, сказочного мира. Я всегда любил лебедей, и не мог отказать себе в удовольствии покормить их хлебом. Я всегда с улыбкой смотрел, как важные грациозные птицы не спеша подплывают и, вытянув шеи, берут мои корки хлеба. Я еще в детстве звал их странным словом «лебедек». Но черные… От них веяло далеким миром, где были водопады и эвкалипты, где было солнце и росли пальмы, где бегали сумчатые волки и коалы… Тот мир детства нес в себе счастье, какого нет у взрослых…
Черных лебедей я впервые увидел, когда мне было семь лет. Мы с мамой шли по парку Воронцовского дворца. Отец остался внизу, а потом, наверное, пошел вдоль моря – занимать нам место в небольшом кафе. А мы с мамой шли мимо аккуратно подстриженной зелени газонов и одиноких камней-валунов. Я, кажется, канючил у мамы, как увидеть фазанов (мне ведь наговорили, что это очень красивые золотистые птицы), на что она мне строго сказала по-французски, что она не сторож парка – будут фазаны проходить по газонам, значит, увижу. Признаться, я уже начал разочаровываться в парке, как вдруг мы вышли к маленькому зеркальному озеру.
Озёр в Воронцовском парке три, но мне больше всего запомнилось маленькое, лесное, полуозеро-полупруд. Оно густо заросло неведомыми мне высокими деревьями (кажется, платанами) и кустами. Гладь озера казалась зеленоватой по краям, но прозрачной в центре. С одного из боков бил маленький водопад. С другой стороны над озером нависли тонкие и пушистые ветки ивы. А по по водной глади скользила чёрная птица с высокой шеей и красным клювом.
Несколько мгновений я смотрел на сказочную черную птицу, плывущую мне навстречу. Она была похожа на наших лебедей, и все-таки казалась какой-то необычной. Самым удивительным был кудрявый узор из перьев на спине птицы: он чем-то незримо напоминал очертания елочки или куста. Птица медленно и важно плыла по глади озера, загребая под себя лапами. Иногда она вытягивала аккуратную шею, пытаясь что-то выловить в озере. Но я смотрел во все глаза, не отрываясь, от такого чуда.
– Ну, пойдем? – сказала мне мама.
Я не ответил, а продолжал смотреть на медленно скользящего по воде лебедя. Черная птица плыла по озеру совсем одна, без пары. Вокруг не было почти ни души. Только напротив какой-то дядечка в белой рубашке и в кепке неспешно курил папиросу. Я снова смотрел на удивительного лебедя, и мне казалось, что это самая красивая птица на свете, точно вышедшая из сказок.
– Мама… А где они живут? – быстро спросил я, все еще не отрывая глаз от черной птицы. Лебедь опять вытянул шею и стал что-то быстро шептать в воде.
– В Австралии, – охотно кивнула мать. – Их оттуда привезли.
– И в Австралии они прямо плавают по озерам, да? – продолжал я.
Эта Австралия казалась мне ужасно красивой, если там прямо по озерам на улицах плавает такие волшебные птицы. Наверное, они плавают по таким вот круглым озерами со склонившимися над ними ивовыми листьями.
– Наверное… – улыбнулась мама. – Так, Алексей, идем! – требовательно сказала она.
Я пошел к ней, но все еще не мог отковать взгляд от птицы. Не знаю почему, но мне стало томительно и чуть грустно от того, что я больше его не увижу. Про себя я назвал эту красивую птицу «лебедек» – таким необычным и ласковым словом. Я обещал себе, что через год снова приеду смотреть черных лебедей, но ведь до этого впереди еще целый год! И еще мне ужасно хотелось посмотреть на загадочную Австралию – там, где черные лебеди плавают круглый год по озерам, а водопады бьют со скал. Я живо представлял себе, как водопад падает с какой-то горы в озеро, а у его краев чинно плавают черные лебеди с красными клювами. Интересно, какие леса в той Австралии?
Большое озеро меня разочаровало. По нему плавали в основном серые утки, да пара белых лебедей. Пионеры бросали им хлебные крошки. Лебеди были красивые, спору нет, и важно тянули шеи, но все-таки… Все-таки я снова думал о той сказочной черной птице, живущей только в далекой Австралии. Все-таки жаль, что тут нет пары черных лебедей. Кстати, вот интересно… Белые летели плавают по двое, а черный лебедь совсем один… Интересно, почему так? Я посмотрел на ярко синее небо, такое теплое и веселое, что, казалось, никакие трудности и огорчения по определению не возможны в такой чудесный день.
– Мама… А павлины? – спросил я.
– Пока я их тоже не вижу, – покачала головой мама. – Странно, где же они?
Я не заметил, как мы вышли к концу парка. Густые деревья росли беспорядочно, крутясь возле каменной лестницы. Ступеньки были с щербатинами, а бордюр местами крепко побит. По бокам лежали валуны из то очень прочного камня – какого, я понятия не имел. Я смотрел, все еще вспоминая лебедя с легкой грустью. Интересно, а больше в парке нет озер? Похоже, что нет… Мы выходили из парка, а вместе с ним таял и мой «лебедек».
Два года назад мы тоже были в Крыму, и забыть ту поездку я не мог. Я был так очарован югом, что решил завести себе альбом с почтовыми карточками Крыма, которые мы накупили в большом количестве. А в Никитском саду нам попался набор открыток – удивительная редкость по тем временам! Дома я нашел в шкафу альбом с синей бархатной обложкой. Я понятия не имел, зачем он был нужен, но твердо решил, что в нем будет мои открытки. И долгими осенними вечерами я клеил, старательно прикреплял их клейстером к разным страничкам. Получалось криво и косо, да и открытки я гробил беспощадно со помощью ножниц, но тогда я был жутко доволен своей работой.
До сих пор не могу забыть дождливое ноябрьское утро. Я заболел, но вместо постели сел клеить свой альбом. Окна запотели, и дождевые каплями струились по ним. Я сопатился и кашлял, но все-таки упорно резал открытки и состыковывал их разные части в альбоме. Одна из них была гипсовая чаша, которую я видел в Никитском саду. Другая – беседа возле каких-то загадочных тропических кустарников, которые я уже успел позабыть. Я состыковал их и подумал, что они смотреться вместе гораздо лучше, чем порознь. И пусть кое-какие открытки приклеились косо, я всё равно был рад моему альбому. Настолько, что не утерпел и приклеил дорогую почтовую карточку с синим глянцевым небом, зеленоватыми морскими волнами и пластмассовым маяком.
Отец ожидал нас в небольшом кафе на скалистом берегу. В Алупке невозможно спуститься к морю потому, что вся отвесная скала засыпана острыми валунами. Он ожидал нас у столика в красной рубашке и светло-коричневых курортных брюках. Тогда отец еще не начал читать тот журнал, и казался вполне веселым. Но рядом с ним сидел другой кудрявый черноволосый человек с тонкими усами. Это же Зворыкин – наш старый знакомый! Я помнил, что он заходил к нам еще в моем глубоком детстве, и всегда обсуждал что-то с отцом. Они, видимо, не заметили нас, и до меня донеслись обрывки их разговора.
– Иоффе могут потрясти.
– Он не причастен к китайской ситуации! – отец ткнул окурок в пепельницу.








