Текст книги "Никита Никуда (СИ)"
Автор книги: Грим
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 24 страниц)
– Так что ты про телеграмму? – спросил Антон.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Телеграмма, полученная мной суток трое назад, привела бы в восторг филологию. Семиотика вкупе с семантикой долго грызли бы карандаши, добиваясь ясности. Телеграмма ввергала в скорбь, будила воображение, в тупик ставила и меня, и всех, кому я ее показал. Но только не телеграфистку города Съёмска, которая приняла подписанный неким Мотнёвым бланк. Впрочем, если оплачено, почему б и не принять, пожав плечами для очистки совести.
'Умер в запое запое запое племянник Антон рукав отхватили покойники нах паяльник находится зпт в тумбочке им ими и пытан тчк король не узнал на монете свой профиль чеканщик казнен тчк с вас 400 ибо доски мои за гроб по гроб жизни Мотнев'
Тройной запой указывал на продолжительность мероприятия и, как хотите, звучал, словно запев. Или бодрый рефрен, отчего и глаголу умер как-то не верилось. Фраза про короля явно выхвачена из другого текста и с паяльниками и покойниками не сочеталась смыслом никак.
Странно, как вообще телеграмма меня нашла в столь краткие сроки, ибо в адресе значилось некое Тамбовское обло, хотя город был вписан относительно верно: На-Дону-Ростов. Однако вместо Геннадия, каковым я считался с рожденья, адресовано было Евгению. Возможно, одну в Тамбов отправили, применив к подателю, по гроб жизни Мотневу, специальный тариф. Фамилия, впрочем, была моя, то есть Петров, но в Ростове вкупе с Тамбовом – сколько таких?
И вот – рыжий пес бежал краем платформы, поезд же замедлял ход. Я хмуро оценил движение вагона относительно пса и относительно берега, на который через минуту мне предстояло сойти. Склонность моя к наблюдательности, привычка выводить умозаключения из незначительных фактов зачастую удручают меня. Насколько всё относительно в этом мире, размышлял я. А ещё и встречающие сновали – относительно перрона, меня и друг друга. С крон, словно с трона, турнуло стаю ворон, демонический вид которых нагонял уныние. Как хаотично всё. Что ни возьми за точку отсчета в своем движении по миру, все равно окажешься в дураках.
Я вытряхнул эти мысли. Пес убежал в начало состава. Поезд замер после непродолжительных судорог, дернувшись напоследок так, словно ему переломили хребет.
Еще полчаса назад я не знал, что сойду именно здесь. Да и сейчас не был вполне в этом уверен. Билет взят был до Съёмска, бывшего конечной станцией.
Имея сорок лет за плечами, я научился не поддаваться внезапным импульсам, оставляя время на размышление. Иной внутренний советчик, притаившийся на уровне третьего или четвертого я, может намеренно ввести в заблуждение. Бывает, что морочат внутренние голоса. Я еще поразмышлял минут пять, зная, что поезд стоит здесь долго. Неосознанная тревога, возможно, ложная, не оставляла меня. Покуда рок принимает решение – как на это решение повлиять?
Маневровый тепловоз, мордой напоминая индейца в боевой раскраске, выгуливал вагоны по второму пути. В другом окне был виден зеленый дырявый забор, обшитые досками строения того же цвета: пакгаузы, склады, депо. Здание вокзала мы проехали.
Если я останусь и продолжу путь, то еще засветло буду на месте. Вот именно: засветло. А надо бы тихо, втайне от всех. Но не хотелось подвергать себя дополнительным приключениям, покинув комфортабельное купе.
Я все-таки подхватил сумку, встал. Кивнул плюшевому медвежонку, забытому какой-то мамашей и ее малышом. Проходя вдоль вагона, убедился, что он почти пуст. Пассажиры с саквояжами ссаживались на перрон. Следующая станция и была конечной. Тех, кто всегда следует до конца, не бывает много. Однако, чтобы заглянуть за грань, надо к ней хотя бы приблизиться. Я сошел.
Пес, ошалевший от удачной охоты – такого зверя удалось затравить – встал поодаль, высматривая себе новых врагов. Выглядел он забавно в своем ложном величии. Я ему улыбнулся, изъявляя готовность дружить, но он взъерошил шерсть и молча показал клыки, однако с места не двинулся. Ну и псина. Наверное, псих. Смотрит косо, укусит вот-вот. Нервы, однако, у него крепкие. Я отступил, погасив улыбку, принятую им за оскал. Животные не любят, когда над ними смеются. Тем более, когда угрожающе скалятся им.
Вокзальное радио потребовало тишины и огласило отбытие. Пассажиров, оставшихся от поезда, разобрали встречающие.
Внутренний интерьер вокзала остался нетронутым с тех пор, как я был здесь последний раз. Те же гнутые сиденья в маленьком зале ожидания, то же их количество, так же они пусты. Те же копии живописи в позолоченных рамах на полстены: Рожь золотая, Утро в сосновом бору, даже Ленин в Шушенском. Прогнав воспоминания, пережитки прошлого, я прошел его сквозь и вышел на привокзальную площадь. Наружный вид здания и вовсе пришел в негодность. Зеленая краска облупилась, доски отстали, но ремонтировать его никто не собирался, поскольку рядом возводилось новое, кирпичное, предполагавшее два этажа. Строителей не было видно. Может быть, понедельники у них нерабочие.
Сквер, павильоны, закусочные. Привокзальный хлам. В одном из киосков мне подогрели хот-дог. Я купил областных газет, чтобы быть в курсе местных событий, одну за другой их прочел. И отправился бродить по городу, убивая время до сумерек, а как только свет иссяк, вышел на пересечение Линейной и того же Ленина, где сориентировался.
Улица Линейная – в моем городе тоже такая была – начиналась в километре от перекрестка складами Агропромснаба и заканчивалась мыловарней примерно на таком же расстоянии отсюда. В центре преобладали стандартные пятиэтажки, теряя в росте ближе к концу, а дома на окраине едва не сливались с землей, из которой росли. Безупречный ранжир шеренги портило здание мыловаренного завода с двускатной крышей, напоминавшее дебила в пилотке, который вечно путает, где право, где лево, забывает свое место и всегда нарушает строй. Я миновал его кирпичные стены, пустырь, занятый под свалку строительного мусора и вступил в лес.
Дорога вильнула было влево, но тут же спохватилась, выровнялась. Свалка, мыловарня да и весь городок нескоро, но скрылись из глаз. Сосны шумели – пока приветливо. Сгущались сумерки. Терялись тени. Я отошел километра на полтора, когда меня догнал порожний лесовоз. Остановился.
– До Съёмска, – сказал я в распахнутую дверцу.
– Садись.
Мне всегда казалось, что слово Съёмск для непривычного слуха должно быть лишенным смысла. Язык, спотыкающийся о твердый знак, встряхивать, как на ухабе. Мне-то ничего, я привык. В Съёмске во время оно собирались искатели приключений. Снимались на пушной промысел. Золото мыли с невеликим, правда, успехом. Позже проходу не было от искателей руд. База их здесь была. Последний надежный форт.
Шоссе петляло в соответствии с рельефом: влево, вправо, вверх, вниз, а сзади громыхала телега, вцепившаяся в хвост КамАЗа, словно грохочущий кусок тьмы. В кабине попахивало отработанным топливом, но я к этому скоро привык.
Водитель не проявлял любопытства к моей персоне, да и сам на мои попытки его разговорить предпочел большей частью отмалчиваться.
Подхваченный порожним попутным фрахтом, я некоторое время любознательно пялился по сторонам, но свирепый серп луны напрасно боролся с тьмой, обозначая лишь силуэты: справа – железнодорожная насыпь с редкими будочками и переездами, слева – леса сплошная стена.
Волей-неволей пришлось вернуться к собственным темам. Телеграмма, паяльник, покойники...
Зная жизнь и себя, я предполагал, что непременно ввяжусь. Если бы человек мог по своей воле менять характер, то мог бы несколько жизней прожить в теченье одной. Я прихватил пистолет и выехал поездом, так как в самолет с пистолетом не влезть, даже имея с собой удостоверение милицейского подполковника. Надо было разобраться с этим паяльником, и разберусь: быстро, толково, качественно.
Кое-какие события и без телеграммы предчувствовались. Перед этим тоска объявилась, объяла меня, что я счел за сезонные ощущения. Меня и раньше настигала хандра, нападающая на здоровых мужчин в расцвете их возраста. А тут и почтальон подоспел.
Влечет, порой, в родные места, словно в утробу. Некий зов вернуться велит. Не в этом ли суть вечного возвращения, которое так нравилось грекам? Мне же эта спорная теория видится немного иначе.
Представьте себе пьесу, в начале которой довольно многолюдно, но в каждом акте кого-либо умертвляют, или умирают сами, или кончают самоубийством. Главная задача зрителя, если таковой существует, угадать, чьей смертью закончится данный акт. Повторное представление почти во всем повторяет первое – за исключением последовательности смертей. Странно: несмотря на то, что по ходу действия выбывают не те персонажи, диалоги почти не меняются. Реплика Франца, вышедшего из игры, переходит к Фридриху, и т.д. Напоминает нам нас, не так ли? Судьбе в сущности все равно, кто произнесет те или иные слова, совершит тот или иной подвиг или злодеяние, сработает то или иное произведение искусства. Человек интересен судьбе постфактум его земного существования, по факту его поступка, и даже более того – поступок важнее. 'Фауст' должен был появиться в пятом акте, он и появляется в пятом, несмотря на то, что жизнерадостный юноша Гете, которому по всем статьям он был поручен (и им исполнен в предыдущем представлении) уже два акта, как мертв. 'Фауста' создает совершенно другой Иоганн, которому прочили карьеру естественника. Так что подвиг или преступление, которое мне предстоит совершить, кто-то иной уже совершил. Но от меня оно еще скрыто. Все может закончиться гибелью или любовью.
Насколько проще тем же собакам существовать, не зная, что смертны. Такое знание не делает нашу жизнь блаженней. Не облагается благодатью, не доставляет удовольствия такое положенье вещей.
Слова, слова и снова слова. А дальше следует только точка, за которой ничего уже больше нет.
Поезда, перроны, перегоны. Поезд летел, мчал навстречу восток. Воображение, обгоняя движенье, рисовало следующее: рукав, паяльник, покойники. Однако дальше этого оно не шло. Да и какая фантазия способна из этого что-либо сотворить?
Я задремал. Мне приснился сон, очень короткий. Будто лежу я в чистом поле на узкой-узкой тропе. Надо мной шумит рожь золотая, но будто бы не гектары полей расстилались вокруг, а квадратные километры времени. Ноги мои чем-то надежно скованы, а может, их со мной нет. Но руки при мне, так как чувствую, кто-то тянет меня за рукав. Глаза закрыты, но вижу сквозь веки, паря над собой, знакомую мне собаку и собственный – труп? Вот-вот она стянет с меня пиджак и вцепится в печень. Я попытался закричать на нее, но язык не повиновался, словно гортань была плотно забита ватой. Вместо этого я услышал бодрый дудочный наигрыш. И пес вдруг бросил трепать мой рукав и лизнул мне лицо, от чего и прервался сон. Пес спугнул сновиденье, словно сон был кошкой. Но я успел услышать, сказанное почти что шепотом: 'Это я лишь дунул разок. Инструмент свой опробовал'.
Мы подъезжали к переезду. Свет фонаря, ударивший в лицо, и был причиной собачьей ласки. Если б не этот фонарь, пес, чего доброго, меня бы загрыз. И лежать мне на той тропе – с перекошенным лицом, с перекушенным горлом. В последнее время мне часто сопутствуют псы.
Огни города уже были видны и приближались с неумолимостью. В животе на мгновение стало холодно, как будто приключения уже начались. И возникло вдруг ощущение, что случилось что-то непоправимое, пока я спал. Словно я был переброшен в другой сюжет, или кто-то подменил фабулу, и нет теперь никакой возможности вернуться в свою.
Кладбище, башня ГАИ, улица Семихвостова. Бубны окон. Этот город из карточных домиков был мне незнаком, хотя все приметы его совпадали с теми, что хранились во мне. И зазвенело глухо в душе, засурдиненной струной откликнулось. Чуть не доезжая до нужного дома, я высадился.
В доме горел свет. Калитка была не заперта. Подкова на ней. Я вошел. Человек, стоявший на кухне ко мне спиной, обернулся. Я саквояж от изумления выронил.
Антошка! Живой!?
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Мотнев уснул, утомленный выпитым.
Антон подошел к зеркалу, всмотрелся в себя. Он отметил, что лицо его приняло какое-то сосредоточенное выражение, доселе ему несвойственное. Он попытался поправить его, сделать таким, каким оно ему нравилось в незапамятные дозапойные времена, погримасничал, меняя мину. Но оно упорно возвращалось к исходной сосредоточенности. В ней и застыло, словно маска мыслителя. Что ж, сколько времени не следил за собой.
Зато бледнокожесть, присущая мертвым, прошла, уступив место цвету, близко к телесному.
Волосы, их посмертный рост. Он потрогал небритость, мыча мотив, разгладил ладонью мышцы лица. Поправил галстук, нравясь себе во всем воскресном. Вот только очень измят и испачкан почвой, в глине, в гнили, а так ничего. Однако чувство беспорядочности и беспокойства не покидало его.
Мотнев заворочался на диване и испустил стон.
– Если друг оказался вдрызг... – промычал Антон вопреки и назло собственной хмурости, и от песни, от ясного утра ли, настроение его поднялось. Неистово насвистывая, он прошел по комнатам. Вернулся к зеркалу, повеселел еще. Нет, цвет лица определенно меняется к лучшему.
Он вздрогнул, почувствовав, что кто-то дернул его за рукав. Оглянулся – один из вновь прибывших. В полковничьей походной форме – то ли царского, то ли колчаковского образца, которая основательно истлела. Погоны на нем были – с двумя продольными полосами, но читать устаревшие знаки различия Антон не умел, так что и сам не мог взять в толк, почему решил, что этот человек – полковник. Тем более, что и лицо этого пришельца было полностью скрыто длинной, спутанной бородой, волосы из-под фуражки свисали не менее густо и путано, падали ниже плеч, да и весь его облик почти ничего военного, кроме сомнительных знаков различия, не являл. Правда шашка офицерская болталась на поясе, но на нее Антон обратил внимание гораздо позже, когда мнение о военном звании белогвардейца уже созрело в уме.
– Вам нельзя в таком виде людям казаться, – испугался Антон. Вот проснется Мотня, вот-вот кто-нибудь еще явится, а тут – такое. Да не один – полный подвал.
– А мы не кажемся, мы есть. – Голос пришельца еще поскрипывал, словно органчик в гортани давал сбой.
– Все равно нельзя, – сказал Антон, глядя ему в бороду. – Вам надо тихо сидеть. Что вы скачете, как полоумные клоуны?
– Что же делать прикажете? Если Орфей не спускается в ад, ад поднимается к Орфею.
– Рукав-то пусти. Один вы мне уже оторвали.
– Нам продукты понадобятся, – сказал полковник. – Это вам на расходы. – Он протянул ему пару золотых монет.
– Что я с этим рыжьём делать буду? – Антон впервые держал такие монеты в руках – старинные десятирублевки, с профилем последнего императора, с двуглавым орлом.
– Продадите как лом, а лучше коллекционерам, если захотите выгоду соблюсти. Других у нас все равно нет. Да и у вас, видимо, тоже, так что берите. А это кто? – Он обратил внимание на Мотню. – Пьян мертвецки или мертвец?
– Пьян. Но мертвецки, раз уж вам так нравится это слово.
– И, кроме того, нужны кое-какие предметы первой необходимости. Да помыться с дороги, побриться, постирать носки, ногти постричь. Вот полюбопытствуйте. – Он протянул бумагу с перечнем необходимого.
– Сейчас с ятями никто не пишет, – сказал Антон, просматривая список. – Яти надо изъять. Бритва, ножницы, шприцы, перевязочный материал, витамины А, В, С... Где ж я вам витамины возьму? И шприцы? Здесь не притон.
– Соберите пока то, что у вас близко лежит.
– Маникюрный набор, х-м... Косметика...Одежная щетка, стамеска, желтая глина, гипс. Нитки, иголки.
Напротив паяльника стоял крестик. Есть, стало быть, паяльник у них.
Полковник ушел, а Антон собрал то, что смог отыскать по кладовым и комодам, и уже готов был снести все это вниз, как что-то вдруг щелкнуло в электрощите, словно кто-то выстрелил в электричество. Погас свет. Да он уже и не нужен был: светало вовсю.
Однако в подвале, куда спустился Антон, было еще сумеречно. И словно затхлость или зловоние мешало дышать.
Пятеро обступили стол, на котором – в припадке, с пеной у рта – бился шестой: тот самый недужный, которого от самого кладбища на плечах несли. Четверо удерживали его конечности, пятый, видимо, доктор отделял от его груди металлическую пластинку. Антон решил почему-то, что пострадавший – артиллерист. Ассистенты принялись ритмично сгибать-разгибать конечности потерпевшего в локтях и коленях.
– Ушу занимаетесь? – полюбопытствовал Антон.
– Вуду, – сказал некто в матросском тельнике. – А ты подумал: драматические актеры дурачатся? Да ему ж патологоанатома надо, ёрики. Насильно жив не будешь. У него уже улитки в ушных раковинах завелись. Не стоит он сожженного электричества.
– Что с ним, все-таки? – спросил Антон.
– Недержание жизни, – сказал матрос. – Вышел, было, на тропу войны, да в засаду попал. Док сейчас приготовит припарки.
Балахоны грязной грудой валялись в углу. От них, вероятнее всего, и исходило зловоние. Да и тела были немыты столько лет. Да и трупы все-таки.
Кроме давешнего полковника и матроса в бушлате был человек в сюртуке, похожий на доктора. Был еще один военный. Одна из присутствующих оказалась женщиной – как тень тонка, почти бесплотна – в казачьих штанах с лампасами, в гимнастерке того же покроя, что и на полковнике. Все, кроме матроса и второго военного, меньше заросших, чем прочие, выглядели ужасно старыми. Женщина – лет на 65.
Артиллерист вздрогнул, забился в судорогах. Тело его трясло, ноги дергались, как в предсмертной агонии, только он, похоже, наоборот, оживал. Хлопья пены с лица сползли на стол, со стола – на пол.
– Трясет, как с перепою. Того и гляди – пена из вен. – Этот матрос, худой, но ходячий, казалось, был совсем лишен сострадания. – А то еще перед боем, бывает, так же трясет. А вам, милейший, – обратился он к доктору, – трупы бы врачевать. Смотритель смерти.
– Метод Гальвани никуда не годится, – сказал доктор, отвечая, видимо, на ранее поставленный кем-то вопрос и не обращая внимания на матроса. – Хотя некто Биша гильотинированных гальванизировал, безголовых, можно сказать, оживлял. Правда, ненадолго. Но у нас не совсем покойный, все-таки. Не очень испорченный, но и не первой свежести. В данном случае мы использовали электрошок, – обратился доктор к Антону. – Запускали сердечный ритм. Вы уж простите за электричество, что-то, очевидно, выгорело. Это поправимо?
Антон кивнул, с интересом наблюдая, как оживает покойник. Тот полежал расслабленно, пока из него улетучивалось электричество.
– Раз очухался – оклемается, – сказал доктор, настроенный оптимистически. – Подымайтесь, голубчик, невзирая на боль. Боль – это свойство всего живущего. Одно из качеств жизни. Болит – значит, живы пока. Смелее. Помогите ему, поручик. Надо быть смелым, чтобы сметь жить.
Но недужный – напряжением воли в тысячу вольт – сам поднял тело в вертикальное положение. Сел, спустил ноги с края стола.
– К...к...к... – Слово трепетало на его языке, но не могло сорваться. Видно, буквы и звуки, из которых складывается членораздельная речь, давались ему с трудом.
– Что там этот вояка вякает? – сказал матрос, отирая поднятой с полу пыльной тряпкой бурое, словно в потеках грима, лицо – в пятнах, разводах и полосах, словно это лицо высекли. После чего оно стало выглядеть заметно лучше. То есть, менее плохо, а не вполне хорошо.
– Половина седьмого, – сказал поручик и объяснил присутствующим. – Он спрашивает, который час. Заикается после контузии.
Выглядели пришельцы, как уже отметил Антон, словно актеры, загримированные зловеще – для съемок фильмы о гражданской войне, и режиссер-самодур велел им выглядеть именно так, согласно своим представлениям об эпохе. Кровь, сухожилия, мышцы. Волос и кость. Кожа темная, медная, с прозеленью, какая, наверное, бывает у мумий. У артиллериста – там, где она лопнула, на скуле – просвечивала кость. Глаз его вздулся и страшно пульсировал – словно нарыв, или словно газы в глазу пытались выйти наружу. Через череп шел извилистый шрам. Челюсть была сдвинута, отчего нижние зубы оказались немного левее. Лицо съехало на сторону.
Кроме того, все отличались небритостью. Даже женщина имела легкий пушок, стараясь прятать лицо. Полковник же был наиболее волосат.
Реквизит на них тоже местами истлел, свисая с тел. Под столом было свалено вооружение: парабеллум, наган, маузер, что-то еще.
– Вид у вас какой-то нездешний, – сказал Антон.
– Что ж вы хотите, голубчик? – откликнулся доктор, заглядывая в свой саквояж. – Пролежать столько лет в земле и не испортиться? Но заметьте, что нам, в отличие от окончательно умерших, удалось сохранить хотя бы большую часть плоти. Были бы кости, а мясо нарастет. Воскресение – это вам не утренняя побудка, – продолжал он, вынимая шприц и наполняя его мутной жидкостью из бутыли.
– Что ж, давайте знакомиться, что ль? – предложил Антон, чувствуя себя в этой среде неуютно. Но это предложение квартиранты проигнорировали. – Что-то не разгорается у нас разговор, – сказал Антон минуту спустя.
– Дайте нам хотя бы в себя прийти. А вы? Как вы себя чувствуете? – спросил доктор, как, вероятно, свойственно всем докторам. Он что-то вколол себе в ногу, найдя прореху в штанах. – Это виталин. Отлично встряхивает организм и запускает обмен веществ.
– Язва более не беспокоит. И грыжа прошла, – поделился своими открытиями Антон. – Вот только водки пить не могу. И все время жрать хочется.
– Нам тоже пища понадобится. И в чрезвычайных количествах. Сообразите нам к обеду что-нибудь калорийное. Сейчас нам пока еще рановато: слюна горчит, пищеварительные тракты забиты землей. Необходимо прочистить кишечник. Cacare, – медицинской латынью пояснил врач. – Так что внесите в свой список слабительное. Кстати, как насчет клозета у нас?
Туалет в подвальной комнате был. Антон показал, как им пользоваться.
– Давайте и вам вколю внутримышечно, – предложил доктор. – Совершенно необходимо для кровообращения и самочувствия. Запускает, как я вам уже говорил, жизненные процессы, а так же стимулирует высшую нервную деятельность. Может, тогда перестанете дуться на нас.
Антон подумал и подставил плечо. Странно, но боли от иглы не было. Только жар разлился по телу, когда доктор ввел свое зелье. Агония? Нет. Но словно огонь. И не долее, чем на минуту.
– Ну, ступайте, голубчик, – выпроваживая, напутствовал его доктор. – Позаботьтесь об остальном. Углеводы, жиры, белки. А так же кальций и прочие минералы. И баньку бы нам к вечеру. Сообразите?
– И папирос, – попросила дама.
– Что у вас мухи мучаются? Убейте их, – сказал Антон. Мухи, испуганные и притихшие, жались в верхнем углу окна, побаиваясь постояльцев. – И не высовывайтесь, сидите тихо, голос из подвала не подавать. Приобретайте нормальный вид, прахи.
Поднимаясь наверх, он опять напевал. А войдя в зал, насвистывал 'Утро в Финляндии'.
Он растолкал Мотнёва. Тот, после суточного перепоя, был желт, словно угощался не водкой, а лимонным сиропом.
– Антоха! Тю! – вновь замахал руками спросонья он. Но, что-то припомнив, прекратил жестикуляцию. – Я уж думаю, приснилось мне, что ты возвратился. – Он сел. – Ну и денек выпал. Напился с большой, можно сказать, буквы. Так ты помер, иль мне померещилось? Никак в голове этот факт не укладывается. Словно бы наваждение, а не ты. Дай, я тебя пожму. Вроде не призрак, твердый. Еще вроде был кто-то с тобой?
– А вот все прочее тебе померещилось.
– Уж не чертей ли оттуда привел?
– Если верить в чертей, Мотнёв, то они бывают.
– Не помню, как лёг. Отрубило – словно ударило что-то в голову. Луна, что ли, полная? Или поленом кто? У меня при полной луне бывают внезапные отключки, если нормально принять.
– Луна, Мотя, в первой четверти. Ты вот что. Народ скоро повалит опять, как только узнает, что я вернулся. В доме – шаром покати. Вот, разменяй у торгашей на базаре, да водки купи. Поменяй эту вещицу на деньги, а деньги – на корм и пойло. Подойдешь там к Сысоеву, он тебе за нее рублей даст.
– Ясно, как днем. Банкет, он банкнот требует.
– Мне нельзя самому высовываться, это ж только народ смущать. Старухи и так в страхе от твоих россказней. Надо постепенно дать к себе привыкнуть.
– Уж не клад ли из-под земли вынул? – Спросил Мотнев, рассматривая императора.
– Да, ты еще почивал, почесываясь, а я уже клад отыскал. Не знаю, Мотя. Как-то эта монета сама проникла в карман. Машину наймешь, доставишь закупленное. Витаминов в аптеке купи. И перевязочный материал: бинты, лейкопластырь, вату. Шприцы. Ты как?
– Вполне. Левое полушарие уже протрезвело, – сказал Мотнёв. И рванулся к воротам, словно бросился забивать гол.
Любопытствующие стали прибывать сразу после его ухода. Видно раззвонил по дороге встречным. Часа через полтора дом ломился от незваных гостей.
Одни заглядывали на минуту-другую и, засвидетельствовав, что покойный жив, шли по своим делам далее. Другие оставались в ожидании Мотнёва с выпивкой.
– Мы уж думали, окончательно опочил. Не достало у парки шерсти, или из чего они там нить прядут. Вот и умер.
– Очнулся – и не пойму: разморило? Иль умер я? – в тридесятый раз пересказывал им Антон. – Только вижу: дело дохлое, место тухлое. Но догадываюсь, да и весь опыт жизни подсказывает, что крепко выпил и круто влип. И не помню, как очутился, и где – не пойму, в гробу или в утробе? Распалась связь времен. Но ничего, прилежно лежу. Хотя лежать в нем тоскливо и муторно.
– Полежи-ка... – сострадали слушатели, сотрясаемые похмельем. – В такие дали выпал билет. Хорошо – не кремировали,
– Да... Как во мраке в этом мирке, – продолжал Антон. – Мрак – я не отсутствие света имею в виду, а ... В общем, жуткое состояние. Но выбираться меж тем надо. А тут еще по нужде приспичило. А прямо в могиле ссать – совестно. Я крышку толкнул – плотно земля надо мной лежит. Давай стамеской гроб ковырять. Мотне спасибо: не доски – гнильё. Только очень уж глубоко упокоился. И так, и этак стремлюсь. Бьюсь, словно рыба, в этом гробу. Вдруг – словно голос слышу: воскресенье, вставай. Всех, кто внизу, свистать наверх. И как тряханет. Если б не тряхнуло, не выбрался.
– Кто умен или хотя бы находчив, из любой ситуации выпутается, – одобряли присутствующие. И вопросы подкидывали. – Бог или ад есть? Свет, тоннель и прочие предсмертные виды? Сколько держат в чистилище? Продолжительный у них карантин? Есть ли черт за чертой оседлости, или зря говорят?
Антон отвечал по мере возможности, поглядывая на часы, что висели над тумбочкой. Виновник торжества действительно виновато выглядел. Мотнёва не было, вопросы сыпались, задаваемые, как это ощущали и сами интересующиеся, исключительно из учтивости. Как это принято в культурном обществе, пока не кликнут к столу.
Наконец появился долгожданный Мотнёв. Сообщил, бормоча и захлебываясь, что Сысоева не сыскал, обменял сразу на водку, что ломовой заломил за доставку, но зато куры... Цены – смешные, центнер почти взял. Да рому купил Бухтатому. А то от водки он нигилистом делается. Да вот Мохова подобрал. Повидать тебя хочет.
– Ты про артистов пока помалкивай, – шепнул Антон. – А то напьются и приставать станут: спой да спой. Пусть отдохнут с дороги.
– Эти-то? Ничего, пусть живут. Подвал у тебя просторный. Есть где укрыться от дождя и милиции.
Эти же – этажом ниже – сидели похвально тихо. Соблюдали конспирацию и наверх не высовывались. Часть продуктов Антон, улучив мгновенье, спустил в подвал.
– А мне Мотнев сообщил, – говорил Мохов, лесничий. – Хорошая, думаю, новость. Интересная. Заехал с ним в регистрацию состояний, твой паспорт забрал. А то без паспорта на работу как? Сотрудник, им говорю, дисциплинированный. Работает с большим удовольствием. Так что настраивай будильник на будни – и с утра на работу. Пока что на бензопилу, а там, ебэжэ, егерем опять назначу. Окончательно завязал?
– Категорически, – подтвердил воскресший.
– В такой стране, как Россия, чтобы чего-то достичь, достаточно бросить пить, – сказал Мохов. – А что напал на меня тогда в коридоре и наговорил лишнего, так то давно прощено и забыто. Дело прошлое.
– Не начальник, а драчевый напильник, – сказал Мотня.
– Батрачество в достоинство возвели, – ворчал в дальнем углу безработный Бухтатый явно назло Мохову. – Устроился на работу и рад, как собака, нашедшая себе хозяина.
– В отечестве не без пророка, – сказал Мохов насмешливо.
– Пророк в своем отечестве есть посмешище. Но не могу молчать. Так и тянет порой промочить горло и проучить человечество. Да душат, бляди, крики души, – заводился Бухтатый. – Раньше мужчина воевал, охотился, разбойничал, гонял караваны и суда за шелком и перцем. Осуществлял государственное устройство. Честь имел. А теперь его, словно раба, работать заставили. Осуществлять производство. Не могу я жить в гармонии с подобными обстоятельствами. Обслуживать этот абсурдный мир.
– Один возделывает свое поле в поте лица, другой воздерживается от этого, – развел человечество на два лагеря человек с побитым ветрянкой носом и тусклым лицом.
– Обезьяны вы все. Только вы ради покорности передом кланяетесь, а обезьяна задом.
– Сам-то в обезьяннике сколько суток повел? – не обиделся тусклолицый.
– У меня, помилуй-милиция, только за правду двадцать четыре привода. А я же не всегда бываю прав, – сказал Бухтатый, отхлебнув рому. – Я ж не идеал.
– Вот из обезьянника – насколь сквозь решетку видно – твое мнение и произошло.
– Лучше бы бандитов ловили, чем меня. А что касается моего мнения, то ничего, кроме глупостей, из обезьяны не произошло, – возразил Бухтатый. – Вот и вся эволюция. Даже прямохождения не приобрели. А может, – предположил этот человек, сам довольно далекий от совершенства, – нас разводят, как мы свиней, но с насмешливой целью? Представляете, как Он веселится, читая наши книги, просматривая блокбастеры, глядя на наши драчки и случки.
– Вроде у нас рому не Карибский бассейн, – сказал Михеев, поглядывавший все это время брезгливо. – Как можно спиться в нашей стране, ничего, кроме рому, не пия?
– Потому что ром крепок, а я слаб, – ответил Бухтатый. – Зря ты, Лазарь подземный, ожил. Сварганил себе проблему. С покойниками спокойней. Загробная часть человечества лучше, чем мы. Все в равной мере устроены, делить нечего. Земля же слугами дьявола полнится. Черти и черви могильные не так страшны, как тот же Мотня. Уж лучше пауки и покойники.
– Может, рождаясь в этот мир, мы тоже бежим от какого-то ужаса, – тихо сказал Антон.
Вероятно, он бы что-то еще добавил к сказанному, если б кто-то заинтересовался, но Мотнев спросил совершенно иное: будут ли женщины. Надоело, мол, всё пить да пить. И в ту же минуту, словно по его хотенью, перед окнами притормозил грузовик, и из кабины вышла как раз женщина.