Текст книги "Никита Никуда (СИ)"
Автор книги: Грим
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 24 страниц)
Прямо под ним сходились меридианы, и дерево, таким образом, представляло собой северный пуп земли. Брать болото вброд не имело смысла, заключил он. Но можно дожидаться морозов и пройти по льду. Вот только эта страна на зыбкой болотистой почве устоит ли до холодов.
Болото по закону тождества отражалось в небе, а небо в воде, отчего полковник, находясь в ветвях, чувствовал себя словно меж двух болот, куда ручьями текли молоко и мед, мазут и яд, нечистоты и грязные помыслы. Болото испускало миазмы, возносимые ветром, заболоченный участок небес в ответ на это что-то из себя испражнял, и это сильно смахивало на дары небес, вызванные молитвой.
Кроме ликующих лягушек сверху из его гнезда открывалась взорам полковника и другая жизнь, не отличавшаяся разнообразием. Вместо камышей ближнюю часть болота занимала сухая парша, а вместо кувшинок – кувшинные рыла плавали. Гады, пуская газы, казали хвосты. Баядеры, балерины болотные, кривоногие, в испачканных пачках, крутили буги-вуги в воде. Да мойры над ними, а гарпии – промеж них – носились.
Тропа уводила в болото. А что если, подумал он, она ведет не туда, а оттуда? И все эти бледные твари болотные, что здесь родятся и водятся, всё то гнилое, гнутое, гнусное, что в мире ни есть, являются выходцами из этого болота – по этой тропе – в жизнь?
Он оглянулся на лес, откуда пришел, проследил, насколько было возможно, тропу, однако никаких выходцев вдоль нее не нашел. Но в северо-западной части леса, где было не так густо, в том месте, где деревья расступались, создавая плешь, он увидел, что какой-то человек в хаки (и погоны были на нем), отбивается от стаи псов. Псы набрасывались и отскакивали, действуя так слаженно, будто составляли один организм, только очень большой – да так оно и оказалось, в конце концов, когда полковник вгляделся в подернутую дымкой тумана даль внимательнее. Этот рыжий пес был огромен, человек же казался не больше блохи, но в следующее мгновенье исчез в пасти рыжей собаки, словно сухая игла в пламени.
Ветви качнулись под Одинцовым, но не под действием ветра, как он тут же сообразил. Воздух остался недвижен, только запах, который он почти перестал ощущать, снова сделался гуще. Поверхность вод колыхнулось, по ней пробежала рябь, где-то что-то плеснуло – ластами или веслом. Дерево дрогнуло вместе с почвой, из которой росло, земля затряслась. Обе птицы, сирин и алконост, вспорхнули и закружились над берегом, что-то крича.
Первой мыслью полковника было, что это повторился подземный толчок. Кстати припомнил, что предыдущий, который их из-под земли выпростал, имел эпицентр тоже в каком-то болоте. Что он на этот раз вытряхнет? Бросив взгляд на северо-запад, он успел заметить, как рыжий пес отрыгнул из собственной пасти другую собаку и быстро ее облизал.
А в следующую минуту все его внимание сосредоточилось на болоте. Сперва показалось, что кто-то барахтался в нем, тонул, но пытался выбраться. Он пригляделся: близлежащая часть болота несколько приподнялась. Какое-то существо, похожее на материк, не лишенный растительности, возникло над вязкой поверхностью, гребнем, принятым им за Урал, вспоров брюхо болота. Стало вдруг видно во все концы света – от океана до океана, от А и до Я и далее – от Англии до Японии, от Сохо до Сахалина, от геев до гейш, покуда подобие горы, затмив горизонт, не приблизилось к гнезду Одинцова.
Оно было похоже на голову вымершего гигантского завра, имело азиатские скулы, но европейский разрез глаз, хотя глаза эти казались настолько близко посаженными, что походили на знак бесконечности, на фоне тусклой болотной жижи ярко горя. Голова была в шишках и пятнах, напоминавших побои, пасти не было видно, хотя, по всей вероятности, имелась и пасть.
Полковник выхватил свой наган. Это было сделано машинально. Револьвер у него был солдатский, без самовзвода, приходилась перед каждым выстрелом взводить курок, что оставляло мгновение для размышления и позволяло тщательней целиться. Метил он завру в глаз, огромный, как облако. Но или оболочку облака не удалось прострелить, или пули в бесконечности по иной траектории движутся – несмотря на всю свою тщательность и неторопливость, несмотря даже на то, что зверь не удосужился глаз этот веком прикрыть, видимого вреда его органу полковник не причинил. Он расстрелял весь барабан, а когда чудовище, скорее любопытствуя, чем досадуя или сердясь, вновь приблизило свою морду вплоть, выхватил саблю.
– Уж не убить ли ты меня хочешь, герой?
Голос словно из подземелья или подсознания шел, и поначалу со зверем у полковника не ассоциировался – говорящих чудовищ до сей поры ему встречать не приходилось. Тембр его оказался несколько глуховат, но речь звучала разборчиво, а смех, сопровождавший вопрос, походил на болотное бульканье.
– Только Сотворивший меня может приблизить ко мне меч Свой, – сказало твердоглазое чудище. – Меч – а ты с сабелькой, Аника-воин. Пришел, увидел, победил. Венивидивицин.
– Одинцов, – поправил полковник. – Кто ты, чудище обло?
– Кто я – об этом многие думали. Думали и остановились на том, что все равно не понять, а лишь можно немного приблизиться методом постепенного нагнетания определений. Нагнести?
– Нагнети, – сказал полковник.
– Гиппопотам, кит, бегемот, – стало нагнетать чудовище, – Раав, отчасти ковчег, и уж точно, что сфинкс. А так же чудище вод, Тиамат, вепрь, да как не определи – всё верно будет. А так же являюсь божеством для некоторых групп населения. Одни считают, что тело моё станет им евхаристией в день Суда, и сим обретут бессмертие. Другие принимают меня за медведя, и думают, что обитают в моей шерсти. Сдается, что это обман чувств, но я не препятствую. Пусть обитаются до поры, коль им совсем уж деваться некуда. Ты меня Твердоглазым зови, да покуда не бойся. Пока возможен с тобой диалог, зла большого не причиню. Так-то я погружен большей частью в болото безмолвия.
– Совсем поговорить не с кем?
– Почему, приходят паломничают – полковники, покойники, пилигримы. Краеведы с края земли. Некие некры, слышу, сюда движутся. И это даже несмотря на то, что здесь зачастую сейсмически неустойчиво. Клокочет из-за подземных склок. А бывает, что стон стоит. Вот ныне опять, пребывая в состоянии сна, был разбужен неким стенанием. Не ты ли стенал?
Полковник только плечами пожал, ибо не мог припомнить, испускал ли он вблизи этих болот какие-то стоны.
– Про сейсмичность и я наслышан, – сказал он. – Но что является катализатором катаклизма, уж не ты ли? Как бы за трусом земным трясенья небес не последовало.
– Самотрясом трясет. А ты лихой, – похвалил полковника ящер. – Я так и знал, что накинешься, как только взглянул на тебя. Внутренние качества всегда дают знать о себе: совесть – посвистом, доблесть – проблеском. Молодец. Меня и Антанта душила, и Гитлер со своей ордой. А ты – сабелькой. Тут от меня тоже давеча пытались отхватить кусок. А может, и отхватили уже. Глянь, край не криво ли? Левее гляди.
Ближняя часть болота, которую занимал зверь, вновь шелохнулась, возбудив вонь. Полковник поморщился.
– А что ты хочешь, Садко? Это ж отстойник. Сплетни, клевета, нечистоты да вражья ложь. Горький осадок от них. Неоткуда взяться притоку чистой воды. Те, кто неучтивы с отечеством, постоянно его харей в это болото тычут. А я – их. – В горле чудовище снова забулькало, это был смех. – Зато эти миазмы создают иллюзии идеологического противостояния. Это у меня Сибирь, – объяснило оно, подставляя под взоры полковника левый бок. – Ну-ка, взгляни: боюсь, отгрызают по-тихому. Кто будем мы без Сибири? Задворки Европы. Периферия, околица.
– Территория целая, – сказал полковник, опытным взглядом, словно штабную карту, окинув предлагаемое для обзора пространство.
– А у меня впечатление складывается, что чего-то существенного не хватает уже.
– Да, неприглядно выглядишь. А в сравненьи с Европой – так словно звероящер какой.
– Господь, Он конечно, милостив, но я на Него немного в обиде: мог бы поаккуратней меня сотворить, – сказал Твердоглазый. – Но с другой стороны, как же мне выглядеть? Еще недавно здесь мгла носилась, а ныне я лежу. Да еще страдания и напасти, удары судьбы. Да лягушки малюют на мне всякое. Так что спасибо, хоть так выгляжу. Зато сущностью не обделен. Если б на Европу столько всего свалилось, еще б не так ее деформировало. При гораздо меньших напастях вела себя, словно блядь. Я же, хоть непригляден, но жив, крепок и тверд – благодаря, опять же, Создателю, что сотворил и тварь, и панцирь ее.
– И эта морда... извиняюсь, лицо...
– А что глаз подбит – так это один патриот угостил. На Америку замахнулся, а ударил по мне. Но зато вера в меня – непоколебима.
– Вера тогда неколебима, когда к ней любовь прилагается.
– Тут ты прав, Одинцов. Любви ко мне не хватает. Даже те, кто мне соотечественны, если и любят, то как-то не так. Отчасти поэтому я такой. А внутри у меня все розовое.
– А что у тебя внутри?
– Внутренние органы. Хочешь войти?
– Я не из тех, у кого любовь к отечеству превышает благоразумие, – отклонил приглашение Одинцов. – Любви своей не стыжусь, но уж позволь мне снаружи остаться.
– Коли любишь, так полезай ко мне в пасть. Это не патриотично – не дать себя сожрать. Ради любви должно чем-то пожертвовать.
– Я ли не жертвовал? Отдал всего себя в твою собственность. Почему же в глотку еще лезть?
– Потому что это государственно важно, – сказал левиафан, от моря до моря, от уха до уха, улыбаясь во всю Евразию. – Мне может тоже не хочется тобой жертвовать.
– Ты не понял, дурак, – сказал, полковник с досадой. – Это не ты мной жертвуешь. Это я жертвую себя тебе.
– Если бы Каспий не испытывал жажды, Волга бы не потекла. Кто-то совсем недавно это вслух произнес. Кто, не помнишь? Так что на жертвенность ты самим моим существованием обречен. Полезай. И я некоторое время сыт буду, и ты очистишься. Пройдешь, как сквозь горнило. И это болото на ближайшее время, покуда будешь во мне, перестанет пузыриться и вонять. Я тебя знаешь, где высажу? Аккурат в Царстве Духа.
Несмотря на дикость этого предложения, полковник отчетливо понимал, что левиафан отчасти прав. Ибо желание броситься к нему в пасть, и более того – ощущение проглоченности, инкорпорированности с отроческих лет жило в Одинцове и доходило порой почти до физического ощущения.
– Как же ты меня высадишь? – спросил он, сопротивляясь соблазну.
– Извергну. Ты, ваше благородие, не сомневайся. Десантирую с точностью до дециметра туда, куда тебе нужно.
– Да, но в качестве чего? Дерьма?
– Такова участь всего живущего. Всё на свете на своем пути к совершенству, через кишечник пройдя, дерьмом оборачивается.
– Стать навозом, на котором расцветет новая жизнь? Слыхали. Только навозом я не хочу.
– Хочешь – не хочешь, а придется. Это всеобщее правило. Я тоже когда-нибудь буду съеден более могущественным или многочисленным. Ты же мне жизнь продлишь. За родину пострадаешь. К тому же, как я догадываюсь, ты ведь не вполне жив.
– А зачем мне тебе жизнь продлять? Да и вообще, зачем ты живешь?
– Причин множество. А опричь прочих причин – греть это болото. Зря что ли я, погруженный в гражданственность, в этом болоте лежу? Замерзнет оно без меня. Застынет и станет студнем.
Бормотало болото внизу. Смрадно дышал левиафан, разевая пустую пасть, будто врата ада. Глаза, словно два тумана, соединенные в знак бесконечности, гипнотизировали Одинцова.
– А где ты кончаешься, чудо-юдо? – спросил полковник.
– Там. В хвосте. Отсюда даже мне не видно. Куда хвост закину, там и кончаюсь. Сегодня Анадырь, завтра – другая дыра. Вселенная – это сфера, центр которой везде. А у меня конец везде, понял? Где захочу, там и кончусь.
– И зачем все у тебя так странно устроено?
– Да что мы с тобой, словно красавица и чудовище? Отдавшись отечеству или иному чувству, не спрашивают, зачем. Хотя изволь: как десантируешься, идя вдоль берега, увидишь камыш, в камыше – утка сидит, в утке – яйцо, а в яйце – государственная тайна. Там и узнаешь, зачем. Кстати, ты на моем языке сидишь.
– Я в гнезде сижу, – возразил полковник, – а гнездо – на дереве.
– А дерево на языке.
– Как же ты со мной разговариваешь? Каким языком?
– Государственным.
– А этот, на коем дерево?
– Этот мой.
Сосна, на которой сидел полковник, вдруг сильно качнулась. Пейзаж смяло, болото приблизилось и накренилось. Небо поползло в сторону, пошло волдырями, которые лопались, распространяя брызги чего-то пахучего и пузырчатого, похожего на слюну, а болото земное сомкнулось с болотом небесным.
– Так ты все-таки... Свинтус ты, а не сфинкс, – произнес полковник, догадавшись, что это левиафан свой язык, обросший почвой и лесом, в себя втянул. – И вся твоя тайна в том, что ты жрать хочешь. Где же твоя справедливость по отношенью ко мне?
– Справедливость... Знаю, что где-то есть, и даже сталкивался неоднократно. Сам немало от справедливости пострадал, – сказал левиафан, не ворочая языком: видимо, произношение осуществлялось всё-таки при участии каких-то других органов.
– Послушай, не глотай меня.
– Это уже не в моей власти. Может, ты себя огорченным счёл? Может, подумал, что я произвол творю? Нет, дальнейшее уже непроизвольно. Это рефлекс.
Что-то булькнуло и одновременно сдавило тело полковника, плотно стиснув его со всех сторон. Это что-то – скользкое, влажное, теплое – на миг показалось надежным и даже уютным, словно он не по пищеводу скользил, а неподвижно в дружественных объятиях пребывал. Бесшумно работала печень, струилась по жилам кровь, да в голодном желудке – словно бесы что-то делили, урча – перебранка шла.
– Вот тебе, бес! – отозвался в нем голос зверя, его проглотившего и теперь продвигавшего сокращениями пищевода далее вглубь.
Он не успел подумать о том, что за беса кормило им это чудовище, ибо несколько движений спустя его обдало желудочным соком, словно окатило огнем, и даже почудилось, что убило, так как он сознание потерял, а очнулся в кромешной тьме. К этому времени в желудке зверя совсем успокоилось, а, включив фонарь и оглядевшись, он обнаружил, себя, словно в капсуле, в пузырьке воздуха, плавающем на поверхности мутной жидкости. Кроме него, в желудке никого не было, а если и были, то глубоко на дне.
– Словно лягушку проглотил, – раздался под сводами глас Твердоглазого.
Несмотря на то, что полковник был теперь внутри левиафана, голос чудовища не изменился, словно он не посредством звуковых колебаний изъяснялся, а каким-то иным способом. Полковник же вел свою речь в обычной манере, то есть посредством голосовых связок и языка, как принято.
– Ты со мной и мои проклятия проглотил, – сказал он. – А еще я слышал: проглоченная лягушка может быть причиной беременности.
– Проклятьями меня не испугаешь, а беременностями не удивишь, – сказало чудовище. – Чем мне больше рожать, тем мне больше нравится. Ты погуляй, посуществуй пока. Взгляни на меня изнутри. Расщеплять я тебя не буду и ферменты свои отзову.
Воды, а скорее кислоты, схлынули, пузырек с полковником плавно опустился на дно, которым являлась серозная оболочка, а коснувшись ее, лопнул, уколовшись о белую кость, торчавшую из ила. Влажная, словно болотистая, поверхность, на которую полковник встал, колыхнулась. Ему показалось, что они отчалили.
– Куда мы плывем? – обеспокоился он.
– Куда мне плыть? Я у себя дома. Ты бы снял обувь свою. Язва у меня там, где ты топчешься. Да и вуалька твоя ни к чему теперь. Нет во мне комаров. Можешь в пределах меня путешествовать куда угодно. Только в башку мне не суйся: испепелю. Там у меня Ид. Ид – это ад. А так ничего, среда обитания пригодна вполне. Всего в ней вдоволь для счастья и материального благополучия.
– Насчет среды и ее пригодности сильно преувеличено, – присмотрелся полковник. – А вдоволь здесь – только костей да черепов. Внутри ты не так величав, как снаружи. Что будет думать Бог о тебе в вечности? Да и мне каково за тебя то гордость, то гадость испытывать? Тебе подчистить внутри себя надо. И как-то меняться внутренне. А то и народу счастья, ни самому тебе пользы.
– Зачем мне польза? Нешто я для пользы живу. А грязь – так она ж откуда? Пока вы в себе порядка не наведете, и во мне порядка не будет. Чего не могут понять соответствующие соотечественники. Заруби себе на носу своей сабелькой.
– А воспитывать ты их не пробовало?
– Или я не мать над своими детьми? Уж я ль не воспитываю? Однако воспитания не хватает на всех. Пока только обыватели в лучшем случае получаются. А от обывателя что? Тук один. Когда приходит время воспользоваться воспитанием, с них, кроме тука да скуки и взять-то нечего. Тягость во всех членах от них. Вот почему я лениво и обло. К тому же эти крайне неохотно идут ко мне в пасть. Самоотверженности в них нет. Только от героев во мне твердость. Так что буду сильнеть тобой. Ты сиди и не трепыхайся, покуда ощущение проглоченности не сменится ощущением инкорпорированности непосредственно в мою живую плоть.
– Да ты не только обло. Ты еще и озорно, – сказал полковник, чувствуя горечь не только в душе, но и во рту. Видно, хлебнул желудочного содержимого, пока без памяти пребывал.
– Довольно уж тебе цитировать Тредиаковского. Не будем спорить, каков он поэт, но сравненье посредственное. Говорил, что любишь, но вот проглотил, и куда делась твоя любовь?
– Напрасно ты пытаешься внушить к себе отвращение. Хотя, действительно, любить тебя иной раз – это геройство.
– Достал ты меня своей любовью. Даже досадно мне. А коли вот так я тебя стисну?
Основание, на коем полковник стоял, вдруг разверзлось под ним, и тело его неудержимо повлекло вниз, однако не в свободном падении, а словно насосом всасывало или за ноги его кто-то тащил. Ухватиться ему было не за что. Руки скользили по слизистой оболочке, половина туловища провалилось в двенадцатиперстную кишку, в которой пришлось ему туго. Да еще чудище намеренно увеличило тесноту, сдавив пилорическим сфинктером так, что дыханье у полковника сперло. Однако эта репрессия длилась недолго. Видимо зверю и самому не удавалось удерживать жертву в режиме сжатия сколь-нибудь продолжительно.
– Ты еще живой, гастронавт? Каково тебе заниматься любовью ко мне в таком состоянии?
– Деваться... однако... некуда... – сказал полковник, как только дыхание вернулось к нему. – Кто не занимается любовью, тот занимается войной.
– Любянка, блин. Мазохизм и невротические тенденции, – проворчало чудовище, однако несколько польщенное такой самоотверженностью. – Благодарю за преданность мне.
– Я, кажется, понял кое-что про тебя: ты боишься нашей любви?
– От вашей любви до ненависти один шаг. Сколь себя помню, все в любви ко мне изъясняетесь. Со времен язычества. Да стало ль с тех пор любовью обильней? – Внутри у чудовища все колыхнулось. Раздался шум, словно поезд прошел. Видимо, это был вздох.
Полковнику на секунду почудилось, что вдали, словно в конце туннеля, забрезжил свет. Солнечный или звездный, Сириус или Сатурн, а может – Москва, что находится в космосе, в большом отрыве от прочей страны? Но нет, наверное, пригрезилось. Вряд ли мог проникнуть сюда снаружи какой-либо свет сквозь все извивы кишок.
– Москва. Как много в этом ква...– сказал Твердоглазый. – А помнишь, полковник, как мы отдали французам Москву? Кроме того, что тактика, это еще и красивый жест.
Он задумался. Молчание его затягивалось и становилось несносным. Полковник обеспокоился.
– Уж не хочешь ли ты этот жест повторить?
– Был Белый Всадник намедни – с намерением взболтать это болото да наставить на путь истинный, – сказал левиафан.
Свет еще раз мелькнул и погас. И вместе с тем глубоко во чреве кто-то вроде бы всхлипнул. Или чавкнул чей-то сапог, вынимаемый из грязи. Не вор ли проник в органы?
– Ну и что же тот Всадник Белый? – спросил полковник, отмахнувшись от наваждения.
– Ныне стал так же бледен, как был бел.
Здесь, в верхнем отделе кишечника, полковнику было не столь просторно, как в желудке, но спасибо, что можно было хотя бы дышать. Кишка слева от сфинктера имела нездоровый багровый цвет, видимо была сожжена желудочной кислотой или желчью.
– Не нравится мне твой организм, – сказал он.
– Что такое? – обеспокоился левиафан.
– Во-первых, он не так розов, как ты в своем рекламном проспекте мне обещал.
– Странно. Внутри я себя ощущаю розовым. Неужели так же, как и снаружи, сер?
– А во-вторых, температура в тебе гораздо выше, чем 36,6. И печень раздута. Явный цирроз.
– Сколько я еще протяну, гаруспик?
– Бросай пить, вот что.
Левиафан вновь тяжко вздохнул – едва ль не со стоном на выдохе, сердце полковника, где он хранил свою верность отчизне, отягчая отчаяньем. Что-то подсказало ему: стон был не по поводу печени. Так что полковник, чувствуя в себе потребность как-то его утешить, сказал:
– Да не дыши ты так, а то все у тебя внутри ходуном ходит. Не так уж и плохо все. Другие левиафаны еще не то вытворяли, даже будучи стопроцентно трезвы. Царства небесные, гадства подземные. Японский Годзилла или китайский дракон. Или какой-нибудь евроамериканский левиафан средней величины и вонючести. Их история от нашей отличается лишь приключениями. А сюжет-то один и то ж. Войны, усобицы, зверства. Головотяпства и головокружения от успехов. И в результате ни один из них не повлиял столь глобально на историю и географию континента, как ты. Гордись. Мы даже можем, как и евреи – и даже с большим правом на то – считать нашу историю священной. Сколько раз избавляли
Европу от ее же чудовищ. Русская доля риска во всемирной истории всегда больше была.
От этих слов внутри Твердоглазого все воспрянуло. Даже кишка, в которой полковник сидел, подтянулась и стала тверже.
– А что они ожидали от нас? – сказал он. – Дадим себя взять? Валяйте, мол, валите, владейте. Только уж не обижайте очень.
– Ожидания всегда оправдываются, – сказал полковник. – В большей или меньшей степени. Ждешь беды? Непременно будет беда или хотя бы маленькая неприятность. Меняй их ожидания к лучшему. Кем мы будем для них, красавицей или чудовищем, от них тоже зависит.
– Честно говоря, гастролер, я и сам не знаю, чего хочу. Как начнешь размышлять – все мысли вязнут в болоте. Лучше бы и не задумывался.
– Это все от внутренней неопределенности, – сказал полковник. – Карты этого мира премного врут. На самом деле континент делится на три части: Европа, Азия и Россия. Причем Россия – эллипс с двумя центрами: европейским и азиатским. Отсюда метанья все. Отсюда трагедии.
– Трагедии у нас в традиции, – согласился левиафан.
– Есть все же в нашем отечестве что-то неуловимо лунное. Или земля в этом месте не круглая? Или ближе к луне, чем прочие страны? Или расплачиваемся за роскошь быть русскими? А любое движение навстречу добру кончается пьяным базаром.
– Это не кончается, это начинается так, – возразил Твердоглазый. – А кончается слишком всерьез.
– Долго ль еще претерпевать будем?
– Доколе не станет стыдно по всей стране. Я ведь, в том числе, из чего состою? Прохвосты и профуры, госимущие и предержащие, и прочие слюни общества, которым сколько ни дай, все мало. Их ведь – деваться некуда – тоже глотал. А то еще есть такая профессия – родину не любить. И этих приходится. А от них только изжога да отрыжка, как от редиски, гнусная. Мне бы побольше таких, как ты. Чтобы вместе поднимать отечество. Кстати, некоторые государи тоже были полковниками.
– Пока соберетесь поднимать отечество, глядь – а отечества нет, – сказал полковник. – Придут новые поколения, не озабоченные отечеством. Страна уже ими беременна, где-то в глубине ее чрева зреют новые силы, равнодушные добру и злу. Они вытопчут посевы прошлого, не удаляясь в этику, не разбирая, что в них хорошего, что плохого, чтобы, подобно эдипам, овладеть этой страной. А от кровосмесительных соитий еще более жуткое произойдет. Уродами родина разродится. Выродками, не имеющие шансов на собственное потомство. И придет вместе с ними третья волна русского нигилизма, и не оставит камня на камне от этой страны. Они будут серьезно настроены. У них не будет ни стратегии, ни тактики, ни будущего. Они придут с единственной целью – раздолбать этот мир, и будут тверды. В схватке, что насмерть, кто останется победителем? Они, закаленные передрягами, или рыхлое зарубежное буржуа? Они откажутся от себя и недолго просуществуют, но, уходя, взорвут этот мир, у мира не будет шанса спастись.
– Вдохновенно. Аплодирую. Прямо картину ада нарисовал, – сказал левиафан. – Ты мне, майор, Ид не дури. Христос воскрес, ну и я воскресну. Следующая тысячелетка будет тысячелеткой качества. Период цветущей сложности, процветание и профицит. Объявим в стране жизнь вечную, и будет град Божий и граждане в нем счастливы во веки веков.
– Мечтай, мечтай. Мечты твои в мочу попадут, а добрые дела претворятся в кал. А как же прохвосты, слюни? Они ведь тоже являются частью тебя.
– Изблюю этих блядей.
– А со мной что?
– Ступай, капитан. Верю, что любишь меня.
– Отпускаешь меня на свободу?
– Человек в этом мире может быть стопроцентно свободен, только будучи мертв.
– Так открой пасть, выпусти. А там поглядим, кто из нас более жив.
– Хочешь обратно в болото попасть? Нельзя войти в этот мир через одно и то же отверстие дважды. Дважды можно только в лужу войти. Ступай, сам себе выход ищи. Иначе будешь и мне бесполезен, и себе смысла не обретешь.
Полковник не без душевного трепета обратил взоры вглубь. Свет фонаря выхватывал лишь незначительный участок пути, по которому его отправляло чудовище. А далее, за изгибом, что-то бурлило, клокотало, чавкало. Ветры, движение газов, серией мелких взрывов поднятых ото дна.
Над ним что-то ритмично ухало. Сердце, догадался он. Странно, что до сей поры он никакой сердечной деятельности не замечал. От желудка к печени вела воротная вена. В ней струилось, пульсировала густая, тяжелая, древняя кровь, черная, словно нефть, так что кровеносный насос едва справлялся с ее прокачкой по разветвленным артериям и капиллярам. Сердце нет-нет, да и давало сбой.
– Тебе сердце бы подлечить, – сказал полковник.
– Что его лечить – кардинально менять надо, – сказал левиафан.
Полковник сделал шаг, и урчанье в животе усилилось.
– Что-то урчит и клокочет в кишечнике. Ну и запахи же выдает!
– Так то ж перистальтика, – сказал левиафан. – Кишечник же своим делом занят. Не мысли ж ему выдавать. Странно будет, если не сказать гибельно, когда печень начнет думать, почки пульсировать в ритме сердца, а мозг отрабатывать и откачивать мочу. Я ведь тоже не сам по себе. Тоже ведь в брюхе Божьем.
– В брюхе или все таки в лоне?
– В брюхе, капрал, в брюхе.
Продвигаясь согласно прихотливым изгибам кишечника, разжалованный в капралы полковник держался настороже, стараясь, однако, не думать о том, куда заведет этот извилистый путь.
Среда путешествия оставляла желать лучшего. Несмотря на заверения Тиамата о своей розовости, внутри ничего подобного не было. Слизь зеленая покрывала стены кишечника, так что его естественный цвет трудно было определить. Большая его часть заросла отложениями, напоминающими коросту, местами же он был тонок, почти прозрачен, и сквозь него бывали тогда видны ветви солнечного сплетения и черные капилляры, сетью покрывавшими внутреннюю часть брюшины.
Под ногами взрывались и лопались пузырьки газа, чавкали вязкие массы, прямо в них вызревали синюшные головастики, так что о качестве будущего потомства уже сейчас можно было судить. Эмбрионы вповалку, словно некий хлам, были свалены меж останков каких-то существ с намеками на монголоидное происхождение: это левиафан с незапамятных времен переваривал труп своего победителя. Попадалась и белая кость, и останки явно арийского происхождения. Порой плотность масс и загроможденность останками достигала такой тесноты, что приходились, извиваясь, как червь, продираться ползком сквозь это непроходимое княжество. Да еще внутренние паразиты то и дело преграждали путь и мешали движению, уютно и даже лениво устроившись в теле хозяина, в самой середине его среды. Глисты, аскариды, цепни и прочий внутренний вор, и даже неизвестно как и кем сюда занесенная гороховая тля. Рука полковника устала махать саблей, налево и направо рубя, многие паразиты были им уничтожены, но вряд ли все.
В самой его захолустности, в тупичке аппендикса кто-то прятался, выдавая себя дыханием. Полковник только что, орудуя сабелькой и ногами топча, уничтожил очаг аскаридоза и еще не отошел от пыла битвы и отвращения. Он и тут занес, было, сабельку, но его остановил голос, в котором отчаяние и надежда, радость и ужас сочетались в различных пропорциях:
– Господин полковник!
– Поручик? Вы-то как здесь?
– Я-то? По медным трубам. Брел-брел...
– Не вы ли выглядывал с фонарем?
– Я, наверное. Но погас фонарь. Вот я и затаился.
– Нельзя ли по этим трубам на волю нам выйти?
– Нет, там закупорено. Ну, я брел-брел...
– Зачем же ты влез?
– Так ведь медная.
– Какая же она медная?
– Это уж я потом догадался. А вы-то как сюда?
– Я-то? Я через пасть.
– Через пасть?
Полковник вкратце объяснил ситуацию.
– А я как раз про это стих сочинял. Но еще не знал, что про это. Сидел и сочинял тут его. Вот, послушайте: Не красавица, не чудовище, //Ты мне..
– Не время, поручик. Нам прежде всего надо подумать о том, какой путь исхода отсюда избрать. Евреи через пустыню двигались. Но у них был Моисей. А у нас ни Моисея, ни иного мессии. А вместо пустыни – прямая кишка. И вот она – воля. Видите, словно бы свет, как в туннеле, светится? Но что-то мне подсказывает, что, пройдя сквозь потроха, выйдешь дерьмом и вовеки дерьмом останешься. Никакого очищения не произойдет. Загадал мне загадку сфинкс.
Продвигаясь по своему извилистому пути, полковник не заметил, а сейчас обратил внимание, что массы под ним медленно, но неуклонно движутся по направлению к своему естественному исходу и влекут его и поручика туда же. Казалось, и выбора у них другого не было, как дать пассивно себя увлечь, разве что двигаться туда же, но с большей, чем массы скоростью.
– Не улыбается мне, поручик, чтоб моё путешествие во чреве кита закончится таким образом, – сказал полковник. – И надо бы поспешать: а ну как начнёт тужиться?
Сказав это, он поднял клинок и полоснул им по стенке кишечника. В образовавшееся отверстие хлынула кровь. Следующим ударом он рассек ткань так, чтоб можно было в него протиснуться.
– Лезьте за мной, Смирнов, – сказал полковник, вновь занося шашку и рассекая ею мышцы брюшины. Крови на этот раз вылилось гораздо больше, чем при прободении кишечника. Панцирь левиафана был набран из толстых пластин, которые ради гибкости неплотно сходились, так что между ними, изорвав одежду и исцарапавшись в кровь, они кое-как протиснулись.