Текст книги "Никита Никуда (СИ)"
Автор книги: Грим
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 24 страниц)
Она присела рядом с медведем, погладила плюшевое плечо. Потом взяла его на колени, склонилась над ним. Привет, маленький. Меня Таней зовут. Только это секрет, ладно?
У нее было предчувствие, страшное, сладостное. Оно возникло еще там, на рельсах, в мгновенье отчаяния, но тогда она не придала ему значения: предчувствия часто обманывали ее. Но теперь, по мере того как поезд набирал темп, ход его полнился смыслом, мелькали кущи, зелень еланей, становилось совсем темно, предчувствие крепло, наполнялось уверенностью, она замерла, когда в конце коридора хлопнула дверь. Кто-то вошел в вагон, несомненно мужчина, судя по поступи, и вероятно, военный: так ступают ногой, обутой в сапог.
Этот не слишком косолапый мишка так мил. Она тесней прижала медведя, почти перестала дышать. Шаги подступали. Он приближался, методично открывая и хлопая дверями купе, что подвертывались по пути. В этих шагах, в его приближении, в хлопанье был непреложный ритм, неотвратимость, неминуемость. Вот он заглянул в соседнее, вот -
– Вот вы где, – сказал военный, вырастая в дверях. – А я вас повсюду ищу. Вы позволите?
Войти? Входи. Она кивнула, глядя на него снизу вверх.
Брюки. Реглан. Выправка. Ремни оплечь и опоясно. Офицер, но без явных знаков отличия, непонятной принадлежности войск. Были в петлицах ромбы, но она не умела по петлицам читать. Фуражка с синим околышем. Звезда. Не наш. Но все это, как и любая война, не имеет значения.
Возраст. Рост. Стать. Вероятно, за 30. Высок, строен. Сила. Спокойствие. Монолит.
– А мы здесь стройку затеяли. Город блестящего будущего. Вы туда? Ну конечно туда, других городов в этом направлении нет. Энтузиазм потрясающий. Вместо шпал души свои кладем. Придет время – и я лягу. Шпарит, словно ошпаренный, – сказал он, глядя в окно, всматриваясь в то, что не сумели укрыть сумерки.
Она поежилась. Крепче прижала мишку, сцепляя в петли пальцы рук.
– Вам холодно?
– Нет. Это от сумерек.
Он включил свет. Штору спустил. Накинул ей на плечи шинель.
– Теперь тепло?
То ли волком от шинели попахивало, то ли псом. Терпко, но не противно. Было б странно, если б он апельсинами пах, подумалось ей.
– Какая у вас улыбка хорошая. Вы певица?
Она покачала головой, стараясь оставаться загадочной, зная, что такая невыявленность, неясность, неопределенность притягивает мужчин. Иногда не меньше, чем физическая привлекательность.
Он обратил внимание на медвежонка.
– 'Белая апа – друг медведей' – вам нравится эта книга? Не помню имени автора, но сейчас все о ней говорят.
Она вновь покачала головой, впервые слыша такое название. Но он истолковал этот жест по-своему.
– А мне понравилась. Там есть много исключительных по силе изображения мест. Тогда скажите, кто выше в вашем мненьи, Федин или Гладков? В моем – Гладков. Очень энергично о социалистическом строительстве пишет. И стиль мне его нравится. То воздымает над буднями, то ниспадает каскадом.
Ей не понравилось это выражение про каскад, заимствованное из французского в те еще времена, когда российская сцена (и литература) подражала Франции.
Он присел рядом, немного обнял ее. Она не отстранилась, хотя он пахнул так же, как и шинель. Она убрала с его гимнастерки собачью шерстинку. Дунула на пальцы.
– А-а... Это я с Русланом прощался. Пес служебный, очень умен. Табельный мой кобель.
'Какой славный. Собака у него'.
– Знаете, существует мнение эскимосских ученых о том, что мир – это собака, а мы – насекомые в ее шерсти.
– А что если эта собака, – сказала Изольда, – блох своих выявит и выловит всех? И передавит зубами? И будет наша собака необитаема.
– Наши собаки – особого назначения. Ловят только тех, кто хочет бежать. Мы ведь и сами – вроде цепных псов правосудия. Не опричники с собачьими головами, но спокойствие в стране блюдем. – Он понюхал, чем от себя пахнет. – Не выпускаем на волю с нечистой совестью. А псы-пограничники стерегут от проникновения в мир иной. Собаки и волки существа порядочно умные. Постоянно анализируют нас. Мы научились сих помощью почти безошибочно разделять людей на друзей и врагов. Я ведь больше назад не вернусь, – продолжал военный. – Откомандирован в зону строительства – с целью расследования и расстрела. Саботаж там у них в рабочее время, а в нерабочее – сборища. Разговоры ведут преждевременные. Тайно танцуют танго. Надо там подтянуть местных товарищей. Как народное наружное наблюдение, так и внутренние органы на местах. Лишь бы враг не напал извне. А с внутренним мы управимся.
– Вы очень строги. – Она слушала и не слышала.
– Обещаю вам быть снисходительней. Действовать в соответствии с партийной совестью. Мы, то есть, органы НКВД, тоже ведь члены партии.
Поезд кренился на поворотах, бил копытом на каждом стыке, так что соитье губ произошло почти что случайно. Поцелуй совершился как бы сам собой.
– Что это у вас колется? Звезда! Откуда это у вас? Это же звезда Владивасилия Смольного! Чекист такой был. Легендарная личность! Есть и книги, и песни о нем. У нас, в лагере имени товарища Драчева, ему стенд посвящен. Это он такие звезды носил. Видите? Два верхних луча – как ушки настороже. А эти два – словно ножки. Пятый же меж этих двух ... Звезда есть мужской символ. Потому что мужчины пятиконечные, а женщины – четырех. А это не контрабандные штанишки на вас?
Сиденье было деревянное, истерзанное, по поверхности которого не раз прошлись ножом и гвоздем. Шинель с ее плеч свалилась на жесткое ложе, но и сквозь нее она чувствовала все царапины, все под ней прописи, неприличного, большей частью, свойства, но, по крайней мере, холод голую спину не пробирал. Она прикрыла рукой глаза, чтоб не разочароваться в его лице, нависшем сверху, так что ей видна была только своя рука, да волоски на этой руке, вставшие дыбом. А приняв на себя его тело, она отключилась, отрядив для содействия с ним всю свою опытность и невинность...
– Спасибо, – произнес он, ночь или жизнь спустя.
Стоя спиной, он глядел в окно, за которым чуть брезжило.
– Не за что, – сухо сказала Изольда.
– Вы не поняли. Это станция – Спасибо. Вообще-то она – Запсиб, но нам больше нравится, чтоб Спасибо. Стране, партии, народу большому нашему... А в прошлом году наш командир дизель колхозу списал, так и спасибо ему не сказали, а еще анекдот такой есть ... тоже про спасибо... – бормотал военный, однако взял да опомнился. – Мне через десять минут сходить.
– Что ж...
– Вы думаете, что это – так... Маневры майора Маркова. Я с вами жить хочу. Судьбу свою с вашей навеки связать. Знаете, что-то в душе пустовало без вас. А теперь нет во мне пустых мест. Все заняты. Я не могу вам сказать, не умею. Боюсь неказисто высказаться. Откровенье, ведь это – открытье вен. Но говорим-то на выдохе, выделяя двуокись. Поэтому слова лживы всегда.
– А вы попробуйте.
– Ведь есть же чистая, честная, безупречная земная любовь? Та, о которой в книгах – ни буквы, в песнях – ни звука? – Она промолчала. – Зверем своим клянусь, она есть. Зверь ее запах чует. Жаль умереть, ее не отведав. Ни разу за всю богатую ожиданием жизнь не сделав попытки найти.
– Попытка – не пытка, – сказала Изольда.
– Давайте вместе искать. Мне, кроме вас, не с кем. Я совершенно один. То есть не один, конечно, а... Всегда найдутся те, кому мы зачем-то нужны. Мы с вами встретимся...
– Где же?
– Я не знаю. Пусть это будет небывший наш дом. Хотя думаю те, кому есть всегда до нас дело, вовек не отстанут от нас. Они и там нас найдут, поселятся с нами или поблизости. И своим вездесущим присутствием все испачкают и перечеркнут.
– И таким образом наша попытка...
– Нет, не таким.
– А каким?
– Мы от них оторвемся. На рассвете отправимся. – Глаз его, обращенный к ней, вдруг сделался жёлт. – Выйдем из дому до восхода солнца. Затемно заметем следы. Втайне от их всезнайства ступим на ту тропу. Может быть, оглянемся, но о них сожалеть не будем. Там те, кто не нашего круга, их зависть, стада, приманки, смрад их жилищ. Их угрюмые часовые, стерегущие то, что они называют добром. И наши пустые тела, лежащие близко друг другу. Надежно остывшие – пусть будут порукой им в том, что мы не вернемся. Только так они нас не хватятся, не кинутся по пятам. Пусть поделят наши пожитки. Плача о том, что смертны, празднично уберут тела. Похоронят их на всеобщем кладбище и тогда, наконец, забудут про нас. Ты бывала зимой в лесу? Видела, как солнце встает? А я слишком часто. Я и сейчас это вижу. Как снег под солнцем блестит. Как резвятся сытые волки. Как хороши мы в сером, как легок, гибок твой бег.
– У меня уже лапы мерзнут.
– Вольными волками пробежим по земле...
– Но не очень злобными, ладно?
– Злобность – качество универсальное. Волчья злость ничем не отличается о людской. Будем метить собой планету. Будем выть на луну.
– Выть у меня получится...
– Вспомним запахи, забудем слова. Можно общаться посредством запахов и прекрасно понимать друг друга.
– Станцию не прозевай.
Поезд замедлил ход, встал. За окном высились кучи и штабеля стройматериалов. Кирпич. Горы щебня. Трубы различных диаметров. Металл. Бетон. Крытые, но без стен, склады. Было немного туманно.
– Как же мы встретимся? – обеспокоился командировочный. – Местожительства у меня нет.
– У меня тоже.
– Как же друг друга найдем?
– По запаху.
– Я тебе номер своей военчасти дам. Только записывать ничего нельзя. Тебе надо запомнить. – Он назвал несколько цифр.
– Я запомню. Давай простимся, майор.
– Старший майор.
Вагон качнуло. Он торопливо прошел к выходу.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
... стояла, глядя на жгутья пламени, как на некое чудо зевесово, как на юдо перуново, как на божественное полыханье, как на сошедший сверху огонь, чтоб вознести ее мужчину на небеса. Лицо ее замерло в неописуемой позе (рискну слово поза применить к лицу), рот округлен. Губы вытянуты, как для буквы 'у', правое ухо насторожено и склонено к плечу, будто ей из пламени только что глас был дан, глаза же неподвижно уставлены в останки ствола, словно это была неопалимая купина, а не в уголь сожженный пень.
Признаков майора, говорю, не было. Никаких от него останков. Ничего не блестело в золе. Хоть бы пряжка ремня, или пуговица, или гренада. Может, удрал, пока я жмурился – прочь от сего безумия.
Выроненные девочкой спички я подобрал.
Тут же спина мелькнула в кустах. Кто-то проворно шмыгал на четвереньках. Но я скоро сообразил, по шортам узнав, что это Ботаника собирала распавшееся движение, скликая по одному тех, кто не успел удрать за пределы ее слышимости. Но только псы почему-то стекались на ее зов. Они стали рыскать во множестве, охотясь в траве на ящерок, отыскивали, съедали их без следа.
Сумбурностью этих строк мне хотелось бы передать то сомнительное состояние, в котором я первое время после майоросожжения пребывал.
Один кобелек, беспородный, пепельной масти все норовил прибиться к нам. Сновала Ботаника и собаки, стучал, скучая, дятел о ствол, чирикала птичья нечисть, вновь ожившая после выстрелов, да где-то северо-западнее взвыл отчего-то волк.
– Ё-ё-ё-твою-ю-ма-а-а... – заголосила Маринка, до которой, наконец, дошло, что майора нет и не будет. 'Калаш' вывалился из рук, шляпа упала за спину, вольный волос хлынул волной, накрыл лицо. Словно голова и плечи ее вспыхнули. Она мотнула головой в попытке стряхнуть волну и вновь обратила к опаленной дочерна купине изломанные черты лица. Взглянула в небо, вознесла, было, руки, ровно крыла, и рухнула, словно птица Рух, едва не сломав себе шею.
Ее плач по майору был бесхитростный бабий вой, бессловесное голошение, в который вплеталось и с северо-запада.
– ........., – богохульствуя и срываясь на визг, сквозь междометья и плач, причитала она, обвиняя огонь, который ее майор столько раз побеждал, но окончательно не победил, и огонь взял его.
Пес подбежал, ткнулся ей в спину, но я отогнал его.
Баба воет – ветер носит, сказал себе я, сострадая со стороны. В конце концов, майор был обречен по ряду причин. Был дерзок, коварен, лжив и не боялся ада. Любил поиграть с огнем. Смерть же его мгновенной была и немучительной. Не сказать, чтоб геройской, но как проявить отвагу, если тебя небеса пепелят? Что ж, майора мы не спасли. Но хоть тинейджеров уберегли от грибного супа.
Я поднял автомат – рожок его был пуст, – и обошел поляну – поле молодежной деятельности. Она оказалась весьма запятнана собачьим дерьмом, и, судя по количеству кучек, псов здесь побывало не менее, чем три десятка. Да у оснований древесных стволов тут и там попадалась песья письменность.
На месте дерева еще тлело. Огонь умирал, разлагаясь на холод и тьму. Костер справа потух сам. Котелок с варевом в неразберихе уронили в угли и в пепел перепела, что воспрепятствовало безнадзорному пламени распространиться вширь.
Маринка отголосила, кажется. Во всяком случае, из кустов, куда я зашел отлить, слышно ее не было.
Я вышел, попутно застегивая, но не застегнул. Стоя на четвереньках поодаль от углей, она смотрела на меня исподлобья, рыженедобрая.
Где-то я уже видел этот взгляд. Не далее, как вчера, а то и сегодня утром. Такими взглядами не бросаются. Я понял его значение, хотя шестой час еще далеко не пробил – со времени последнего сочетанья с майором у них не больше двух-трех часов прошло.
Вокруг пня опять собирался огонь, очевидно, сучьев подбросила, молодое пламя плясало вокруг. Это огонь ее раздразнил, понял я. Словно купидон в купине таился, пускал стрелы. Или сама от того пламени страстью зажглась. Что-то, мне кажется, намекал майор на эту ее особенность.
Обновленный огонь поднимался выше. Маринка сделалась беспокойней. Повела рыжей башкой. Пара рычаний вырвалась из ее рта. Это рычанье и четвереньки давали ей сходство с сукой. Другая бы погнушалась таким подобьем, а эта – нет.
Тут до меня дошло, что коли майора нет, то вся радость общения с ней достанется мне. Именно мне предстояло сойтись с ней в соитье. Пикантное место вакантно. Других подходящих кандидатур поблизости не было. Ведь пес, что кружил возле нее, не в счет.
Она поднялась, выпрастывая тело из черного, в поблекших блестках, трико. Тело было белое, стройное. Рыжий огонь волос. И из глаз что-то рыжее брызжет. Зажженной свечой, не успевшей оплыть, казалась она мне. Ее ноги, очень грязные по колено, не нарушали сходства с свечой. Голая, негромко порыкивая, она стала приближаться ко мне, словно ступая ногою в танго, одновременно подманивая, чтоб я тоже придвинулся к ней. Я и двинулся, не успев застегнуть мотню, сообразив, что лишним будет это застегиванье. Не то, чтоб движим был вожделением, а скорее, как кролик, которого вот-вот поглотит удав. Она провела рукой по моему лицу, по виску, губам, я ответил похожим жестом – так собаки ласкаются, так слепые знакомятся, пожав друг другу лицо.
На фоне вновь возгоревшейся купины мы выглядели, думаю, что эффектно. Нас освещал священный огонь.
Она отдавалась так, словно отдувалась за всех – за тех, кому не светило со мной соитье. Да и я, да мы оба, сплелись и катались, устали не испытывая, словно были оба резиновые, словно мчались куда-то, обгоняя полымя, или, подавая чрево и чресла навстречу друг другу, добывали огонь. Голова моя занялась пламенем, я ничего не чувствовал, ничему не внимал, но испытывал некий ужас, каждой раскаленной клеткой испытывал, словно совратил саламандру, словно бес всем своим весом меня к ней притискивал, словно кончал собой. Она скулила, стонала, кажется, я этого ничего не слышал, покуда из этих стонов не родился вопль. На пике конвульсий вновь возникла перед глазами Пороховая Башня и стояла мгновение пред глазами, словно тот же огненный столп, что майора спалил, но когда я открыл глаза и пришел в себя, никаких башен, разумеется, не было. Маринка успела откатиться в сторону.
Я, наверное, слегка повредился в уме, пока располагал этой женщиной. И прошло не менее получаса, пока мне снова удалось сделаться вменяемым и адекватным. Пес бродил и нюхал вокруг, пока мы сушили весла. Маринка же, утолив этот приступ похоти, избавившись от избытка чувств, стала безмятежна, тиха.
– Скажи, как скукожился, – вполне хладнокровно сказала она, и я, спохватившись, спрятал свой причиндал, на этот раз тщательно застегнувшись. – Подарила ему наслаждение – хоть бы спасибо сказал.
– Спасибо, – не испытывая благодарности сказал я, сосредоточенный на странной особенности этого соитья.
Дело в том, как сейчас удалось припомнить: туда мне удавалось войти без труда, а оттуда – с большим напрягом. Но если бы только это, то ничего. Было еще обстоятельство, от которого не по себе делалось: делая движение ей навстречу, поталкивая туда, я испытывал жгучий стыд, а потягивая обратно – вину. При соответствующей частоте фрикций представляете, какой переполох был во мне? До такой степени стыдно мне еще никогда не было. Столько вины и святой не вынесет. Так что жгучего наслаждения во все это время я не испытывал.
Столь быстрая смена душевных состояний не могла не отразиться. Особого духовного перерождения я в себе не обнаружил, но стал замечать с того времени: что-то изменилось во мне. Что-то в душе сгорело. Пепел еще тепел был.
Она, не очень спеша, оделась, под шляпу убрав многовласие, тронула ногой костер. Там еще пламенело.
Свой табельный пистолет я сунул поглубже в карман, предварительно вложив в него обойму из пистолета майора. Прочее оружие мы закопали под деревом, ибо раздобыть патроны калибра 9х18 и 7,62х39 в этом густом, хотя вряд ли пустом лесу, не представлялось возможным.
Мы для очистки совести и вплоть до темноты проискали майора по лесу. Но не нашли, заблудившись сами. Пес помогал нам в поисках.
На закате на нее опять накатило:
– Знаете, мне нужны впечатления. Без впечатлений я не могу.
На этот раз, зная, чего ожидать, я более-менее себя контролировал. Ибо не улыбалась мне перспектива с переломом бедра и ожогами третьей степени остаться в лесу. Она – в привычной своей манере – только прищурилась, когда я, сунув руку себе за спину и вынув сломанный ноготь, застрявший во мне под ребром, сказал:
– Если так будешь впиваться в меня, то лучше не лезь.
Ночь, пряча под подолом месяц, вошла в лес.
Привыкая к жизни в бивачных условиях, мы наломали веток, спали на них. Маринка покрутилась вокруг ложа на четвереньках, прежде чем лечь. Собака сбоку ее спала, грела.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Лужайка. Ландшафт. Ландыши. Весна кружила голову и выпускала голого. Суматоха. Сумятица. Сумасшествие. Хмельную брагу... да, хмельную брагу завела и всем дала попробовать. И воздух, без причины пьяный... пряный... как спирт, настоянный на травах... ла-ла, ла-ла... Что-то еще? Не вспомнить сейчас. Не вернуться. Nevermore.
Что-то ж было еще... Дождь? Накрапывало. И небо, окропляя мусор, благословляло ту же... эту жизнь... Скоро развеялось. Овраг миновали. Тогда еще не подозревали, что послужит пристанищем. Кувыркались воробьи, размноженьем заняты. Кутили в овраге, купались в мусоре, подальше от луж. До краев наполняя кубок, и пуская весну по кругу.
Словно последний раз на это глядел, вбирал. Знаки чёрны – жди беды, белы знаки сорваны. В чаяньи последней мзды раскричались вороны... Не хотелось умирать, но предчувствовалось. – Уже расставлены силки, уже металл натерли салом, уже приманки и манки... Кажется, гроза предшествовала. Зашла, как только смерклось. Первая молния, сверкнула справа и вдали. Скромно, словно искорка... И при этом при всем сияла луна. Нет, сияла – нельзя. Но висела в просвете меж туч – луна, светило колдунов, влюбленных и шпионов. А потом и ее задуло. И опять моросило. Ветер вершины гнул. Гроза далеко, и вроде бы, мимо ее гнало, но внезапно – как ветер ни финтил, вдруг грохнуло и разнесло полнеба, лишь только поднесли фитиль... Час назад немое небо разразилось черной бранью... Но потом все кончилось, и остаток ночи в отсутствии стихии прошел. Даже вымокнуть не пришлось.
Солнце било в глаза, сзади тень наступала на пятки. Ветер дышал в спину, отставал, обгонял. Сосны, песок, сосны. Камни. Поэтический пейзаж. Ему не хватает рифмы. – Гладкий, с красным глазком. Теплый. Прожилка, словно артерия. Бьется пульс. По внимательнейшем рассмотрении камень был сунут в карман.
Тьма была, но неверная, зыбкая – предрассветная. Рвался крик из горла петуха, распирая перья на груди... Тот рассвет-рождение я тоже предчувствовал. И тоже как смерть, но оттуда – сюда. И устремился, безошибочно угадав направление. Голый, словно игла. Ввысь – где параллельно миру лун летит моя душа. В свет. Внизу – таинственная мгла, пронзенная иглой навылет.
Мы от рождения чисты и в своем рождении неповинны. Как неповинны в смерти, даже если намеренно губим себя. – А может, повинны? А может, воплощению души в этом мире и теле предшествует такое...
Есть грань – предел. За гранью – нет предела. К самой грани меня подвели, но за грань не пустили. Доктор своим медицинским опытом воспрепятствовал. Звездочет и чернокнижник, скрытых темных знаков чтец. Так что рождения туда не последовало. Да может, там, за гранью, и нет ничего. Мертвая застывшая пустая беспредельность. Без пространства, без подданства, без времени, без памяти. И этим миром для нас анфилада заканчивается. И тогда – о сотворении человеком своего бессмертия – доктор Иваныч прав. Воскреснем. Сменив землистые оттенки на чисто белые тона...
Ах, нет. Бессмертие в истории – это единственное. Забавно, избежав забвенья, остаться в памяти невежд... Да и тесно в телесности. Лучше потом. В потомстве.
Лес становился гуще. Стволы, а чаще кусты тесно обступали тропу. Меж них и тронемся. Тропою славы, друзья.
Что-то шумно шевельнуло кусты, поручик выхватил пистолет, но это была всего лишь ворона – метрах в десяти, справа по ходу движения. Птица слава. Разносит слухи. Ославляет она ж. Якобы живет триста лет, и пока жива последняя ворона, помнящая о тебе, слава твоя не померкнет.
Он миновал место вороньего взлета, чуть поморщившись на отвратный запах: видно, эта птица терзала несвежий труп какого-нибудь зверька. Чего стоит наше незапятнанное прошлое: достаточно кому-то пустить вонючий слушок. Могут так ославить.
Поэзия, что ждет от веку, когда придет и даст урок душе, натянутой на деку, наканифоленный смычок... Про смычок, кажется, у кого-то было. Или будет еще? Поэзия. О солнце дней, о свет очей, он как бы твой, а сам ничей... щекой щетиной к холодному... упругому бедру скрипки припав... Поэзия. Жизнь мою украсила, чтоб верней украсть ее... Поэтом быть заманчиво, но хлопотливо. Я кат, вздымающий на дыбу. Я угль, пылающий огнем. Кокетливо. Но отчасти по Пушкину. Все мы подражали вначале ему. Но – плестись в хвосте, в тени того, кто движется навстречу солнцу?
В лесу, где лис, где лист... Что это, черт возьми, трепещет в листве? Не веря своим глазам, поручик приостановился и всмотрелся пристальней. Курицы. Сидят в ветвях и по обочинам. Восхищенно кудахча. Топорща перья хвоста. Если куры, значит рядом и лис. Хотя некоторые ощипаны уже до полуготовности. А на иных была румяная корочка. Чего только нет в этом волшебном лесу. Он сорвал с ветки одну порумяней, на ходу отрывая от нее куски и их пережевывая.
Кюхля. Напоминает кудахтанье. Это Попларский придумал – и прижилось. Даже в действующей, когда прапорщиком ушел, всплыло и преследовало. Даже сейчас. Кюхля. В гармонии его растили, философы его растлили. Или скорее, поэты. Марина – хотя и любила все то, что вызывает во мне смех: Наполеона, Эфрона, Мнишек, дамскую прозу, Сару Бернар. Не предвидел никто, что из нее такое получится. А Поплавок – в Праге скончался благополучно.
Что-то шевельнулось – в душе? Нет, в кармане. Он сунул руку в карман, куда положил красноглазый камень, но тут же в ужасе ее выдернул – вместе с крысой, вцепившейся лапками и зубами в его рукав. Крыса, пискнув, шлепнулась в траву и отбежала вдоль по тропе. Оглянулась. Вот мерзкая. Он вновь вынул свой австрийский манлихер и, держа его в руке, двинулся вслед за зверьком.
Камень-колдун. Камень-оборотень. Мир, среда... Все расплывчато, смутно. Чувства чрезвычайно отзывчивы. Того и гляди ясный день обернется шлюхой, а куст колючки – темной темой или змеей.
Как-то их используют в магии, этих кур. В жертву, что ли, приносят. Друзья, приперчим жизнь игрой. Он выстрелил в ближайшую курицу. Лес отозвался ответной стрельбой.
Попал – не попал, не несколько кур в отрепьях перьев свалились в кусты и на обочину. Оставшиеся в живых в панике разлетелись.
Обалденно. Внести в стихи. Это стихийное бедствие внезапно захлестывает, денно ли, нощно (нощно особенно мощно), порой не ко времени, и бывает невнятно весьма.
Противоречит привычному. Вносит опасенье за здравость ума. Словно кто-то безумный бормочет. Кудахчет, блеет, мычит. Требует понимания и умирает, когда не находит его.
Стихи, что толкованье просят, небесный свет до нас доносят. Свет небесный, свет неверный. Пусть не свет, но зарницы. Искры истины. Исполнены иной ясности. Это захватывает. Формирует новое состоянье души. Достраивает башенку к замку вашего Я. В замке становится просторней жить.
Поручик попытался вернуть своему Я ясность, голову на место возвратить, но мысли путались.
Истина, что журавль в небе. Я ставил на тебя силки, я петли плел, как кружева... Пытаясь обрести тот смысл, что движет землю и светила. Чтоб журавля схватить или хотя бы коснуться, надо выпустить курицу. Пожертвовать ею. Руки освободить. Есть риск остаться без курицы и не ухватить журавля. Что бывает плачевно гибельно почти всегда. Но попытка стоит того.
С самим собой воюю, и значит – существую... Война, любовь. Мир полон приключений. Но был бы несравненно счастливее, если бы не эти две напасти.
Манлихер. Он выстрелил в сторону крысы, не стараясь убить. Эхо аккуратно ответило рифмой. Крыса метнулась вправо и немого назад. Нет, это тропа, словно молния, изобразила зигзаг.
В изгибе зигзага был пень, но тень от пня была тенью дерева. Словно прошлое этого пня нависало над ним. И даже будто бы дева на древе – бледный ее силуэт, застрявший в ветвях.
Поручик с ходу промахнул этот зигзаг, даже не сообразив, по которой из двух параллелей. И скорее всего, не по той, по которой бы следовало, и по которой крыса ушла.
Откуда тут цитрусы, гниющие на корню? И запах в воздухе, словно от орхидей. Это распутное растенье как попало сюда? И время движется быстрее, хотя он и не ускорял шаг.
Так время ускоряет ход, а мы того не замечаем. И движемся параллельно ему – тропой своей участи. Узнай, Лили, твой цвет лиловый, твой плод – каштан, твой гад – питон... Любовь. Скамья. Сочувствующий тополь. Кафешантантка. Шайтаночка. Не тот фасон носила, не тот закон блюла... Блудящая от избытка праздности. Нет, это не любовь. Иначе я себе любовь представлял. Друг неверный, друг коварный... Всё поручики да поручики, юный улан. Меня терзанием терзали, а я терпением терпел. А потом – как отрезало. Вы пошли, а мы поехали. И думать забыл. Встречаясь случайно, затевала глазами игру. Изображала пристальность. В глазах – упрек, как лжесвидетельство. Но уже мимо. Я вас любил, и вас, и вас, любил и впрок, и про запас. Только и всего, что осталось от прошлого. Я жег минуту за минутой, я поджигал их с двух концов. И дней, непрожитых напрасно – по пальцам перечесть. Будущее – как за мутным стеклом. Прошлое – за не менее мутным. И время из будущего в прошлое – через тусклое стекло – истекало, истекло... И я вместе с ним. С сожалением покидая этот глупый прекрасный жестокий мир.
Местность делалась всё печальней, всё песчаней состав почв. Было уныло и неуютно средь этих черт-те-чем пересеченных окрестностей, словно жизнь давно уже дала деру из этих мест. Все какие-то отвалы, бугры, холмы. Продолговатые, вроде окопного бруствера. Конические, как куча сухого песка. Колодезный журавль с рассохшейся бадьей. И всё пустынней становилось вокруг. Поручик то ускорял, то замедлял ход, но на скорости движенья пейзажа это не отражалось. Словно не столько он двигался по тропе, сколько эта тропа – параллельно своим же обочинам.
Крыса вновь появилась впереди: видимо, та параллель, по которой она ушла с этой где-то пересекалась. Поручик шел покорно за ней, приняв ее в качестве проводника. Обочины становились все выше, тропа утопала меж холмов, покуда не уперлась в дыру, словно в трубу. Крыса проскользнула в нее и остановилась. Горел в сумраке ее глаз. Словно поджидала поручика.
Он подошел, коснулся: труба была медная.
Мы движемся почти на ощупь в кромешной тьме, в кромешной тьме. Смерть, она всегда рядом. Под боком, по эту руку или по ту. А то нависает, или из-под грозит. Планы строим, мечтой горим... Воскресным днем ловить креветок, валять, быть может, дурака... Гуд-бай, Америка и Куба, где я не буду никогда... Жизнь – явленье настолько случайное, и настолько легко прекратима, что диву даешься, как она вообще есть. Откуда прет? С какой целью, зачем? Полжизни и думать не смеем, потом возникает вопрос: неужто и мы околеем, неужто снесут на погост? Когда тебя во цвете лет нетерпеливый рок уловит... Так ли, брат-Баратынский? То возгоримся и воспыхнем, успев, посмев, а после медленно остынем, вдруг умерев. И зачастую внезапно. Похоже на вспышку. Во мне. Внутри. Где на мгновение сомкнулись, горящий факел и фитиль... А потом меня обрядят для последних проводов, с перерывами и кряду будет вой по поводу... Умереть, возвратить это тело природе. Умирание – самый интимный процесс. Ах, доктор. Я свою смерть просрочил.
И зачем я сунулся в эту дыру? Труба делалась уже. Двигаться становилось трудней. А если в трубе тромб? Застряну в этой трубе трупом. Заведет в тупик эта дыра в не туда.
Что ж, значит такая труба выпала, успокоил себя фаталист. Но повеивало, донося движением воздуха несвежие запахи. Сквозная, коль в ней сквозняк. И вроде всё впереди что-то блестит или светится. Словно небесный свет проник в преисподнюю. И какой-то звук – трубы возопили медные? А ну гармонь рассыпься, а ну баян взыграй. Звук трясущийся и скрежещущий. Фанфара фонит?
Свет не убывал, а воздуху становилось все меньше. Все больше спертости ощущалось в нем. Крысу, что была впереди, он давно нагнал, и теперь заметил с ужасом и отвращением, что по мере продвижения вглубь крыса растет, становится толще. Движение ей доставалось со все большим трудом, но она упорно лезла вперед, пока не застряла, закупорив трубу наподобие тромба.
Поручик уперся в нее, надеясь ее протолкнуть, тянул за хвост, рассчитывая вытащить, глупая крыса даже пыталась ему помочь, хрипя и поскуливая, но с места не стронулась. Он бился с ней с полчаса, пока всякое шевеление ее не прекратилось. Он сел, обессиленный. Дело – труба. Не обойти, не объехать этот тромбофлебит. Осталось ли сил на обратный путь? Поскольку свет, что был впереди, тоже оказался закупорен крысой, он снял с пояса и включил фонарь.