Текст книги "Никита Никуда (СИ)"
Автор книги: Грим
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 24 страниц)
Annotation
Этот Никита в 20-х ХХ-го навел на засаду белогвардейский отряд. А всё ради полевой кассы. Все оказались убиты, но не все до смерти. Ибо благодаря комплексу мер, принятых полковым врачом, некоторые были заблаговременно забальзамированы. И должны были воскреснуть через несколько суток, а очнулись лишь в наши дни. В основу положены как реальные факты, так и сказка братьев Гримм "Крысолов". А так же двухтомная фантастическая эпопея Николая Федорова "Философия общего дела".
Грим
Грим
Никита Никуда
Один был полковник, потомок Ордынцевых и Одинцовых. Другой – поручик, из вольноопределяющихся. Третий – штабс-капитан артдивизиона. С ними сестра милосердия и военврач. Был и шестой, матрос, личность темная. Пути их различны, но пока еще различимы. След седьмого теряется в неизвестности.
Кстати: тезис, пока не забыл. – Если мчаться быстрее скорости света, то смерть тебя не догонит. А если спрятаться от нее в себя – она тебя не найдет. Я на этом тезисе не настаиваю. Мы ведь знаем, что смерть – самое несомненное изо всего, что есть. Никуда от нее не денешься под свинцовыми небесами необходимости, а воскресения нет. Но действие в самом начале. И возможно, в дальнейшем прояснится эта спорная мысль. А может, и нет.
Какой-то поезд без предварительного объявления – и объяснения, зачем это нужно – прибыл на первый путь. Бродячий пес бросился под стальные колеса, но убить себя не успел.
Фантастичность фабулы превышает всякое благоразумие. И временами похожа на сон комендора Антипова, который раньше кондуктором был.
Значит так. – Заручиться презумпцией полноценности и вменяемости. Брать из жизни не всё, что плохо валяется. Трупы второй свежести не подавать
Пес вдруг поднял голову и завыл, как воют только собаки – в мучительном поиске слова. Быстро прошел дождь, словно некий небесный бог метил свою территорию.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Улица Семихвостова, если взглянуть на нее сверху, напоминает спящего мужчину, раскинувшего руки на пересечении ее переулочком, с головой, лежащей на месте кольцевой трамвайной развязки, где, собственно, улица и берет начало, а на выезде из города – раздваивается: правая штанина уводит к кладбищу, левая – куда-то еще. Меж штанин расположена асфальтированная площадка с бывшей водонапорной башней (также называемой Пороховой), ныне переоборудованной в пост автоинспекции.
Этот мужчина уже лет сто так лежит, поэтому не исключено, что он уже мертв. Да и пост пустовал, как правило.
Про самого Семихвостова нам почти ничего не известно, кроме того, что был меценат, разрабатывал медные копи и принципиально не пил: относил себя к секте хлыстов-флагеллантов – поэтому. А во время эксов 1908 года, волной прокатившихся по губернии, добровольно вынул и выложил перед налетчиками семьдесят тысяч рублей. Впрочем, улица, возможно, названа не в его честь, а в память племянника, который эту экспроприацию организовал. Деньги окольным путем ушли в Женеву, а племянник лет через десять очень выдвинулся, несмотря на оставшуюся от флагеллантов фамилию. – Кто не знает: семихвостка – это особая плеть.
Словно паразиты ползали по Семихвостову люди, гусеницей скользил вдоль позвоночника зеленый трамвай, а день был солнечный, чистый, небо – лазурное, словно боженька вышел прогуляться в синих трусах. По местным метеоусловиям – очень даже погожий день. Воскресный.
Наиболее заметное скопление паразитов наблюдалось в нижнем участке улицы, на выезде из города – одноэтажной сплошь. Эта улица без прикрас выглядела немного запущенной. Дома, довольно просторные, с полуподвалами, выстроены были, наверное, еще при монархии: состоятельными мещанами – на доходы от различных видов деятельности, и чиновными служащими – на взятки и мзду. Хотя от того времени остались лишь стены из красного кирпича, а некогда тесовые крыши заменил современный кровельный материал. Ни магазинов, ни даже ларьков на этом отрезке не наблюдалось. Эта улица без улик походила на сотни других.
Палисадников не было, так что с тротуара, встав на цыпочки, можно было заглянуть в окно, но во двор – только через двухметровый дощатый забор.
Проезжая часть и тротуары с обеих сторон были заасфальтированы, а из голой земли торчали пни тополей, да пробивались стебли майской крапивы.
У забора стоял автобус ПАЗ, несколько легковых машин и грузовик с опущенными бортами, к воротам был прислонен деревянный крест, что невольно наводило на мысль о покойнике.
Да так оно и было, в конце концов.
– Что, в сущности, человек? Та ж обезьяна, которой Бог привил свою хромосому, да дьявол две, – говорил человек в черной шляпе, с толстым носом и усами под ним, обращаясь к группе скорбящих – сотрудников, собутыльников и друзей покойного, очевидцев жизни его.
Человек не выделялся из этой среды ни шляпой, ни щетиной, многие были в подобных шляпах, словно в трауре по товарищу, и не всем удалось побриться с утра. Впрочем, стояла отдельно на параллельном тротуаре другая группа людей, выглядевших более подобающе и прилично.
На проезжей части вертел головой чей-то дед, выбирая, к какой группе приблизиться.
– Долаешься ты, Бухтатый, – сказал на это другой приятель покойного, в точно такой же шляпе, с оспинами на носу, с признаками прискорбия на тусклом лице. – Прознает Бог через клевретов своих. Там как раз сейчас поп кадит.
– А что, поп? Я же не отрицаю Бога в принципе. Я только сказал, что от дьявола пьянство и пороки все, кои преобладают. От Бога – любовь, а где ты ее видал? Лично я своей только в крайних случаях пользуюсь.
– Зато сколько песен на этот сюжет, – сказал третий, столяр, по-видимому, поскольку в нагрудном кармане имел стамеску и складной метр. Его желтые, с пьяной поволокой глаза напоминали преданный и одновременно недоверчивый собачий взгляд. – Крутится-вертится шар голубой...
Певец, он же танцор, пьяно, но плавно крутнулся под собственное исполнение, раскинув руки и правой чуть не сшибив старика, который, опираясь на палку, только что подковылял.
– Неподходящие к ситуации шуточки, – сказал дед вибрирующим тенорком, щурясь от ясного дня.
– Покойный и сам посмеяться любил, – возразил на это столяр. – Бывало, все надо мной подшучивал. Мотня, говорит, Дай Огня. Это еще с тех пор, как я правошланговым при пожарной части служил. Мелочь, конечно, но характеризует усопшего.
– Из таких мелочей и складывается индивидуальность.
– И что на него нашло? – сказал дед. – Ничего не пел, а тут запел альтом. Сроду не пил, а тут запил. Замкнулся в себе, на работу перестал ходить. Пьет и поет. А то плачет.
– Водка убивает стереотип поведения. Особенно если до этого человек непьющий был. А что плачет, так тоже понятно. Новые привычки даются с трудом.
– И стереотип, и организм. Если резко начать пить, то надолго ли тебя хватит?
– Это вопрос культуры и грамотности.
– Что такое всеобщая грамотность при всеохватывающем бескультурье? То же невежество, – сказал Бухтатый и рассеянно оглядел окружающих. Народу все прибывало, к скорбящим присоединялись любопытствующие, были все те же лица, знакомые много лет. Одинаковые, словно покойники, подумал он. Рефлексы почти отсутствуют. Рефлексии вообще нет. Картинка на миг замерла, такое с Бухтатым бывало, когда его застигала задумчивость. Время остановились, движение тоже, только зеленый трамвайчик прополз в обратном уже направлении, да какой-то пес с перекошенной мордой за кошкой мчал.
Дед окликнул собаку. Пес резко сменил аллюр и направление движенья. Небрежной трусцой подбежав к хозяину, уселся у его ног.
– Давно ли, дед, собаку завел? – спросил столяр, Мотня. – Для защиты?
– Для нападения! – огрызнулся дед. – Место, Привет!
– Покойный-то ничего, прибранный, – сказал тусклолицый. – Пиджак, туфли. Галстук взашей его. Только соседи волнуются: сам крякнул или мокряк? Про паяльник слыхали? Вот-вот... Того и гляди погибнешь при загадочных обстоятельствах. Во сне не кричишь, дед?
– Кричи – не кричи, а возраст критический, – заметил Бухтатый.
– Кому какие часы установлены, – сказал владелец собаки. – Вот ты пока что молод в сравненьи со мной, а может в твоих-то как раз последний песок сыплется.
– Тьфу на тебя, – отошел от него Бухтатый.
Калитка с подковой, прибитой на счастье, была распахнута. Входили и выходили люди. Вышел священник и, ни на кого не взглянув, проследовал к своей машине. Вслед за ним показалась женщина лет 30-и, встала на тротуар. Медленно обвела взглядом улицу, как бы кого-то отыскивая или оценивая количество и качество публики. Остановилась. Повертелась. Дала себя узнать.
– Это Маринка? Не узнал ее в трауре, – сказал тусклолицый.
– Баба его, – подтвердил дед, бывший в курсе некоторых обстоятельств покойного. – Нет, девка она ничего, непьющая. А как сам-то Антоха запил, к кому-то другому перебралась.
– С брандмайором живет, – растолковал Мотня. – Я, как бывший член пожарной команды, могу засвидетельствовать. Ничего, моложавый мужик. – Он плавно повел рукой в воздухе, словно хотел описать наружность пожарного, но описал только дугу.
– Мотня-Дай-Огня, – поддразнил его приятель, Бухтатый, кругом засмеялись, но тот не заметил подначки, как обезьяна не замечает, что работает на потеху публике.
– Может, ушла, – продолжал он. – А может, сам выпроводил. Баба быстро надоедает. А водка нет.
Маринка, произведя впечатление, вернулась во двор. И без того невелик, он частично был занят баней и дощатой пристройкой к ней. Черемуха раскинулась у крыльца. За домом зарастал разнотравьем небольшой, сотки в три, огород, в котором посажено ничего не было: то ли хозяину недосуг, то ли не собирался длить жизнь, питаясь ее плодами. На кольях, вбитых зачем-то в землю, еще с того лета висели кастрюли, банки и черный от сажи горшок. Высокий и плотный, без щелочки, дощатый забор ограждал этот двор от соседнего. За ним во всю силу своих легких орало радио. Передавало сведения о погоде:
– ...Вихри враждебные... ветер порывистый... с перерывами в пять-десять секунд. И последнее: возможно, это будет для вас сюрпризом, но независимые от метеоцентра источники предсказывают подземный толчок с эпицентром в районе Собачьих болот. Существенных сдвигов земной коры не предвидится. Синоптики, к сожалению, отмалчиваются на этот счет, но что-то же насторожило сейсмограф. Последний толчок восьмилетней давности им тоже удалось замолчать. Мы же по мере поступления свежих сведений будем держать вас в курсе. Оставайтесь на нашей волне.
Женщины, стоявшие у крыльца, прислушались. Некоторые машинально осенили себя крестом. Однако более чем толчки, их интересовало другое.
– Я его у магазина встречаю на днях: сумрачный, – говорила соседка. – И глаза пустые-пустые, словно знает про то, что уже мертв. А еще сон мне свой сказывал: мол, мертвые теребят его которую ночь, а чего хотят – не говорят. А один так уцепился, что еле вырвался от него. А утром глядь – а рукав-то оторванный. Говорит и смотрит на меня пристально. Так же дед мой пристально накануне смотрел. Его тоже, перед тем, как случилось, стали окликать мертвые.
– Это бывает. Еще не мертв, но уже снится.
– Я думала, разжалобить хочет, перед тем как деньги на водку просить. Ты, говорю, принеси, я тебе рукав пришью. И на пиво ему протягиваю. А он что-то нахмурился пуще и денег не взял. И рукав не принес.
– Говорят, он не сам умер, а помогли ему. Мол, ожоги у него на руке, как от паяльника.
– С какой стати кому-то его паять? – возразила Маринка. – Он из дому-то все вынес. Что с него взять?
– Будто и не слышала про казну?
– Я с ним четырнадцать месяцев прожила и твердо знаю: никакой такой казны нет. А если и есть, то не знал он про нее, ясно?
– Выходит, напрасно пытали.
– Никто его не пытал.
– А рука?
– Рука... Ну, не знаю...
– А нашлась бы казна, то и тебе б причиталось.
– Причиталось и причиталось. Что теперь причитать.
Маринка, оставив женщин при их версии, поднялась на крыльцо. Вошла в дом, где посреди горницы на табуретках стоял гроб. У стены в изголовье покойного, словно подруги под руку – в лентах, цветах – пестрели венки.
Покойный был для мертвого молод еще: тридцать два года по метрике. Несмотря на тяжелый запой, вид он имел не истощенный, лицо – белое, бледное чуть, хотя уже и лишенное человеческого очарования. И сосредоточено было оно на какой-то проблеме, сконцентрировано в одну мысль.
Лицо не изменило выражения, когда гроб подхватили четверо, утвердили на плечах, понесли. Оркестра не было, но многоваттный динамик на одной из машин откашлялся и взыграл, оглашая окрестности медленной медной музыкой. Звуки шопеновской колыбельной поползли вдоль улицы.
Гроб. Венки. Вой. Провожающие. Автобус. Эти несколько минорных минут были наиболее наполнены скорбью.
В доме осталось несколько женщин готовить помин. Воробьи, напуганные скопленьем, вернулись, чтобы продолжить в мажоре минорную тему.
Но вот еще что: когда гроб заколачивали, перед тем как в могилу его опустить, покойный то ли всхлипнул, то ли всхрапнул, но никто этого не заметил, кроме столяра. Но поскольку последний был несколько пьян, то и не был вполне уверен, что ему не почудилось, да и гвозди гнулись. Да и поминальную вечеринку не хотелось откладывать. Так что об этом обстоятельстве он предпочел умолчать.
Кладбище – Селиверстово – располагалось за городом, километрах в трех. Памятники и кресты с шоссе различались отчетливо, что же касается маленькой глупой речушки, отделявшей погост от Белого бора, то о ней можно было только догадываться, настолько укромно она текла, а бывало и так, что русло ее высыхало. Почему бор назван был Белым, сейчас трудно судить. Говорят, что прятались в нем местные жители от колчаковской мобилизации, а потом и колчаковцы – от РККА. А дезертир Спиридонов, партизан и паразит, скрывался в нем и охальничал вплоть до подведения итогов гражданской войны. И может быть, партизаны и призраки прошлого гуляют до сих пор еще в этом лесу, но днем они прячутся, а ночью воочью не очень видны.
Привет, приют.
Лунный серп, словно немой вопрос, завис над бором. Ни звука, ни ветра, ни птицы ночной. Звезды замерли в невесомости. Замер мир, как перед Событием. Даже деревья замерли, замедлив рост.
Тревожно как-то на душе. Трепетно. Тени темного прошлого, черная начинка ночи обступали погост.
Кресты: шестиконечные – православные; католические – трефовым фертом; памятники – с датами жизни земной. Ряды, улицы, кварталы, где окопались покойники, где их уже не достанут кесари со своими податями, государства с гражданским долгом, моралисты с императивами, убийцы с пистолетами и петлей.
Воздух, казалось, сгущался над кладбищем, тенями полнился, стал плотней и черней относительно менее темных фрагментов пространства. Что-то роится, вертится – первые признаки чертовщины? Призраки в параллельных мирах? Миры в параллельных параметрах? Много чего приходит в голову по этому поводу. Это могло бы в ужас привести созерцателя – если бы это место в столь поздний час нашло своего созерцателя – особенно, если б он вспомнил про обещанный синоптиками подземный толчок.
Земля, так и есть, вздрогнула. Послышался гул. Пошатнулся крест на свежей могиле – иль померещилось? Пошатнулся еще. Бугорок шевельнулся, и по мере того как мерещилось: упавший крест, колыханье земли, и оттуда – рука? – холодом пробирало живое, созерцателю пришлось бы заклеить себе скотчем рот, чтобы не закричать. И крест, словно еще один знак вопроса, кренился над могилой.
Толчок повторился, на этот раз менее сильный, но вполне достаточный для того, чтобы вытряхнуть новопреставленного из земных недр.
Он поднялся на ноги, встряхнулся коротко: с плеч опала земля. Пиджак оказался расстегнут, брюки немного коротковаты, за которые тут же он ухватился и, поскуливая от нетерпения, отвернулся к соседней оградке, где и устроился со своей струей. И по мере того, как иссякала струя, стон превращался в невнятный напев. Крутится, вертится...
Отряхиваясь и отхаркиваясь, покойный тщательно ощупал себя. Отряхнулся более основательно. Землю вытряхнул из-за шиворота, из рукавов. Уши поковырял, высморкался. Поправил галстук, выбившийся из-под воротничка. И напевая – про шар голубой – двинулся в сторону ворот, ловко лавируя в темноте меж памятников и крестов. Выйдя за ограду, остановился, словно поджидая кого-то.
Ждать пришлось, очевидно, дольше, чем он рассчитывал. Но особого нетерпения в нем не было, он всё напевал, созерцая звездную сыпь. Его подбежала понюхать какая-то собака, но тут же отпрянула в ужасе. И с подвываньем умчалась прочь, когда вдоль ограды кладбища, со стороны Белого бора показались шестеро.
Ночью не очевидно, кто друг, а кто враг. Но Антон, в отличие от пса, не обеспокоился.
Показавшиеся шли гуськом друг за другом, но, не доходя поджидавшего их Антона, остановились и перегруппировались: двое взвалили на себя третьего, который, как видно, не мог передвигаться самостоятельно, и вдобавок глухо стонал. Четвертый имел в руке саквояж, руки еще двоих оставались свободными.
Антон оборвал песню, едва шествие к нему приблизилось.
– Заждался, Орфей? – спросил один из вновь прибывших, наиболее высокий из них. Голос его был сух, словно несмазанный, рвался, скрипел, но понять его реплику было возможно.
Прочие только откашливались и отплевывались.
– Все, что ли? – спросил Антон.
– Остальных не смогли поднять, – просипел высокий. – Прикопали обратно.
– А с этим что? Поколотили покойники?
– Ничего, донесем.
– Пошли, – сказал Антон, и они двинулись в сторону города.
На них были черные балахоны, капюшоны скрывали головы, так что не разглядеть лиц. Да и луна, находясь в первой четверти и порой хоронясь за облако, не давала достаточно света, а идущие прикрывали лица, едва она выглядывала, словно в прятки играли с ней. Хотя от кого им лица таить? Не от кого. Разве что друг от друга. Ночное шоссе было пустынно. Кладбище, покинутое покойным, скрылось во тьме. Горели фонари на улице Семихвостова, да и те вдруг погасли.
– Час, – сказал Антон.
– Что?
– Фонари у нас в час гасят.
Антон шел впереди, но был не то что за главного – скорее за проводника. То есть главенствовал лишь на данном этапе. По его частым оглядкам чувствовалось, что
ему не по себе, хотя он и старался не подавать вида.
Спустя полчаса они миновали башню. Многие окна еще горели, мигали синхронно синим, словно обитатели неспящих домов смотрели один и тот же телеканал. Возле одного из особняков провожатый встал.
– Гол, – сказал он.
– Го-о-ол! – донесся голос из открытой форточки.
Дом был схож со всеми соседними, однако имел широкий, низкий карниз, нависавший над окнами, словно взгляд исподлобья. Хозяйский пес, бряцая цепью, придвинулся к воротам. Осторожно, чтобы не разбудить окрестности, взбрехнул, но не оскорбительно и не зло. Исключительно для проформы, блюдя хозяйское добро и собачью честь.
– Здесь самогоном торгуют, – сказал провожатый и прислушался. Но было такое впечатление, что прислушивается он к себе. – Странно, – продолжал он. – Выпить мне неохота. И грыжа совсем прошла. Хоть танцуй.
Двое переложили недужного на своих плечах поудобнее. Тот стонал все настырнее, и один из носильщиков грубо ткнул его локтем в бок. Тронулись, но не стали углубляться далее по этой сутулой улице, а остановились у дома, из которого всего полсуток назад проводили покойного – не в последний, как оказалось, путь.
Неэкономно – во всех окнах – горел свет. И во дворе над крыльцом сияла лампочка. У калитки были слышны голоса.
– Человек, в сущности, та ж обезьяна, – говорил Бухтатый, имевший скептическое мнение о человечестве. – Не более, чем эпизод зоологии. Такой же элемент эволюции, как и все. Хотя с другой стороны, именно в человеке могло состояться примирение противоречий между обезьяной и вечностью.
– Обезьяны без противоречий живут. Какие могут быть у обезьян противоречия? Они ж недоразвитые до нас, – возражал ему столяр. – У меня твои выкладки в голове не укладываются.
– Я бы тебе, Мотя, сказал, и когда-нибудь, наверное, скажу, но только тебе, и то лишь потому, что ты на обезьяну похож.
– Человек отличается от обезьяны величием души, а не формой плоти, – обиделся на сравненье Мотнев. – И обезьяна в собутыльники не годится, а я – вполне. Ну, какое царство духа у обезьян?
– Да и у людей тоже. А насчет собутыльников мне и с обезьянами приходилось, и даже неоднократно. Хотя в качестве собеседника – что обезьяна, что ты.
– Человек произошел от обезьяны и превзошел ее, – упрямо гнул Мотня свое мнение.
Бухтатому надоели утомительные повторы.
– От обезьяны ничего существенного не произошло, – окончательно резюмировал он. – И обезьяной быть значительно лучше: всякие мысли не мешают жить. Я тебе обязательно... но потом... Твой природный ум, не испорченный эрудицией...
– Не знаешь – так и скажи.
– Я ж не гений, – сказал Бухтатый примирительно. – Хотя талант за собой признаю.
Он повернулся и довольно уверенно побрел в сторону центра по Семихвостова, преодолевая сутулость улицы и встречный ветер, который вдруг налетел.
– Вселенная! – вскричал Мотнев, голову воздев в небеса, которыми стремительно овладевала облачность. – Сколько ж ты, сука, тайн хранишь!
Выразив свое восхищение мирозданием, он вернулся в дом.
Что-то кралось вдоль забора, какая-то тень. Привет! Соседский пес, в отличие от кладбищенского, недоумения и враждебности не проявил.
Семеро вышли из тени, проникли во двор. Скрипнула калитка, Антон первый вошел. Черемуха, шутя, ухватила его за рукав. Майский жук ударил в плечо. Отцепив ветвь, он взошел на крыльцо. Шестеро проследовали за ним в сени.
Тук-тук. Кто тут?
– Милиция, – сказал возвращенец. – Отоприте оперу.
Звякнула щеколда. Мнимый мент вошел первым. Не ждали?
Столяр по обыкновению был пьян. Возможно, поэтому возвращенью покойного удивился не до смерти. И хоть руками махал, что на живом языке жестов означало крайнюю степень ужаса, обморока с ним не стряслось. Но уместное недоумение отразилось на его лице.
– Тю! – вскричал он. – Антон! Тю! – что означало, наверное, 'свят, свят, свят', 'изыди, нечистый' и прочие восклицания, чем открещиваются от покойников и других нежелательных явлений с того на этот свет. Видимо, был он не настолько верующим, чтоб осениться при этом крестом. – Я...я думал, мы тебя потеряли, – несколько опомнился он. – Мы уж решили, что ты надежно и надолго опочил... Безвозвратно могилой взят. Ножички точеные! Ты что, не умер? А закопали кого?
– Это называется: воскресение во плоти, – сказал вошедший. Он затолкал столяра в дом, зашел сам. Шестеро в своих балахонах остались за дверью. – Согласен, ситуация чрезвычайная. Но не чересчур. Тихо ты.
– Ты...ты...Кто эти люди в сенях? – перешел на шепот Мотнёв. – Да и люди ли?
– Мои не отпущенные грехи.
– Грехи...грехи, я их знаю, их семь. Гордыня, жадность, обжорство, распутство, – торопливо перечислил он, загибая при этом пальцы. – Ну, и другие: уныние, зависть, гнев. А восьмой, – он опустил шепот на самый предел восприятия, – восьмой образ греха есть дом смерти. А у тебя их шесть всего?
– А я на что? Я и есть самый смертный согласно табелю о грехах. Более смертный, чем смерть. Чем дом смерти, который ты, поскольку и есть восьмой среди нас. Да не трясись ты так. Шучу. Это не грехи. И уж точно, что не милиция. И не группа захвата, а труппа театра миниатюр. Поживут в подвале пока.
– Артисты?
– Да. Миниатюр. Популярный шутливый жанр.
– Так ты не помер? Так ты пошутил?
– Не вели казнить, – сказал Антон. – Нынче так редко получается удачно пошутить.
– Докажи, ежели жив.
– Держи. – Он протянул руку. Столяр с опаской пожал ее. – Я, Мотя, меньше чем за Отечество, умереть не готов, – сказал Антон, когда Мотя удостоверился.
– А мне еще показалось, когда тебя в гроб заколачивал, будто бы вздохнул или возрыдал ты. Это ж я тебя упаковывал. А как взыграли погребальные погремушки – музыка, то, сё – тоже было всплакнул. Жалко ведь провожать товарища.
– А что ж не довел до общественности?
– Думал, почудилось. Да я тебя на два гвоздя и забил-то всего.
– Ладно, Мотня-Дай-Огня. Организуй пока стол на семь-восемь персон, я сейчас.
Он вышел в сени. Пришельцы были на месте, даже поз не сменили, в которых, войдя, замерли несколько минут назад. Лиц они не показывали. Один все еще висел на плечах, как пьяный или больной. Балахоны источали стойкую вонь.
– Давайте пока что вниз, ребята, – сказал Антон, поморщившись на этот их запах.
Вход в полуподвальную комнату вел из сеней. Нужно было спуститься на десяток ступеней в проем, огражденный перилами. Там было небольшое пространство вроде прихожей, дверь. За дверью – просторное помещение без внутренних перегородок, в шесть небольших окон. Стены выполняли роль фундамента для верхней жилой части, вдоль них были проброшены трубы отопления, имелась раковина, вода. Мебель кое-какая наличествовала, так что можно было сносно существовать, если смахнуть с нее пыль.
– Располагайтесь, – сказал Антон.
– Слава теплу и свету, – сказал тот из пришельцев, что на кладбище заговорил с ним первым, но теперь уже менее прогорклым голосом. – Обогреемся, отдохнем...
– Сейчас стол нам накроют. Есть, наверное, хотите?
– Хотим, но не можем пока.
– Ну, как можете и хотите. Импотенты... – хмыкнул Антон. – Стукните по трубе, если что.
Он поднялся наверх.
– А я тут дом решил постеречь эту ночь от набегов. До полуночи перли, пока водка не кончилась. Наколбасить вам огурцов? Парниковые. Куры есть, – хлопотал хлебосольный Мотнев.
– Колбась. Только они не поднимутся. Сыты, мол. Черт, эти туфли мне невтерпеж, – сказал Антон, присаживаясь и освобождаясь от обуви.
– Первый раз слышу, чтоб туфли жали жмуру.
– Ты, Мотя, не умничай. Я не умер, я замер на время. Ты еще не знаешь, каков я умерший. – Опустевшая обувь осталась под стулом. Хозяин встал и прошелся по комнате, разминая отекшие ноги. – Носки протер, пока дошел. Или дырявые на меня надели?
– Не я обряжал. А мы уж прямиком записали тебя в рай. Уж больно ты вид имел неодушевленный. Ни дыханья, ни сердцебиенья не было.
– Да какой там рай, Мотя. Пародия на парадиз. А главное денег в их парадизе нет. Только орлы и решки. На орлы чего хочешь можно приобрести. А на решки – только от плетей откупиться можно. Так что и не парадиз это вовсе, а как бы вместе: и рай, и ад.
– Страшно там? В сравненьи со здешним существованием?
– Одинаково. Все равно, что поменять Аид на Гадес. Не так страшно, как смешно. – Он покрутил стопой. – Очнулся – ни зги. Глухо, как в танке. Ты в танке не был? А я танкист. Однако сразу допёр, где я. Поворочался туда-сюда: гроб комфортабельный. Понял, что помер. Но не паникую. Только ссать хочу, как из пушки. Крышку толкнул – не колышется. Ну, думаю, утрамбовали меня от души. И холодно: два метра все-таки от поверхности. Но покуда толкался, вспотел. Хорошо, стамеску нашел, ты, наверное, из кармана в гроб ее выронил, когда убивался по мне, с ее помощью и расковырял крышку. Однако, если бы не подземный толчок, ни за что б мне не выбраться. А тут – словно вытолкнуло из земли вон.
– А эти? Откуда? Тоже вытряхнуло?
– Ну да. В непосредственной последовательности за мной. Да ты не расстраивайся, шучу. Я их по дороге нагнал. Шофер с 'КамАЗа' ссадил на окраине. Попросились переночевать. Деваться-то им в этот час некуда. А то и поживут пускай неделю-другую за отдельную плату. У них к местным жителям вопросы есть.
– А чего в балахонах-то?
– Маньяки, наверное.
– И пахнут землей.
– Совет тебе с того света: лишних вопросов не задавай.
Он еще прошелся по комнате, то напевая про шар голубой, то бормоча: И я умру, и в третий день восстану, и как сплавляют по реке плоты...
– Стихи? Ты ж раньше не знал этого.
– Я много чего теперь знаю, Мотнёв. – Антон потянулся от полноты чувств, от избытка радости. – Дай, думаю, явлюсь, бабу обрадую. Как с зимовья вернулся. Водочка, телевизор, баба. И другие блага цивилизации.
– Где ты бабу увидал?
– Про бабу я так. Была?
– Наведывалась. И телевизора нет. И водочки. Всё взахлёб выпили. Осталось на два раза икнуть. Надо б усилить порцию. Чтоб закрепить это событие.
– Денег, говорю, нет. Только решки.
– Заначку, может быть, приберег?
– Осталось где-то на черный день. На твое, Мотя, счастье не успел ею воспользоваться.
Минуту спустя в сапоге, стоявшем у изголовья кровати, действительно бала найдена початая бутылка водки. Разлили ее на два стакана. Чокнулись.
– С возвращеньицем.
Мотнёв немедленно выпил, Антон же отставил стакан.
– Нет, что-то водка мне не идет.
– А может, к лучшему, – жизнерадостно сказал Мотнёв. – Может, самое время отказаться от этой потребности. Я б и сам отказался, да нельзя мне без этого. Трудное детство, тяжелое место жительства. Уж приму этот грех на грудь.
– Ты пей. А я за тобой закусывать буду, – сказал Антон, разлучая курицу с ее ногой.
– Язва у меня от этих яств. От куриц этих, хотя и считается, что диетические. Так что я много не ем. И мало не пью.
– А у меня и грыжа, и язва прошла.
Внизу по трубе – несколько раз, с паузами в пару секунд – стукнули.
– Паяльник просят, – как-то сразу догадался Антон. – Где у меня паяльник?
Мотнев поперхнулся. Но сказал, пересилив спазм:
– В тумбочке. Где раньше телевизор стоял. Все твои прижизненные принадлежности в целости. Слышь, – продолжал он, когда Антон, вернувшись из подвала, вновь устроился за столом, – тут болтают про тебя всякое. Будто и умер ты вовсе не сам. Мол, пытали тебя паяльником, а ты не выдержал и скончался. И рукав оторвали тебе покойники.
– Хоть ты-то, Мотнёв, не болтай. Этими версиями только старух до глубоких обмороков доводить. Это я после литра спирта летаргически спал. Так что все это нетрезвое недоразумение. А еще, если хочешь знать, Мотнёв, чтобы вовсе не умереть, надо заранее прикинуться мертвым. А рукав – за черемуху зацепил. Ты пей.
Мотнёв – на этот раз с деланной неохотой, словно туземный царек, которого насильно спаивают враги престола – принял нетронутый Антоном стакан, двухсотграммовый, шестнадцатигранный.
– С возвращеньицем, – повторил он предыдущий тост.
– Дерзать надо, Мотя. Дерзать, – говорил Антон, налегая на курицу. – Жил – дрожал, умирал – дрожал, на кой же хрен тебя Бог рожал?
– Да...Если бы трезвость посмела, если б нетрезвость могла, – сказал Мотнев. Граммы, помноженные на градусы, делали его речь всё менее внятной. – А я уж думал, вышел ты к финишу, занял там теплое место и для меня. Я и телеграмму дяде твоему отбил. Но он не успел, видимо.
– Дяде? Да, развеселое воскресеньице. А туда, Мотя, даже самый последний успеет. А хорошо смеется тот, кто умирает последний.
Дом напротив проснулся, открыл глаза. Час уже был шестой, светало. Солнце, взломав темницу, взбиралось на горизонт.