Текст книги "Никита Никуда (СИ)"
Автор книги: Грим
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 24 страниц)
Выйдя через открытую рану, они огляделись.
Сверху в отверстие, похожее на нарождавшийся полумесяц, сочился свет. Поручик первый догадался, что это неплотно прикрытый канализационный люк, а стояли они на дне бетонного колодца, который оказался довольно просторен. Вверх вела ржавая лестница. Вернее, скобы, влитые в бетон и составлявшие часть его арматуры. Полковник подергал скобу, пробуя ее на прочность.
– Сабельку брось.
Полковник вздрогнул и обернулся. У стены на чурке сидел старичок и неприязненно смотрел на пришельцев. На коленях его лежала какая-то книжица, которую он захлопнул, придержав пальцем страницу, которую изучал.
– Узнаю выходцев из России, – произнес дед, недовольный тем, что его отвлекли. – Всюду тащат вслед за собой и свои неприятности.
Полковник попробовал разглядеть, что на обложке написано. Кажется, 'Уложение о наказаниях'.
– Ты, дедушка, кто? – спросил поручик
– Хрен в пальто.
Врал дед. Не было на нем никакого пальто. Была борода, а на теле – что-то посконное, простонародное, в чем живописцы прошлого любили изображать крестьян.
– Вы уж, как выберетесь, – сказал, а вернее, проворчал старик, – пальтишко мне сверху бросьте. А то прохладно мне уже здесь.
– А куда мы выберемся? – спросил поручик. – Что ждет нас на верху?
– Разное говорят. Не был я там.
– Так выбирайтесь с нами, – предложил поручик. – Мы вас поднимем наверх.
– Нельзя пока. Может еще кто появится из этой щели.
– А часто ли появляются?
– Через кесарево сечение героев родят. А вынашивают тридцать лет и три года. Вот и сам суди, насколько часто они появляются.
– Неужели уже столько прошло? – удивился полковник, приняв заявление о своем геройстве, как должное.
Странно, однако, здесь время идет. Он помуссировал эту мысль, прежде чем отпустил ее восвояси.
– Прощайте, почтенный, – сказал полковник, вновь берясь за скобу лестницы. – Ты же, чудище, береги себя, – обернулся он к отверстой щели в бетоне, из которой они только что вышли.
Но голова зверя, очевидно, была далеко, и вряд ли они могли слышать друг друга. Да скорее всего левиафан уже и забыл о нем.
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Так мы двигались в сторону Собачьего болота: Маринка, я, пес. Я и сам уже стал ориентироваться – по солнцу, ветру – и в правильности выбранного Маринкой и псом направления был уверен вполне. Вдобавок еще одно обстоятельство не давало мне сбиться с курса: вновь открывшаяся внутренняя тенденция, о которой упоминал. Двигаясь туда, то есть, в направлении болота, я испытывал стыд, но едва только мы отворачивали, чтобы обойти непроходимый участок леса или обогнуть овраг, как это чувство во мне пропадало, а если приходилось сдавать назад, то переходило в вину. Так что на солнце можно было бы и не взглядывать.
За увлекательным собеседованием о майоре и его крейсере мы не много отпешили от места нашего последнего бивака – километра полтора, быть может. Солнце только еще взбиралось в зенит, слабая облачность небольшими барашками не мешала ему видеть, светить. Маринка все вертела головой и принюхивалась. Пес вел себя соответственно. Лес с его древним запасом запахов их возбуждал. Я же больше прислушивался. Птичьи посвисты. Стуки дятлов о стволы древес. Треск сучка под ногой лешего. Но лес был лишен тишины не только его законными обитателями. Сквозь птичьи причитанья прорывались и другие звуки.
– Люди! Люся! – кто-то звал кого-то, крича.
– А-у-у! – вопил какой-то бедняк. – У-у-у! – отзывались волки.
Вероятно, нам предстояло пересечь какую-то проезжую колею, ибо впереди то и дело возникали звуки моторов, а когда мы приблизились, то и увидеть смогли, как по ней в течение пяти минут промчались в одном направлении несколько легковых и грузовых машин; джип, начиненный начальниками; БМВ, БМП; вездеход-проходимец, рыча, промчался обочиной, а сзади гремел железяками во всех сочленениях ржавый гусеничный ДТ. Мы пересекли колею, пока эта груда вторсырья пыталась приблизиться. Я еще успел заметить, что метрах от нас в ста остановился армейский фургон. Водитель, одетый в хаки, возбуждал вращеньем заглохший мотор, помня о том, что рукоятка должна быть продолженьем руки. А еще пожарная машина пролетела мимо на высокой скорости со включенной вопилкой, как если бы мчались они на пожар, или даже того быстрее: драпали впереди стихии, в противоположную от пожара сторону.
– Ах, это Быкатый, – сказала Марина. – Тоже не выдержал.
В кабину тесно набилось, друг на друге сидя, пожалуй, пятеро, и еще на подножке с водительской стороны прицепилась не поместившаяся женщина – в ватной, несмотря на май, телогрейке, с рюкзачком на спине.
– Огнеупорщица или храмовница? – спросил я.
– Это Рахиль Рахимовна, – сказала Марина. – Начальник паспортной службы, тоже майор. Мы с ней дружили семьями, когда я еще с милиционером была. Но муж от нее все равно к другой перебрался, так что она пустует сейчас.
Пользуясь случаем и мыслью о том, что и ее майор перебрался к всевышнему, эта тоже пустующая женщина тут же взгрустнула. Сколько их пустует по всей Руси? Грустью долы ее полнятся. Меня больше беспокоило возбуждение, охватившее жителей небольшого сравнительно городка. Всем куда-то некогда. Все куда-то мчатся наперегонки. Словно дорога дурью посыпана. Тоже притязают на приз? Успокаивало меня лишь то, что мчат притязатели не к болоту, а немного в другую сторону.
Однако по мере того, как солнце взбиралось выше, лес все более полнился звуками, несмотря даже на то, что от дороги мы уже далеко отошли. Стали попадаться пешие. С огорчением приходилось признать, что безлюдья не будет.
Создавалось впечатление, что на пикник, на пенек, в лес по выгоду, сорвалось все население, оставляя следующие следы: бутылки, клочья одежд в чапыжнике, красную шапку-ушанку, чей-то новенький сапожок, а однажды – что-то тускло лоснилось в кустах, я поднял – у меня в руках оказалась искусственная нога, тоже новая, к которой этот сапожок как раз подходил. Нога была деревянная, с инкрустацией и искусной резьбой по всей поверхности, произведение прямо-таки искусства, настоящий шедевр. Я даже некоторое время тащил эту ногу с собой, но потом она показалась мне тяжела, и я ее бросил.
Чем дальше в лес, тем общество становилось гуще. Мы то и дело натыкались на следопытов – самого разного возраста и социального положения. Группа Народного Образования, о которой упоминала Ботаника. Кумиры регионального уровня, легко, но элегантно одетые. Попсовые девочки на каблучках. Пьяненькая провинциальная интеллигенция – вышли в лес, как по грибы. Пролетела балетная танцовщица на цыпочках, едва касаясь земли. Страстно дыша, пробежал стайер. Местный музыкальный коллектив высыпал всем созвездьем. Какое-то молодежное объединение – форма парадная: белый верх, черный низ – громко заявляло о себе, распевая мажорные молодежные песни. Пенсионеры шли, держась друг за друга, но очень скоро, словно выигрывая чемпенсионат, имея общие интересы с молодежью. Заблудший, отколовшийся от руководителя коллектив, топтался на месте, не зная теперь, на кого опереться и куда двигаться. Дед торопил, дергал за руку внучка: я тебе ужо ежа покажу. Молодожены шли, переругиваясь, таща на себе двуспальный мешок. Геолог-одиночка, партия археологов, группа нищенствующих монахов, свора просто нищих, еще какое-то отребье в отрепьях, попутно прося подаяния и подворовывая, умело обходя силки и петли и не соблазняясь приманкой, которой были прикрыты капканы, волчьи ямы, западни, силки. Доносился до нас и собачий лай, но самих псов не было видно.
Некоторые соискатели мне были смутно знакомы по прошлому жительству в этом городе или из газет, другие были откомментированы Маринкой. Были и совсем ни мне, ни ей незнакомые, чужестранцы в нашей стране. Неместный немецкий говор достигал наших ушей: Гамельн ли, Гэммельн, Гиммельн.
– Доннерветтер! – выругалась Маринка. – А эти-то откуда взялись?
Пес поначалу кидался на всех, как на местных, так и чужих, но видя, что его не боятся и даже не замечают, эти свои совершенно напрасные метания прекратил.
Правее нас продвигалась городская администрация во главе с мэром: большей частью рыхлые, пожилые. Магистрат, однако, не впустую прогуливался, а одновременно административные функции осуществлял. Честной чиновный люд то и дело хватался за телефоны, писарь все время что-то строчил, метались курьеры, работа, кипя, спорилась. Контора пишет, бухгалтер пляшет. Бургомистр поминутно отлучался к полевой кухне и заглядывал в котел. Мы легко обогнали их.
Но нас в свою очередь тоже нагнали и обскакали какие-то блондинки в высоких сапогах и с лопатами, очевидно, блудницы этого города. Вольные – парами и поодиночке – попадались и раньше, эти же шли отдельной организованной группой – от культурного центра досуга 'Дом Жуан' ('Хуан Хаус'). Я посочувствовал страстотерпицам, ломающим каблуки о пни, корни и сучья, вместо того, чтобы заниматься своим прямым промыслом. Пастись, то есть, в пастельных лугах, ощипывая мужчин, а не брести буреломом.
Неприкаянный леший, словно лишний в этом лесу, не знал, куда от них спрятаться.
– Мужичо-о-ок!
Но мужичок так рванул от них, что только лапти мелькнули.
– Сколько их здесь... – невольно вырвалось у меня.
– Дохуя, – сказала Маринка. Я сурово взглянул на нее, предполагая положить конец всей этой похабщине. – Нафаллом, – поправилась она.
Фаллическое количество, молча согласился я. Хотя фактически, возможно, и больше. Сколько и кто только не населяет этот, безусловно, безумный мир.
Одни целеустремленно продвигались в выбранном направлении, устремив взор впереди себя, словно им что-то блазнилось вблизи. Другие – бегали, прыгали, смеялись, орали ау, дразнили лешего. В экологическом восторге ахали и вдыхали чистые воздуха. Ё-моё, ёж, ёлочка. Не будь эти паразиты леса столь безнадежно разобщены, могли бы, объединившись гурьбой, проторить тропу или прорубить просеку. Безрадостная судьба человечества мне открылась в том. Я взгрустнул.
Уж полдень близился. Моя потаскушка стала приотставать.
– Мне приспичило... – скулила пастушка.
Я наддал ходу. Мне было не до буколических проказ. Она же продолжала роптать.
– Потерпи, – сказал я. – Если мы будем то и дело останавливаться ради этого, то у нас ни малейшего шанса успеть вперед всех.
– Ни мужа, ни шанса... – хныкала Маринка.
– Я твой шанс, ясно?
– Ну что вам трудно туда-сюда? – заглядывала она мне в глаза. Я в свою очередь невольно загляделся в ее: чистота белка, цвет, блеск. – Вот Шурик, в отличие от вас, меня безотказно любил.
Мученик, а не муж, посочувствовал я покойному. При таком обилье народа в лесу я не мог даже помыслить об этом. Мало того, что эти туда-сюда, эти входящие-выходящие приходилось душевной мукой оплачивать, а тут еще посторонних, как блох в шерсти. Обнаружив в себе источник стыдливости, игнорировать его я уже не мог. Стыдостраданье доходило до того, что в пору бы провалиться.
– Я совсем обессилела. – Она села. – Будь я вам по сердцу, а не по херу, мы бы давно уже перепихнулись и дальше пошли.
– Не распускай нюни, – строго сказал я.
– Я уже все нюни выплакала. Нет во мне никаких нюнь.
Скулеж ее сделался невыносим. Очевидно, ее дело и впрямь отлагательства не терпело, а я все отлагал, отлагал. Я сделал еще десяток шагов, стараясь не обращать внимания на ее нытье. Оглянулся: она с места не двинулась.
Делать нечего, придется ее ублажить, вздохнул я. Коль уж воспылала ко мне этим пламенем. Не тащить же ее на себе. Бросить ее, как есть, мне почему-то даже в голову не пришло.
Влип, как муха в жирные щи, сокрушался я про себя, отыскивая кусты погуще. Не иначе наипокойнейший дедушка натравил бога против меня. Или вороны натощак мне такую судьбу накаркали.
Я, тем не менее, оптимистично предполагал, что со временем мне удастся перевести ее на двенадцатичасовой режим, а там и на триждынедельный, а то и вообще отменить эти собачьи свадьбы. Что мне всесторонняя красота этой женщины? Кто мне она, в конце концов? Все, кто хотел жениться на ней, уже женились по очереди. Это тело слишком коммуникабельно. Не собираюсь я на всю жизнь оставаться ей суженым. До потери потенции, до посинения претерпевать...
– И после посинения тоже, – заявила она.
Словно черт её всё подначивал докучать мне и противоречить. Словно бес вошел и познал ее, и не вышел. Я жмурился, втягивал голову, прятался в шляпу, пока она своими каденциями оглашала окрестности. Так закалялся стыд.
Позже мне стало казаться, что зря я так нервничал. Создавалось впечатление, что проходящие не видели ни нас, ни друг друга, словно существовали в параллельных пространствах или разных мирах. И если внутри одной группы еще были какие-то отношения, то меж группами – не было.
Между тем, открывались народные промыслы. Народные помыслы устремлялись вглубь. Кто-то уже ковырял грунт, но лениво, без похоти. Кто-то уже по самые плечи в землю врос. Лесорубы решали топорами трудовые споры. Стали попадаться и трупы уже. И одним из первых – труп самоубийцы, обглоданный собаками и вороньем. Странное он выбрал дерево для самоповешенья – наполовину подпиленное, но оставленное гнить стоя: причуда палача. Убивают себя от отчаяния, какой бы причиной это отчаяние ни было вызвано. Но отчаяние – это то, что может дать веру и силу – такую, что потом никакая гибель тебя не возьмет. Отчаявшийся в насмешку над этим тезисом казал нам язык, облепленный мухами. Маринка ему показала свой.
Мы проблуждали весь день, но к болоту так и не вышли. Леший, что ли, нас за нос водил. А вскоре и ночь своей когтистой лапой стала шторы задергивать. Но лес все еще оглашался. Волчий вой мешался с собачьим. Сновали застигнутые и заблудшие. Пьяные егеря стреляли в луну, а луна, глядя на пустые земные хлопоты, презрительно щурилась. Мы пристроились за группой кумиров, но не затем, чтоб им составить фан-клуб. Звезды (порфиры) и 'звезды' (профуры) давали неясный блеск, в свете которого нам удалось набрести на пещеру и в ней заночевать. Те же, кому пещер не досталось, в теченье всей ночи блуждали по лесу, напрасно нюхая воздух и осведомляясь у звезд – о чем? Это уж вы у них спросите.
Пещера, где еще жили, наверное, тени предков, нам оказалась тесна, хотя все мое пещерное общество составляли Маринка да пес, которому и тут не сиделось. Он и во тьме ради Маринки усердствовал, все ловил для нее дичь и складывал к ее стопам. Куча возле стоп уже образовалась приличная, но ничего из того, что он принес, мне не хотелось. Вернее, не было сил развести костер. Я отпихнул ногой эту кучу, уколовшись, кажется, о ежа, другой ногой оттолкнул пса, и тут же уснул.
Соловей, отбросив скромность и всякое понятие о приличиях, верещал, не смолкая, всю ночь. Я себя в этой пещере словно чьей-то идеей или намерением ощущал. А сон был опять озвучен флейтой, хотя сам исполнитель мне на глаза не показывался. Лишь какой-то человек, одетый не в русском вкусе во что-то аттическое, античное – словно Платон или Плутарх – на минуту возник.
– А человек он скверный, – сказал этот древнегрек, не представившись. – Иначе бы не был такой хороший флейтист.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Это был лес, счастливый в своем неведении о человеке, тот самый непочатый край, где не ступала нога. Не привычный глазу русский или среднеевропейский лес, и даже не субтропический, а весьма отдаленных времен, словно пространство-время дало сбой, отступив за тысячи лет и верст от цивилизации. Ботанику доктор в свое время изучал на факультете, но сейчас затруднялся припомнить имена этих древес.
Да и тропа под ним – словно поскрипывала, как будто по половице шел. Но была она довольно извилистой, а в одном месте – словно узелок на синусоиде – причудливым образом переплеталась сама собой. Он не стал этот узел распутывать, стороной обошел.
Деревья здесь были повалены, громоздясь друг на друге, словно свальный грех. Тут прошелся какой-то вихрь или зверь. Иные стволы еще зеленели ветвями, росли, но корнями наружу, словно пытались выбраться из земли. Большей же частью они были вырваны с корнем или переломаны у самых пеньков.
Но этот ландшафт действовал не столь угнетающе, как тот, тронутый пожаром, но дотла не сожженный лес, который он миновал часом ранее, его обугленные, источенные древоедом стволы, лишенные ветвей, словно толпа виновных, подвергнутых наказанию отсечением рук. Даже поросли по низу не было, хотя, по всему судя, пожар задел своим краем этот участок леса очень давно.
Птичий Вавилон, которым начиналось его путешествие, давно умолк. Не было здесь пернатых, но полным-полно обезьян. Вели они себя суетливо, но не агрессивно, следуя мартышьим маршрутом параллельно тропе, в ветвях, и если сновали над доктором, то не с целью напасть и обидеть, а глядя на него, словно на невидаль. Раскачивались, словно клоуны на трапециях, гибкие, как каучук. Верещали, потешаясь над ним, профанируя глупый род человеческий. Мечтаем, мечемся, чаем, чего-то хотим, обреченные этой сомнительной онтологической участи, доктор вздохнул. Угораздило же человечество произойти от этих бестолковых созданий.
Он припомнил возможные версии генезиса человека и обезьяны – от эмерджентной эволюции до инволюции от высших созданий, что явились из космоса – нас направить на путь истинный, но сами выродились в этих мохнатых существ. Спустился из этих высот к первобытному представлению о происхождении от тотемных животных. Эманации, мутации, дарвинизм. Или более экзотические: труд, лень, аскеза, стыд. Воображение. Версия о воображении как о движущей силе антропогенеза ему показалась заманчивой, находясь в прямой связи с его собственным воображением, подвигнувшем его на попытку сотворения нетленного существа. Как бывало ему иногда свойственно, когда он оставался один, тут же отыскивался внутренний оппонент, выдвигавший обоснованные возражения. Доктор ему отвечал, бормоча, а то и срываясь на крик, размахивая свободной рукой, не заботясь о том, что давал лишний повод для обезьяньих насмешек. Воображение, как двигатель человеческой эволюции, как подтягивание от низшего к высшему...
Тут его действительно подхватила за воротник чья-то рука и подтянула вверх. Не успел доктор удивиться происходящему, как обнаружил себя на толстом суку¸ прижимающим к себе саквояж.
– Что-то ты расшумелся, прохожий, – прогудело над ним. – Дай, думаю, залезем на дерево и помолчим.
Помолчали. У доктора язык отнялся. То, что с такой легкостью вознесло его вверх, оказалось толстой обезьяньей рукой, а впоследствии – как только доктор получил возможность осматриваться и соображать – и самой обезьяной. Трудно сказать, к какому виду приматов принадлежал этот несколько толстопузый экземпляр, но рост он имел человеческий. Несколько его сородичей с минуту пялились с соседних деревьев на необычное существо, а потом вдруг разом загомонили, что-то лопоча по-своему и помогая себе жестами.
Долго молчать, принимая неведение как должное, доктор Федоров не умел. Чесался язык, и как только вернулась присущая ему гибкость, доктор сказал:
– Откуда наречье знаете?
– Чего удивительного? – ответил вопросом примат.
– Им даже люди владеют далеко не все.
– Жил среди вас в клетке. Теперь – толмач. Ты на территории класса млекопитающих. Мы тут передовой отряд.
– Кто же вас отрядил и для каких целей?
– Прыгай за мной, – вместо ответа сказал толмач.
Прыгать за ним по веткам доктор не собирался, да и не умел, как ему думалось. Но толмач выхватил их рук его саквояж и перескочил на соседнее дерево, ловко используя все четыре руки.
– Смелей, уважаемый, – крикнул он. – Сила тяжести тянет вниз. Сила легкости вверх взмывает. Используй силу легкости.
И устремился, перепрыгивая с ветки на ветку, вглубь леса. Доктору, дорожившему своим саквояжем, ничего не оставалось, как последовать за ним, дивясь собственной ловкости. Даже с учетом того, что использовать приходилось всего две руки, вместо необходимых для передвижения по ветвям четырех, прыжки удавались ему легко. Прыгать пришлось недолго, доктор выдохнуться не успел, и – странное дело – чувствовал себя после этой разминки лучше и здоровее прежнего. И даже не очень удивился тому, что вдруг очутился в самой гуще обезьяньей орды. Члены сообщества были разного пола, роста и возраста. Выделялся один, крупноголовый и многогривый, отличаясь полуторакратным размером против прочих самцов. Стадо держалось от него на почтительном расстоянии, кроме двух самок, одна из которых что-то искала в его шерсти, другая – в шерсти этой подруги.
– Наш вошьть, – с придыханием отрекомендовал крупноголового толмач.
– Чем обязан? – хмуро спросил вождь, обратив к доктору заросший волосами фас.
– Не знаю, – сказал доктор. – Меня схватили, подняли, повлекли.
– Ты очутился на моей территории. Я ментальную территорию имею в виду, а не этот конкретный лес. А именно – твои размышления о происхождении. Чем обязан таким мненьем о нас?
Он тоже вполне удовлетворительно изъяснялся по-русски. Орда притихла и слегка отодвинулась, освобождая место, словно для схватки.
– Чем же мненье мое тебе не угодно? По крайней мере, не хуже других, – сказал доктор, держась настороже.
– Ты нас не бойся. Давно хотел увидеть человека живьем, пока это живье не вымерло. Человек – существо тотемное. Эти обезьяноподобные животные – наши первичные предки. Максимум, что мы можем тебе причинить – высечь.
На слове высечь доктор поморщился, возразив гримасой. С версией о предках уклончиво согласился, сказав:
– Возможно, ты прав. Ибо человек, если не будет тянуть себя за волосы к свету – в обезьян выродится. Возможно, что такие эманации имели место.
– Только мы склонны эту эманацию эволюцией считать, – сказал долгогривый. – Все развивается из низшего к высшему. Из менее выдающегося в более выдающееся.
– Что же такого в вас выдающегося?
– Красивые, зооморфичные. Чего же еще?
– Красота – дело вкуса. Зато на моей стороне разумность, сознание. И как следствие – возможность заняться целесообразной деятельностью.
– Сознание... – Главный поморщился, словно доктор собирался его в свою очередь этим словом высечь. – Сознание как свойство материи глупо было бы отрицать. Оно есть. Но в результате самодвижения материи постепенно перестает быть, ибо приводит только к заблуждениям и ошибкам. Не говоря уже о намеренном употреблении его во зло. Оно зоологически вредно, а самое здравое, на что его можно употребить – это, мечтая о рае и всяческих его заместителях, в эмпиреях витать, в которых мы обитаем уже. Я эту империю имею в виду.
Следуя движению его верхней правой руки, доктор обвел глазами этот кусок джунглей, с почвой, скрытой подлеском, со зрителями, рассевшимися в ветвях, словно некий обезьяний театр. Он в очередной раз изумился своим обстоятельствам и тряхнул головой, надеясь, что эта блажь тут же исчезнет, ибо никак не мог принять происходящее за реальность. Чувствовал он себя не как Тарзан среди обезьян, а гораздо мене уверенно и комфортно.
– Эмпиреи, конечно... – пробормотал он. – Но и свобода – выбора, воли. Обезьяна – всегда реалист. Конформист и приспособленец к сопутствующим обстоятельствам. Невозможность вырваться за пределы себя, за флажки безусловно-условных рефлексов... – продолжал бубнить доктор, все более удивляясь тому, как его угораздило вступить в диспут с приматом. – На это способны лишь представители человечества, рефлексией овладев.
– Тогда скажи мне, гомос облезлый, откуда у человека потребность стать обезьяной? Откуда этот эволюционный зуд?
– Трудно сказать. Жаль, что вымерло всё промежуточное, – сказал доктор. – Австралопитеки, к примеру, наступали на пятки вам или нам? Неужели все так и исчезли в результате половой конкуренции? Поубивали друг друга каменьями...
– Это мы их забили дубинами. Чтобы замести следы эволюции.
– Жестоко...
– Так говорит предание. Не попру же я против предания предков, не предам же их. Вы вот ваше предание ни в грош не ставите, а оно говорит о том, что в начале эволюции бог создал человека. Вы же утверждаете, что вначале была обезьяна. Вероятно, – насмешливо предположил долгогривый, – богу вашему стало скучно, и он из обезьяны человека сотворил? Потому что обезьяны не такие забавные.
– Пусть так, – вздохнул доктор. – Но я вижу сейчас, что размышление и тебе свойственно.
– А я не размышляю. Я сразу выпаливаю то, что сердце велит. Сознанию и способность забывать не менее свойственна. Какие интеллектуальные споры кипели, какие войны умов велись. А сейчас уже никому не важно, Руссо ли – обезьяна Вольтера, или Вольтер – обезьяна Руссо. Стоило ли ради этого обзаводиться просвещением, выстраивать социальные отношения. То ли дело у меня: толмач!
Толмач мигом приблизился и развернулся, подставив предводителю свой засраный зад.
– Иерархия! Видишь это око покорности? Этим оком и позой он хочет нам показать, что он – искренне наш. Вы даже позы пресмыкания у нас заимствовали. Только кланяетесь передом. Ваши изобретатели обрядов не далеко ушли.
– Есть теория, – осторожно сказал доктор, – что и вы, и мы имели какого-то общего предка. Пусть это будет многострадальный австралопитек. Только у нас в дальнейшем возобладала перпендикулярная часть существа, а у нас – горизонтальная.
– И теперь это два различных стада: обезьян и людей? Пусть даже так, но и в этом случае человек – побочный продукт природы, тупиковая ветвь. И эта теория не дает ему никакой надежды на дальнейшее совершенствование в обезьяну. Поэтому я ее не очень чту. Предпочитаю классическую. И настаиваю на необходимости смены поколений ради эволюции всего сущего в обезьян. А ты – воскрешение, твою мать... Кто-то ж узаконил в природе смерть? Дело твое беззаконно.
– Беззакония нет, где жизнь отсутствует, – сказал доктор немного заносчиво. – Жизни свойственно играть на грани. Менять краски и свойства. Дразнить закон.
– Дразни, дразни. Тут тоже сидят, дразнят. Копают под классику. Утверждают, что процесс эволюции обратим. Что в порядке инволюции возможен обратный переход обезьяны в человека. Я им не препятствую. Некоторые даже требуют права человека и посещают Антропоцентр...
– Не все этих прав достойны, – вставил доктор.
– И даже выправили себе самодельные паспорта. Эти инволюнтаристы куда как мудры. Выполнив необходимые обрезания – хвост, пенис – осваивают прямохождение и в открытую объявляют, что обезьяна – недочеловек. Особенно старается одна белокурая бестия. Матерый такой самец. Эволюционер от инволюции. Он и меня этой химерой прельщал. Другая – Либидозная Обезьяна – поощряет распущенность и низменные человечьи инстинкты внедряет в умы. Некоторым уже ничто человеческое не чуждо. Я называю таких вырожденцами. Но их незначительное меньшинство. Настолько незначительное, что и упоминать не стоит. Я как настоятель этого стойбища их бы мог приструнить, чтоб вовеки не вякали, но в качестве курьеза, для плюрализма, их покуда держу.
– Ваша терпимость к параллельным мнениям заслуживает всяческого уважения, – одобрил доктор.
– Однако чтоб не допустить резни на почве зоологической розни, я придумал наиболее заядлых – пороть. Я и тебя, вот увидишь, велю выпороть, как только наша дискуссия подойдет к концу. Да она и подошла, впрочем. Добавлю только, что, как мне думается, вечного человека, о котором все ваши помыслы, не может быть никогда. Хотя бы потому, что по прошествии некоторых столетий он все равно обрастет шерстью и, благополучно эволюционировав, примкнет к нашему стаду, выполнив свою зоологическую задачу не тем, так этим путем. Природа, видишь ли, не сочувствует таким намерениям и все равно рано или поздно возьмет свое.
Долгогривый перевел дыхание и сделал своим знак – махнул рукой, словно шашкой лозу рубил.
– Позвольте еще... – засуетился доктор.
– Будет с тебя. Мы не на философском сборище с блудницами и флейтистками. Предгоминиды – постгоминиды... Сейчас надергаем прутьев и разберемся, кто есть кто. А кого нет и быть никогда не может. Человек начинается там, где кончаюсь я, как бы то ни было и ни выглядело. Так что не буди во мне человека – убью.
– Хотя бы словечко...
Доктору стало не по себе. Возникла в памяти графиня Дюбарри, просившая еще минуточку. Гипотетические предки на дереве придвинулись ближе, образовав кольцо. Двое-трое принялись отрывать от дерева гибкие побеги ветвей. От ужаса предстоящего унижения у доктора на мгновенье ослабли руки, пальцы разжались, и он полетел вниз, но был схвачен за привычный к этому воротник и привлечен к ответственности.
Как происходила экзекуция и долго ли она длилась, доктор не помнил и боли не чувствовал. Находясь на грани потери сознания, он лишь услышал голос крупноголового:
– Попадешься еще на крамоле – не только высеку, но и высушу. А теперь иди. Передай привет приматам.
Зажмурив глаза, он вдруг завопил. Сколько продолжался этот слепой вопль, доктор не мог припомнить впоследствии. Он очнулся на дереве, по-обезьяньи крича, а едва опомнившись, тут же прекратил вопль и огляделся, удивившись тому, как его угораздило столь высоко влезть, не имея к тому природных способностей, и более того, втянуть за собой саквояж. Вокруг по-прежнему простирался лес, но тропа была рядом, под ним. Он пошевелился, размял сведенное судорогой члены, и стал осторожно спускаться. Легкость и радость жизни, с какой он скакал в ветвях, совершено его оставили. Вспомнив эти свои ощущение, он признался к собственному стыду, что ему нравилось быть обезьяной. Зов ли Руссо припомнился – мол, назад к природе? Зов наших предков, обезьян? Инстинкты над разумом возобладали, выйдя из подсознания, радуясь, что обрели легальность?
Кажется, многогривый упоминал о Руссо. Снова стать обезьяной на радость вам? Нет уж, увольте. Отдаю свои хищные инстинкты за лишний грамм мозгов. На миг крупноголовый вновь возник перед ним, монументальный, словно памятник Кинг-Конгу. Ужаснувшись этому видению, он приостановил спуск и огляделся. Нет, никаких обезьян вблизи не было. А главное лес по-прежнему был безлюден, не было свидетелей его унижения.
Однако, какие канальи. Самих бы с ветвей совлечь и высечь.
Может, привиделось. Уж не съел ли чего галлюциногенного я или этот примат? Существует ведь мненье о том, что воображением и как следствие – происхождением – человек обязан галлюциногенным растениям. Но нет, ничего глюкотворного вблизи него не росло.
Вся тыльная часть его туловища чесалась. Спустившись и став у подножия, он обнажил спину и попытался обозреть через плечо собственный тыл. Никаких следов от экзекуции он не обнаружил, но зуд не проходил. Как если бы его действительно высекли, но не только что, а несколько суток назад. Или жара была этой почесухе причиной? Воздух был раскален. Всё, способное двигаться, забилось в щели. Обозленной обезьяной скалилось солнце. Хорошо хоть тень падала на тропу и не давала спалить его заживо.