Текст книги "Елизавета Алексеевна: Тихая императрица"
Автор книги: Зинаида Чиркова
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 30 страниц)
И вновь Елизавета пишет матери:
«Мы узнали о кончине бедняжки великой, княгини Александрины. Не могу выразить Вам ту боль, которую я ощутила, скорбь была всеобщей, не говоря уж о её родственниках. Такая молодая, такая красивая, столь чудный ребёнок, и умереть в самом расцвете сил! Всё ещё не верится! Она была так жизнерадостна, так свежа, полна жизни, так любила жизнь...
Бедная, дорогая Александра, не могу представить себе её мёртвой! Болезнь убила её на девятый или десятый день после родов.
Бедной императрице не хватает ещё этого горя! Однако это ужасное событие оказало на неё меньшее воздействие, чем ожидалось...
После смерти императора с её уст постоянно слетало: «Александра тоже умрёт». Оба эти несчастья переплелись, одно переключило её на другое. Во всяком случае, состояние её не ухудшилось. Бог мой, почему Александра, почему именно она, любившая жизнь, должна была умереть? Иногда мне кажется, что она счастлива, последовав за своим ребёнком. В этом я ей завидую, но только в те моменты, когда позволяю себе забыть о том, что я Вам тоже дорога...
Простите мне эти мрачные мысли, сейчас я всё вижу в чёрном свете и сама большую часть дня одета в чёрное. Говорю и слышу, как все вокруг разговаривают только о смерти...
В прошлую пятницу мы ездили на два дня в Павловск. Было приятно вновь увидеть Павловск, к которому я навсегда сохраню привязанность, поскольку здесь родилась Машхен. Но с ним связаны и самые ужасные воспоминания – не могу видеть его без неё, а каждый уголок моих спален, нашего садика – всё напоминает о ней...
Вы спрашиваете, матушка, кто те люди, что бывают у меня. Их множество. В настоящее время часть из них в деревне. Впрочем, все посещающие меня дамы, которых я знаю, а их достаточно много, приезжают с визитами, избегая церемониального представления, поскольку петербургский бомонд в последние дни царствования почившего императора был яростно разогнан.
Конечно, графиня Головина не входит в число тех, кто наносит мне визиты, она достаточно умна, дабы не настаивать на этом. Но если бы ей удалось это сделать, мне хватило бы твёрдости не принять её...»
До самых последних дней не могла Елизавета простить графине Головиной сплетню, пущенную той по поводу дочери Елизаветы, якобы рождённой от Чарторыйского.
«Дорогая моя мама! Вы пишете, что мало верите в возможность быть счастливой. В этом отношении я являюсь достойной Вашей дочерью. Я и не знала, что мы так схожи в этом...»
Странно читать такое в письме, написанном, едва принцесса Баденская стала императрицей.
Казалось, она достигла всего, чего только можно пожелать. Она стала императрицей великого государства, властительницей.
Но не чувствует она этого счастья, потому что знает – непрочно и несладко это бремя, видит, как отдаляется от неё Александр, как всё более сближается с матерью, у которой одно имя Елизаветы вызывает приступ бешеной ненависти.
Теперь Александр уже не приходит ежечасно в опочивальню Елизаветы, он уже окреп, стоит на своих ногах прочно, и зачем ему теперь Елизавета, умная, тонкая, чувствующая всё остро и искреннее.
И потому нет радости в её письмах, и потому она чувствует себя несчастливой...
Впрочем, уже одно то, что её мать собирается в гости к ней, Елизавете, вызывает у новоиспечённой императрицы восторг.
Она наконец-то увидит свою мать, которой постоянно пишет тёплые и искренние письма. Ей она может рассказать всё, что хочет, и, пожалуй, это единственный человек, которого она по-настоящему любит...
Но вот опять закавыка! Мать, собираясь в гости к дочери, с которой не виделась столько лет, набрала такой штат свиты, что эта несметная орда сильно смущает Елизавету.
Баденские бюргеры не знают, что такое петербургский свет, не понимают, какое смешное впечатление могут произвести они на столицу...
Александр нехотя согласился на приезд матери своей жены. Предстоит коронация, громадный праздник, главное событие царствования, отказать жене он не может, хотя и не в восторге от этого.
Не в восторге, потому что озлоблена Мария Фёдоровна: как, какие-то баденские далёкие родственники могут быть на таком торжестве!
И с грустью пишет Елизавета матери, чтобы та сократила число своей свиты...
Не писала о том, что восстала Мария Фёдоровна против присутствия матери Елизаветы на торжестве, что много сил и ловкости пришлось проявить ей, чтобы убедить Александра хотя бы в приезде её матери.
Пусть не на коронацию, пусть прямо из Петербурга следует в Швецию, к другой своей дочери, Фридерике, шведской королеве, но пусть хоть несколько дней будет она видеть мать. Ей столько нужно сказать, столько выплакать на груди у родного человека!
В конце концов так и было решено. Мать Елизаветы приедет, но лишь проездом в Швецию, на коронацию в Москве она не сумеет попасть.
Елизавета была и этому рада. Пусть на немного, пусть не на коронацию, да и торжества, зрелища отняли бы у них драгоценные дни, предназначенные для близкого общения. Пусть так, но всё-таки мать, несмотря на все протесты Марии Фёдоровны, приедет.
Елизавете не хотелось напоминать Александру, скольких братьев Марии Фёдоровны приютил он, сколько поместий и деревень, должностей, чинов и орденов раздал им. Нет, она ничего не просила для своих родственников, ей важно было только одно – увидеться с дорогим человеком...
«Наконец-то вчера с обратной почтой я узнала о Вашем окончательном решении приехать, моя милая мамочка! Не стану терять время на уверения в том, как взволновала и осчастливила меня та новость...
После обеда господин Жезо (представитель Баденского дома в Петербурге. – Прим. авт.) побывал у меня и передал мне список сопровождающих Вас лиц, который Вы ему послали.
Сожалею, дорогая мама, но по этому поводу, не умаляя моей к Вам привязанности, должна Вас уведомить, что наличие столь огромной свиты может вызвать нежелательные последствия. Было бы больно и неприятно для Вас стать предметом критики или насмешек. Публика везде одинакова. Здесь, как и всюду, радуются, если находится что-то, над чем можно посудачить или заострить внимание, а мама и мои близкие не предмет для их обсуждения. Несмотря на это, к Вам отнеслись бы не лучше, чем к другим...
Поймите, моя дорогая мама, количество сопровождающих Вас лиц потрясёт всех, я не поручусь, что не найдутся люди, которые увидят во всём этом нечто показное, от чего Вы на самом деле далеки.
Мне следовало бы раньше сказать об этом, матушка, знай я заранее количество сопровождающих Вас лиц, хотя сама я не считаю, что их много. Но, как Вам уже говорила, список этот увидела только вчера. Господин Жезо, видя, как я озабочена, посоветовал переслать письмо таким образом, чтобы оно попало к Вам прежде, чем Вы пересечёте границу, – он также собирается написать Вам, матушка, мы с ним оба чувствуем, насколько неприятно будет Вам отказать сейчас кому-то из Вашего сопровождения, и уверяю Вас, что мысль о впечатлении, которое на Вас всё это произведёт, мучает меня жестоко, но считаю – лучше сделать это теперь, чем столкнуться здесь с вещами более неприятными и, считаю, неизбежными.
Император не в курсе того, что я Вам говорю, потому что он не знает численности Вашей свиты.
Умоляю, дорогая мама, простить меня за всё, что сообщаю, но уверена, Вы понимаете, это идёт от чувства глубокой привязанности к Вам и всем моим близким. Было бы ужасно, если бы здесь начали говорить всё, что угодно, кроме похвал в адрес моей семьи.
Прощайте, моя милая мамочка, когда получите это письмо, то будете уже на полпути ко мне. Поистине это невыразимое счастье...
На границе, дорогая мама. Вас встретит князь Волконский, он бывал в Карлсруэ. Будет кухня и фельдъегерь, чтобы служить Вам курьером. С тем большим основанием прошу Вас обратить внимание на всё, что я написала в письме. И желательно сократить число прислуги. Здесь Вам будет прислуживать двор. Простите, матушка, я готова провалиться сквозь землю от смущения, осмеливаясь говорить Вам подобные вещи...»
Отец Елизаветы не приехал в Петербург. Он отправился сразу в Стокгольм, чтобы там дождаться жену, а заодно обсудить со шведским королём кое-какие проблемы. А мать Елизаветы стремилась к дочери, чтобы и поздравить её с восхождением на престол, и обговорить всё, что наболело на душе у девочки, уехавшей из Бадена тринадцатилетней, выполнившей все её наказы и ставшей русской императрицей.
Накануне приезда принцессы Баденской Александр ездил в Павловск к матери. В глубоком трауре, сморщенная и поблекшая, Мария Фёдоровна всё-таки не удержалась, чтобы не напомнить сыну о жёстком отношении Павла к своей невестке.
– Надеюсь, ты не забыл, сын, – начала она усталым голосом, – наша Александрина была бы сейчас жива...
Она зарыдала почти натурально, но Александр понял намёк.
Павел и Мария Фёдоровна считали, что это Елизавета расстроила свадьбу короля Швеции Густава Четвёртого с их старшей дочерью, Александриной, и никакие доказательства непричастности Елизаветы к этому делу не могли поколебать их уверенность. Фридерика давно не была в Бадене, не имела никакой связи с Елизаветой, и лишь мать сообщила ей о том, что Густав посватался к Фридерике.
Но никакие доводы не смогут повлиять, если человек хочет верить только в то, что подсказывает ему внутренняя убеждённость.
А Мария Фёдоровна свято верила в то, что невестка интригует, что она настроила Густава против Александры, хотя основным пунктом несовместимости этих двух намечающихся жениха и невесты было различие в вероисповеданиях.
Шлейф подозрений, намёков, враждебности тянулся из восемнадцатого века в девятнадцатый.
И вот опять этот намёк. Но Александр воспринял его теперь уже по-другому. Раньше он не обращал внимания на намёки матери, на её враждебное отношение к его жене. Ныне под влиянием смерти Александры, под влиянием матери, утратившей почти одновременно мужа и дочь, в нём проснулось чувство щемящей жалости к ней, постаревшей и одинокой.
И внутренне он согласился с доводами Марии Фёдоровны, хотя она лишь намекнула на эту давнюю вражду...
Взглянув на сына, Мария Фёдоровна поняла, что не надо больше напоминать о старой, пущенной с её согласия, сплетне, что ребёнок Елизаветы от Адама Чарторыйского.
Странно, что теперь и он был согласен с матерью, хотя точно знал, что девочка – его...
Александр принял мать Елизаветы более чем холодно. Он не вышел встретить её у кареты, назначил ей день для аудиенции, и хотя говорил вежливые и соответствующие случаю слова, однако принцесса Баденская Амалия скоро поняла, что в семье давно нелады, что дочь её вовсе не счастлива со своим мужем, что он не оценил её ум и такт, врождённую тонкость и отличную образованность, о которой она, мать, так старалась.
Принцесса Амалия ясно увидела расстановку сил и от всей души пожалела дочь: нелегко жить в чужой стране, хоть и в роскоши и на самом высоком месте, если нет рядом мужа – защитника, опоры, каменной стены, за которой так хорошо спрятаться.
«У них нет детей», – жалостно говорила себе Амалия и этим пыталась оправдать то положение, в котором была Елизавета.
Впрочем, до откровенных излияний дело не дошло: Елизавета не привыкла жаловаться, плакаться на родной груди, хотя и представляла постоянно, как будет она счастлива, когда приедет мать.
Как-то получилось, что теперь Елизавета оценивала свою мать уже с точки зрения русской императрицы: казались смешными её странные наряды, ненастоящие драгоценности, её простые туалеты и более чем скромные ожерелья.
Конечно, она переделала, как могла, весь гардероб матери, отдала ей кучу своих драгоценностей, но постоянно ревниво косила глазом на мать.
Она видела, что в Бадене ничто не изменилось. И удивлялась себе: то ли она слишком переменилась со времён маленького Бадена, то ли там всё так и было устойчивым, как болото, затянувшееся ряской.
Единственное, что она нашла ценного в познаниях матери, – интерес к новинкам литературы, театра, живописи, – и жадно черпала из этого источника: за годы правления Павла ничего похожего не приходило сюда...
Пышные обеды, балы, спектакли, даваемые в честь прибытия баденской принцессы, занимали все шесть недель, которые мать Елизаветы провела в Петербурге. Разговаривать с дочерью она могла только урывками, между торжественным завтраком, парадным обедом и вечерним куртагом.
Амалия поражалась величию и размаху русского двора, оценивала драгоценности, сверкавшие на вельможах, круглила в изумлении глаза, удивляясь роскоши и пышности российского престола. И не переставала гордиться своей дочерью, хотя и видела, что здоровье её остаётся не самым лучшим: дочка беспрестанно кашляла, на её щеках появились какие-то странные тёмные, а на свету красные пятна. Красота дочери, которой она так гордилась в своё время, теперь поблёкла, потускнела и восполнялась лишь роскошными, затканными золотом туалетами.
Прощаясь перед отъездом в Швецию со своей дочерью, ставшей императрицей, Амалия Баденская шепнула ей на ухо:
– Мы так и не поговорили...
И Елизавета неожиданно прижалась к маленькой, постаревшей и погрузневшей матери и зарыдала почти в голос. Что могла она сказать матери, чем обрадовать, чем поразить?
При русском дворе осталась одна из баденских дочерей – Амалия. Елизавета надеялась обрести в ней нового друга, сестру, с которой можно было бы обсудить все вещи, касающиеся двора, интимных дел, сердечных радостей или печалей.
Но Амалия, ослеплённая роскошью русского двора, упоительно закружилась в бесчисленных праздниках, бездумно заводила знакомства с кавалергардами, томно признавалась в чувствах всем без разбора, и Елизавета уже желала втайне, чтобы Амалия покинула её двор, на который эта немецкая принцесса иногда бросала тень.
Слишком разными были эти две сестры. И если Елизавета всегда помнила и без памяти любила Фридерику, то от Амалии у неё кружилась голова, и она непрестанно хлопотала о том, чтобы её сестрица не завязла в какой-нибудь некрасивой истории.
Амалия тоже служила уроком для Елизаветы. Всегда и во всём бросала на неё взгляд Мария Фёдоровна и зловеще поджимала губы: одного поля ягода, думалось ей, – так что приезд сестры не стал для Елизаветы утешением...
Странно, что самая большая её роль – в коронации в Кремле, в Успенском соборе Москвы, – прошла для неё вовсе не празднично.
Елизавета не рисовала себе никаких перспектив, не надеялась вместе с узаконенной короной получить свой кусочек счастья. Она уже видела два правления, понимала, что правят люди и у каждого из них свои достоинства и недостатки. И потому корону приняла почти равнодушно. Она просто легче вздохнула от хорошо исполненного ею долга – она выполнила все наказы своих родителей, стала царицей огромного царства, – но у неё не было детей, и она не могла погрузиться в пучину материнского счастья. Она давно стала взрослой и знала, что корона – это двойная тяжесть, а ей так мечталось жить со своим мужем вдали от света, где-нибудь в небольшом городке на берегах Рейна...
Теперь эта мечта была похоронена.
Александр стал коронованным императором, а она – коронованной императрицей и с каждым годом всё более отчётливо понимала, что это тяжёлый груз, который давит на человека, лишает его естественности и простоты...
Да, она была прекрасна в парадной робе русских цариц, с тяжеленным шлейфом, который несли двенадцать вельмож, да, она величаво и спокойно вела себя на длиннейшей и труднейшей церемонии, где ни один её жест, ни один её шаг не мог быть неверным – тысячи глаз смотрели на неё и Александра.
Сотни людей собрались на эту грандиозную церемонию. Были обычные на таких торжествах жареные быки на вертелах, фонтаны белого и красного вина, полные пригоршни медных и серебряных монет, бросаемые из окон царского дворца. Всё это было, но лишь одно мгновение запомнилось ей на всю жизнь.
Давно затихло всё на кремлёвском дворе, полная луна вышла на удивительно чистое небо. Золотом зажглись купола древних московских соборов, бликами осветились белые стены церквей, и такая тишина и возвышенность были в этом мгновении, что Елизавета, глядевшая из окна, поразилась красоте и совершенству форм старинной архитектуры, живописности округлых золотых куполов. И она подумала: не в этом ли прекрасном сооружении сила русского народа, его умение отстоять свою родину, не в этом ли соответствие духа русского народа и его могущества? И вдруг поняла, что русское стало ей гораздо ближе, чем баденское, о котором она тосковала столько лет.
Что Баден? Конечно, и он красив и силён, но вот этот прекрасный Кремль – воплощение силы, веры и мощи русского народа.
Она ушла спать с новым пониманием того народа, который был вверен её Александру, а значит, и ей, его супруге и императрице.
Глава пятая
Елизавета готовилась к балу в доме графа Шереметева. Она не любила эти праздные сборища, но она стала императрицей, и граф считал за самую высокую честь принять императорскую чету в своём доме.
Подготовка к тому празднику была столь блестяща, что слухи о ней давно распространились по всей столице: фейерверк, спектакль французских актёров, опять вошедших в моду со времени смерти Павла, грандиозный куртаг почти на пятьсот персон, вензеля в небе, выписываемые огненной струёй, замечательный парк, в котором и предполагалось накрыть огромный стол.
Ничего не жалел граф Шереметев для такого гигантского праздника, и Елизавета заранее думала о том, как пройдут эти несколько часов, когда все на тебя смотрят, ловят каждое твоё слово, каждый взгляд и всё перетолковывают по-своему. Не любила она такие праздники, хотя с большой охотой танцевала, всякий раз выбирая партнёров по своему вкусу. Нередко удавалось станцевать и с Александром, но в последнее время он так отдалился от неё, что она только мельком видела его на подобных праздниках да на парадных обедах.
Он был слишком занят: то ездил к матери в Павловск и просиживал долгие часы, утешая Марию Фёдоровну, снова и снова убеждая её, что ничего без её согласия и слова предпринимать не станет, то осматривал войска – как и Павел, считал теперь своим долгом готовить полки к муштровке и тщательной тренировке чёткого шага, – то вместе со своими молодыми друзьями запирался в одной из комнат Зимнего дворца, обсуждая неясные ещё ему самому планы управления империей.
Она редко видела его, и ей очень хотелось, чтобы на этом ,балу Александр обратил на неё хоть какое-то внимание. Для того и придумала совсем уж необычный наряд: простое белое платье украсила гирляндами живых роз, в свои роскошные волосы намеревалась воткнуть живую пунцовую розу, а плечи и оголённые руки прикрыть тончайшим газовым шарфом.
Фрейлины Елизаветы суетились, обсуждая каждую деталь её костюма, – им тоже хотелось блеснуть на этом балу, о котором уже шло столько разговоров. Они советовались с Елизаветой по поводу своих нарядов – знали, вкус у императрицы безупречен, тонок и советы её всегда очень кстати.
Белое платье с широчайшим кринолином уже было принесено в опочивальню, разложено на креслах, и Елизавета прикидывала, что бы ещё добавить к этому простому, но такому изящному Наряду.
Кто-то из фрейлин тихонько подошёл к ней и шепнул на ухо, что в приёмной находится только что прибывший из Швеции курьер, весь запылённый и усталый...
– Моя дорогая матушка, – растрогалась Елизавета, – как она думает обо мне, пишет с дороги, а теперь вот прислала курьера с новым известием! Немедленно просите, – приказала она.
Курьер был действительно усталый и запылённый – он проскакал немало вёрст, чтобы вручить императрице пакет от матери.
– Отдохните, вас накормят и устроят на отдых, – улыбнувшись, кивнула Елизавета курьеру, взяла пакет, запечатанный многими сургучными печатями, и, лишь взглянув на него, снова улыбнулась: письмо было от матери, уехавшей совсем недавно в Швецию, к любимой сестре Елизаветы, Фридерике, теперь уже шведской королеве...
Она удобно расположилась в кресле, чтобы насладиться строчками материнского письма, но едва прочла первые строки, как с неё слетела вся радость.
Мать писала о печальном событии: умер отец Елизаветы...
Как странно получилось всё в Швеции. Поездки по стране, взмыленные лошади, рессорные кареты, блестящее сопровождение – и всё это не спасло отца Елизаветы: перевернулась карета, сломалась ось колеса, и принц Баденский, Карл-Людвиг, оказался на земле. Когда слуги подбежали к нему, он был уже мёртв...
«Боже мой, – сверлила голову Елизаветы одна и та же мысль, – бедная матушка! Она приехала посмотреть на свою дочь в Швецию, а теперь должна заботиться о траурном поезде, который доставит тело отца в Баден, облечься в глубокий траур...»
Они были так дружны, её отец и мать, они были настоящей преданной и любящей парой. И отец даже не взошёл на престол Бадена, он так и остался всего-навсего наследником...
Ей как-то не думалось о бездыханном теле отца, она просто не могла представить его холодно-спокойным в гробу. Он был так жизнелюбив, он любил всё прекрасное, а каким заботливым отцом он был...
Только тут увидела она своё красивое платье, приготовленное для бала, и сказала себе, что и в горе должна быть тверда и спокойна.
– Унесите это, – кивнула она на платье, – и приготовьте моё старое траурное...
Едва закончила она носить траур по своей Машхен, едва выплакала все слёзы по своей прелестной крохотной дочери – и вот новое горе.
Она не заметила, что слёзы градом текут по её тронутым пятнами щекам, смачивают манишку, скапливаются в ранних морщинках по сторонам подбородка.
Такой и увидела её Амалия, вбежавшая к ней с радостным и шумным восклицанием:
– Ах, Элиза, какой наряд ты мне приготовила! Я так счастлива...
И осеклась.
Елизавета молча подала ей письмо матери...
Известив мужа о смерти отца, о своём трауре, она снова села в своё «ленивое» мягкое кресло, и снова слёзы градом покатились по её щекам. Она не вытирала их, она их просто не замечала, они как будто сами рождались в её глазах и катились, катились...
Александр и Мария Фёдоровна рассудили, что этот траур далёкий, что не годится отменять праздник у графа Шереметева, затратившего столько денег на то, чтобы принять императора и его семью.
Оба сына Марии Фёдоровны, Александр и Константин, посетили графа, намереваясь лишь почтить своим присутствием собравшихся, но неожиданное событие задержало их здесь дольше положенного по этикету.
Александру и Константину представили двух дам, впервые выехавших в свет, – сестёр Четвертинских.
Старшая из них, Мария, уже была замужем, её выдали ровно пятнадцати лет.
Она произвела на императора неизгладимое впечатление. Высокая, тоненькая, белокурая, с нежно-розовой свежей кожей, она изящно танцевала, прекрасно говорила по-французски.
Сестра её была ей под стать – такая же белокурая полька, тоненькая и грациозная. Едва взглянув на Иоанну Четвертинскую, Константин замер от восторга. Он-то и указал Александру на сестёр. И хотя с первого взгляда император не обратил особого внимания на старшую, но излияния Константина сделали своё дело – он танцевал с полькой и говорил с ней...
Елизавета вместе с Амалией плакали и страдали из-за смерти отца, Александр танцевал с Нарышкиной, а Константин отвешивал Иоанне Четвертинской такие двусмысленные комплименты, что та только вежливо опускала глаза и краснела вся, начиная от лба и кончая грудью...
Прошли первые восторги от молодого красивого русского царя, лучше всех танцевавшего на балах, изящнее всех державшегося в седле, отменили десятки указов и манифестов, все запреты прежнего царствования, столичная публика насладилась круглыми шляпами и лёгкими, вошедшими в моду французскими платьями, возможностью лихо проезжать мимо царской коляски без поклона, исчезли полосатые будки у въезда в старую и новую столицы, и жизнь снова вошла в полосу буден, обыденной работы и дел, хоть и перемежалась роскошными праздниками и приёмами в царском дворце.
Очнулась от траура и Мария Фёдоровна и взялась за прежнее – за интриги, сплетни, плутни.
Граф Пален присвоил себе всю военную и гражданскую власть, разъезжал в карете шестериком с гербами и флагами и считал, что ещё немного – и он подчинит себе самого императора, не говоря уже о придворных кругах.
Но Александр ускользал от сильного влияния человека, сделавшего его императором: то ли не слышал половины того, что говорил Пален, потому что был туговат на ухо, то ли выжидал, окунувшись в море удовольствий, удобного момента, чтобы освободиться от гнетущей опеки генерала.
Странным образом распоряжается жизнь судьбами людей: чаще вместо благодарности за сделанное дело награждает их опалой и несчастьями.
Пален не уставал восхвалять себя, на всех перекрёстках кричал он о величайшей услуге, которую оказал государству и человечеству, но решительно отгораживался от «гнусных убийц» и твердил, что сам не принимал никакого участия в убийстве императора.
«Я не был ни свидетелем, ни действующим лицом в его смерти, – чем дальше, тем чаще твердил Пален, – хотя я, конечно, предвидел его кончину, но не хотел принимать участия в этом деле, так как дал слово великому князю».
Но Мария Фёдоровна до тонкости разузнала все детали убийства своего мужа, знала, что сын дал согласие участвовать в заговоре, что Пален организовал и сделал всё, чтобы Павел погиб. И она не уставала твердить Александру, что тот виноват в смерти отца, и всё время усугубляла вину сына, растравляла его рану...
Она же подготовила и произвела падение самого главного интригана заговора.
Ещё Павел разрешил старообрядцам справлять службы в церквях, и люди, до сих пор признающие лишь старинные обычаи и обряды церкви, много скорбели об убийстве императора. Они преподнесли Марии Фёдоровне икону с двусмысленной надписью: «Хорошо ли было Симирию, задушившему своего господина». Надпись точно соответствовала тексту Библии.
Мария Фёдоровна приказала повесить икону в воспитательном доме, который находился под её призрением. Церковь воспитательного дома проводила службы по старому обряду, и икона служила ей украшением и утешением.
Пален рассвирепел, когда услышал об иконе. Он почувствовал в этой надписи намёк на своё участие в заговоре и потребовал от священника снять икону. Но тот отвечал, что эта икона повешена по распоряжению императрицы, и заверил Палена, что сразу снимет её, если разрешит и прикажет Мария Фёдоровна. Возмущённый Пален дождался удобного случая, чтобы пожаловаться Александру на неё.
– Императрица намекает на цареубийство, икона с возмутительной надписью висит в церкви воспитательного дома, – горячо говорил он Александру. – Какие намёки, какой пример для воспитанников, как можно позволять себе такое?
И вдруг Александр, слушавшийся Палена во всём, слепо действующий по его подсказкам, вспылил.
– Не забывайте, что вы говорите о моей матери! – воскликнул он.
– Я полон почтения к императрице, – ответил Пален, – но эта надпись подтачивает вашу самодержавную власть...
Александр услышал всё, что говорил Пален. Разговор на этот раз шёл на высоких нотах.
– Хорошо, – согласился он, – я увижу икону. Не может быть, чтобы надпись на ней была именно такова, как вы говорите...
Однако Александр не стал принимать никаких скоропалительных решений. Он поехал в церковь воспитательного дома, прочитал надпись на иконе и, удостоверившись, поскакал в Павловск, где всё ещё безвыездно находилась в трауре Мария Фёдоровна.
Разговор между сыном и матерью был слишком труден. Снова повторила Мария Фёдоровна, что никогда не вернётся в Петербург, пока не будут привлечены к ответственности и наказаны убийцы императора, тем более не возвратится в столицу, если у власти всё ещё будет стоять наглый интриган Пален...
Мария Фёдоровна убедила Александра. Слёзы, горячие слова, намёки на отцеубийство – всё пошло в ход.
И Александр сломался. Характер матери был более упорен, чем характер сына.
Мария Фёдоровна сослалась ещё и на мнение Никиты Панина, тогдашнего министра иностранных дел. Она давно благоволила к нему. Он был племянником Никиты Ивановича Панина, бессменного воспитателя Павла, наследника престола. Павел приучил и Марию Фёдоровну боготворить Никиту Ивановича Панина. Когда он умирал, Павел целовал его руки и заливался слезами. Он часто повторял жене, скольким обязан Никите Ивановичу Панину. Поддержкой, мыслями о парламентской республике, нововведениями, что проводил покойный император, – всем он был обязан Никите Ивановичу. Панин не уставал выступать в защиту наследника даже против Екатерины Второй, и только благодаря ему Павел вступил на престол.
Мария Фёдоровна была бесконечно признательна Никите Ивановичу Панину и в знак благодарности возвышала его племянника...
В споре с Паленом Никита Петрович выступил на стороне вдовствующей императрицы.
Панина не было в Петербурге во время осуществления заговора, и Мария Фёдоровна считала, что он не замешан в нём. По истечении нескольких дней после смерти Павла она написала Панину такое письмо:
«Граф Никита Петрович!
По содержанию оставшегося после его императорского величества любезнейшего супруга моего, в бозе почившего государя императора Павла Петровича, завещания, коего в 29-й статье изображено: «В род графов Паниных отдаю я перо бриллиантовое с бантом, что на андреевской шляпе носил, и портрет мой, который вручит жена моя на память моей любви к покойному воспитателю моему, и ещё возлагаю на моего старшего сына и всех моих потомков наблюдение долга моей благодарности противу означенного рода воспитателя моего покойного графа Никиты Ивановича, которого краткость моего века не дозволила мне им доказать...»
Препровождая при сем к Вам вышеозначенные вещи и портрет, остаюсь я в полном удостоверении, что оные тем будут для Вас ценнее, чем живее напоминают они Вам о той неограниченной признательности, каковую покойный император сохранил к дяде Вашему, графу Никите Ивановичу, сопровождая её отменным ко всему роду его благоволением. В прочем же пребываю всегда к Вам благосклонно, Мария».
И теперь, в разговоре с сыном, Мария Фёдоровна снова повторила, что даже Никита Панин возмущён интригами и сплетнями Палена.
Александр сжал зубы. Он-то знал, что Никита Панин первым завёл с ним речь о заговоре, но мать ещё не ведала этого. Может быть, только потому и стал Никита Панин министром иностранных дел, хотя работоспособности и умения улаживать дела ему было не занимать.
Правда, Никита Петрович был усердным сторонником англо-русского союза, весьма холодно обращался с французскими послами при русском дворе, и хоть был уже заключён франко-русский союз, о чём хлопотал ещё Павел, но стоявший за парламентаризм Панин был чересчур скептически настроен против этого союза.