Текст книги "Елизавета Алексеевна: Тихая императрица"
Автор книги: Зинаида Чиркова
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 30 страниц)
– Причины, государь? – спросил Ростопчин
– Жена сейчас раскрыла мне глаза на мнимого ребёнка моего сына! Чарторыйский воспользовался расположением моего сына!
Ростопчин понял, почему Кутайсов сказал ему о сплетнях Марии Фёдоровны.
– Государь, – тихо произнёс он, – позвольте вам возразить...
Павел поднял на графа белые от гнева глаза.
– Дело это семейное, – всё ещё тихо продолжил Ростопчин – А если это лишь навет, оговор – кто защитит невинную? Мне думается, что эта гнусная клевета пущена с одной только целью – опорочить вашу семью. И ссылка князя Адама лишь подтвердит гнусные подозрения. Весь двор ополчится на вашу невестку...
– Она достойна самого ужасного наказания, – пробормотал Павел, но призадумался над словами Растопчина.
– Как вы решите, государь, так я и сделаю, но умоляю вас, будьте благоразумны, не давайте хода этой гнусной клевете.
– Ладно, – сказал уже успокоившийся Павел. – Там поглядим, что делать дальше.
– Мне, во всяком случае, государь, не хотелось бы прикладывать руки к сплетне, – откланялся Ростопчин и быстро вышел из кабинета.
Ему казалось, что он несколько рассеял гнев императора.
Последствия этого разговора всё же вылились в нескольких приказах Павла.
Князь Адам Чарторыйский был отправлен послом России в Сардинию, подальше от двора, отец и младший брат Елизаветы, носившие униформу баденских русских полков и получавшие щедрое вознаграждение за свою службу, которую, они, правда, не видели и в глаза, были отставлены от неё и лишены дополнительной денежной награды.
В это же время к Елизавете явился совсем малозначащий чиновник из почтового ведомства и, низко кланяясь, смущаясь и волнуясь, умолял её и Анну Фёдоровну не писать писем симпатическими чернилами – все эти способы легко угадываются почтовым ведомством...
Лишь много позднее поняла Елизавета, зачем носила Мария Фёдоровна её дочь к императору. Она-то радовалась, думала, что императрица хочет и деда приучить к внучке. Гнусная интрига только тогда раскрылась перед ней, когда она получила письмо матери об увольнении с русской службы её отца и младшего брата.
По обрывкам фраз, по недомолвкам, по отдельным словам восстановила она всю картину этой гнусной интриги.
Никому не сказала Мария Фёдоровна о том, что говорила она в кабинете Павла, даже сыну Александру не обмолвилась ни словом.
И Александр, и Елизавета терялись в догадках: что случилось, почему так холоден и подозрителен стал Павел, почему бабушка, прежде бывшая такой ласковой и милостивой, теперь говорит с ними, едва разжимая губы?..
Когда оба они узнали об этой интриге, то долго плакали, прижавшись друг к другу. Александр не поверил клевете, он хорошо помнил ту долгую жаркую ночь, в которую была зачата Машенька, он знал, что князь Адам в это время вообще отсутствовал в Петербурге.
Он хотел идти к отцу и доказать ему гнусность и нелепость этого предположения. Елизавета остановила его:
– Он всё равно не поверит. Ты сам говоришь, как подозрителен стал он к тебе. Разве может он поверить теперь словам? Он решит, что ты просто защищаешь честь своей семьи. Будем терпеть, друг мой. Мы знаем истину, она когда-нибудь да всплывёт на свет. Слишком счастлива я была, что произвела на свет мою дорогую Марию, Бог наказал меня за эту большую радость, но терпение – мой удел, я не создана для счастья – так говорит мне моя судьба. Будь и ты терпелив. Бог нам воздаст...
Александр повёл себя так, как будто ничего не знал о низости матери, подхватившей клевету, замкнулась в мирке детской и Елизавета. Оба молчали и терпели все выходки императора.
Павел ещё пытался вызвать сына на откровенный разговор. Он призвал его к себе и напрямик спросил, признает ли он своей дочь Елизаветы.
– Государь, твёрдо ответил Александр, – вы всей своей жизнью и рыцарской честью учили меня защищать честь женщины, дарованной мне небом. Разве я могу чернить её в ваших глазах?
Павел подозрительно поглядел на сына.
– Сговорились, – презрительно отозвался он, – все вы против меня сговорились. Недаром я увидел у вас ту самую книжку – «Брут». Вы читали её втихомолку от меня. Подите прочь, мой сын, советую вам перечитать историю о царевиче Алексее...
Александр похолодел. Отец прямо намекал ему, что может сделать с Александром то же самое, что сделал великий его предок, Пётр Первый, со своим сыном, изменившим ему и сбежавшим в Польшу. Пётр сам пытал сына, сам добивался признания в измене. Под пытками царевич Алексей и умер.
Это был уже не первый намёк Павла на то, что он не доверяет своим сыновьям, не доверяет их матери, не доверяет невесткам...
И снова советовала Елизавета мужу:
– Терпи, он твой отец, он вправе миловать и наказывать...
И только в своих задушевных разговорах могли они быть совершенно откровенны друг с другом: Александр осуждал жестокость и самоуправство отца, Елизавета молча глотала слёзы.
Больше никогда не пришлось ей быть такой счастливой, какой была она в первые месяцы беременности и в первые три месяца жизни своей малютки...
Впрочем, теперь Елизавета почти не бывала при дворе. На парадные обеды, спектакли и ужины она не ходила, отговариваясь то своей болезнью, то болезнью дочери. И лишь улыбка Машеньки, её пухлые пальчики, сжимавшие палец или прядь волос матери, доставляли ей несказанное удовольствие.
Только краем уха слышала юна о странных указах императора, да Александр время от времени доставлял ей новые сведения о жизни большого двора.
Они много смеялись над указом Павла, в котором предписывалось всему генералитету, штаб– и обер-офицерам, имевшим намерение сочетаться законным браком, предварительно испрашивать на то высочайшего соизволения, донося именно, кто на ком жениться желает...
Но грустную усмешку вызвал указ, в котором определялось: «Так как чрез ввозимые разные книги наносится разврат веры, гражданского закона и благонравия, то отныне повелеваем запретить впуск из-за границы всякого рода книг, на каком бы языке оные ни были, без изъятия в государство наше, равномерно и музыку...»
А повеления Павла иногда были крайне смешны и несообразны:
«Его императорское величество с крайним негодованием усмотреть изволил во время последнего в Гатчине бывшего театрального представления, что некоторые из бывших там зрителей начинали плескать руками, когда его величеству одобрения своего объявить было неугодно, и напротив того, воздерживались от плескания, когда его величество примером своим им показывал желание одобрить игру актёров, почему и принуждённым оказался всему своему двору и гарнизону города Гатчины отказать вход в театр и в церковь, кроме малого числа имеющих вход на вечерние собрания, и приказать соизволил: для предосторожности жителей столицы, дабы здешняя публика во время представлений театральных воздерживалась от всяких неблагопристойностей, как-то: стучать тростями, топать ногами, шикать, аплодировать одному, когда публика не аплодирует, также аплодировать во всём пении или действии и тем отнимать удовольствие у публики безвременным шумом. А потому всех, здесь, в городе, живущих, обвестить подписками о сём и с строгим при том подтверждением, что, если кто-либо осмелится вопреки вышеописанному учинить, тот предан будет, яко ослушник, суду...»
Сколько же всяких указаний, повелений, приказов было издано по самым ничтожным поводам!
А уж цензура свирепствовала, как никогда.
Запрещалось говорить и писать «отечество», вместо этого должно было употреблять слово «государство», не следовало нигде упоминать слово «гражданин», а лишь «мещанин», нельзя было употреблять слово «выключить», а только «исключить», вместо старинного слова «обозреть» вменялось писать «осмотреть», «караул» вместо «стража», «собрание» вместо «общество»...
Утомительно было бы перечислять все слова, подлежащие запрещению в употреблении.
Елизавета утешала себя тем, что в переписке с матерью она использовала лишь французский язык, даже родным немецким она владела не так хорошо, как этим общепринятым при европейских дворах языком...
Пастор Зейдер, содержавший в Лифляндии библиотеку, через газеты просил своих посетителей вернуть ему книги, взятые ими и позабытые. Была среди них и книжка Лафонтена «Сила любви». Кто-то донёс императору, что посредством библиотеки пастор распространяет тлетворные начала.
Император пришёл в полнейшее негодование, приказал дать пастору сто ударов кнутом и сослать в Сибирь.
Даже граф Пален был удивлён столь суровым наказанием, старался выпросить у Павла прощение книголюбу, но не успел, пастор был сослан в Сибирь, где и умер...
Такие истории происходили почти каждый день, и Елизавета слышала о них краем уха.
Пален часто беседовал с Александром, то и дело ссылаясь на странные и непредсказуемые поступки императора.
Александр сердился, не давал воли своим словам, не выражал насмешки или презрения, сохраняя почтительное отношению к родителю. Но его скрытность и подозрительность ко всем придворным исчезала, как только он появлялся в покоях Елизаветы.
Она одна умела выслушивать его с интересом, посоветовать возможно лучший вариант поведения. Но что она могла, если такие истории повторялись едва ли не каждый день...
Изменил Павел и свою внешнюю политику. С его точки зрения, она должна была быть повёрнута в другую сторону, потому что, подсчитав все убытки, которые понесла Россия в кампании 1799 года, в италийской кампании Суворова, император пришёл к выводу, что эта война не дала России ничего, кроме безмерных людских потерь и опустошения бюджета.
Когда он прочёл все донесения, все реляции, то понял, что его союзники используют русскую военную силу лишь в своих собственных интересах, ничего не оставляя России, кроме туманных обещаний помощи. Но свои обещания ни австрийцы, ни англичане обычно не выполняли, предоставляя русским войскам вести войну с Наполеоном без боеприпасов и продовольствия, без одежды и обуви...
Павел был оскорблён в своих лучших чувствах и потому обратил свои взоры к Франции, стал искать союза с Бонапартом.
Союзники были всерьёз озабочены таким поворотом политики Павла, поскольку он, какой ни есть, «самодержавный владетель могущественной, связанной с Англией державы, из которой исключительно англичане могут добывать средства для поддержания первенства своей морской силы...»
Так писал своему правительству английский посол Уитворт, но ему же обязана Англия разрывом дипломатических отношений с Россией.
Любовницей английского посла в Петербурге была сестра братьев Зубовых, Ольга Жеребцова. Каждый день рассказывала она послу об уморительных или странных поступках императора Павла. Уитворт предположил, что Павел не в своём уме, и в одной из своих депеш прямо указал на умопомешательство русского императора:
«Уже несколько лет это известно ближайшим к нему лицам. А с тех пор, как он вступил на престол, его умопомешательство постепенно усиливалось. Император не руководится в своих поступках никакими определёнными правилами или принципами. Все его действия суть последствия каприза или расстроенной фантазии».
Если бы Уитворт спросил Елизавету об умопомешательстве Павла, она ответила бы, что нисколько не видит в нём сумасшедшего – просто он подозрителен до крайности, жесток и суров и весь свой народ видит только коленопреклонённым...
К несчастью, депеша Уитворта именно со словами об умопомрачении императора была перлюстрирована, расшифрована, и Павел в ярости приказал немедленно выдворить Уитворта из России.
Британский флаг над Мальтой, водружённый адмиралом Нельсоном, и вовсе вывел Павла из равновесия. Брезжила война...
Елизавета словно сидела в заточении, лишь слегка касались её все политические новости, теперь она не смела и рта раскрыть, чтобы император или императрица не бросали на неё гневного взгляда, а то и хуже – откровенного намёка на измену.
Ей было тяжело сносить все эти слова и упрёки, только у колыбели дочери отдыхала она душой...
Но в летние месяцы, когда девочке исполнился год и никаких празднеств по поводу её дня рождения не предполагалось, когда даже день её тезоименитства, назначенный в июле, прошёл тихо и не был замечен двором, Елизавета закусила губу и начала размышлять уже о том, что и её может постигнуть участь нежеланных жён в царском семействе.
Всё сильнее привязывалась она к дочери, уже лепетавшей что-то весёлое на своём детском языке, мастерила ей всё новые и новые наряды и платьица, украшения и игрушки.
Но дочери становилось всё хуже и хуже.
Тяжело резались зубки – девочка металась в жару. Потом опять пошли бесконечные простуды. Целыми ночами сидела Елизавета у колыбели дочки или ходила с ней на руках по спальне. Она похудела и побледнела, извелась и лишь молилась Богу, чтобы спас и сохранил её дитя...
Год и три месяца пожила на свете дочь Елизаветы. 18 августа 1800 года она тихо скончалась в своей колыбельке...
Невозможно было передать отчаяние Елизаветы – умерла её последняя радость, её единственное счастье. Даже письмо к матери дышит отчаянием:
«У меня нет сил написать даже два слова, дабы, успокоить Вас на мой счёт! С сегодняшнего дня у меня нет ребёнка, она умерла! Это ужасно, это не высказать словами. Я отдала бы всё своё здоровье, перенесла бы все немыслимые несчастья, лишь бы вернуть её к жизни...»
Слёз не было – сердце Елизаветы словно закаменело. Сама убирала она девочку после смерти, сама уложила её в маленький гробик, отрезала и подложила под крошечную головку свои прекрасные белокурые волосы, теперь уже проблескивающие седыми прядями.
А ей сравнялось всего двадцать лет...
Только после смерти словно оттаяли родители Александра, выражали ему и Елизавете неподдельное сочувствие, но было видно, что вздохнули с облегчением. И Елизавете вдруг подумалось: уж не отравили ли они её малышку, уж не стали ли виновниками её ранней смерти?
Чудовищные мысли лезли в голову. Она не плакала, она словно каменное изваяние стояла на коленях у небольшого возвышения, на котором был установлен белый глазетовый маленький гроб.
Ничего, никаких чувств не выразила она и тогда, когда гроб был привезён в Александро-Невскую лавру и положен в серебряный саркофаг. Некоронованных членов царской семьи хоронили в этой лавре испокон веку.
Не хотела уходить из лавры Елизавета. Она не билась в руках своих статс-дам, не заливала слезами траурное платье. Нет, она молча стояла на коленях у саркофага, прижавшись к нему головой и грудью.
И не могла заставить себя встать, отойти.
Невидящими глазами всё смотрела она на серебряные оковы саркофага, не слышала и не видела ничего, что совершалось вокруг. Не принимала почестей, оказанных её малютке, как члену императорского семейства, не различала ласковых слов, которые говорил ей Павел, тронутый её горем.
Ничего не понимала она в том, что происходило, и осталась бы в лавре, если бы её не заставили всё-таки подняться и выйти к карете.
Нельзя сказать, чтобы слишком уж сочувствовала Мария Фёдоровна своей строптивой невестке, но её отчаяние, её окаменение словно бы растопило какую-то частицу сердца императрицы.
Она обняла Елизавету, плача и что-то говоря, но Елизавета и тут не услышала слов свекрови.
Многие месяцы жила она как будто в пустыне, её насильно кормили и укладывали спать, она точно обезумела. И только со временем стали просыпаться в ней воспоминания о дочке, и только через много месяцев впервые заплакала она...
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая
есь 1800 год Елизавета провела словно бы во сне. Не интересовали её ни новинки литературы Европы, запрещённые к ввозу императором, ни новости от Фридерики, сестры, вышедшей замуж за шведского короля, ни мелкие сплетни и наветы, склоки и интриги при дворе.
Её единственная радость, её надежда и судьба больше не была перед её глазами, её дочка, нежно любимая Машхен, больше не существовала.
Даже и того утешения, что безгрешные дети после смерти попадают в рай, у неё не стало – с укоризной поднимала она свои огромные голубые глаза на тёмные лики святых, готова была протестовать и бунтовать против Господа...
Александр скоро утешился – ему хватало забот и дел, назначенных отцом и императором, он сильно уставал после военных учений и муштровок, и ему нужно было внимание, забота и нежность.
Елизавета не могла дать ему этого – она словно бы видела и не видела мужа, вся ушла в себя, в своё горе. Всегда меланхоличная, грустная, Елизавета скоро и мужа отринула – он уже не мог видеть её печальное лицо, возмущался в душе, что ничего, кроме своей беды и боли, его жена не видит и не хочет видеть, ей всё безразлично. Иногда он ещё пытался высказать ей свои заботы, мелочи будней, пожаловаться на придирки и выговоры отца, но чувствовал, что она не понимает его, что все эти дрязги кажутся ей ничтожными и суетными.
Замкнувшаяся в своём горе Елизавета неожиданно вызвала у Павла, императора и свёкра, прилив жалости и милости к себе.
Он, как и Александр, пытался воздействовать на невестку уговорами и особым вниманием. Но Елизавета оставалась глуха ко всем словам утешения.
Она почти каждый день ездила в Александро-Невскую лавру, подолгу простаивала на коленях у саркофага дочери и плакала скупыми, вызывающими боль слезами.
Её оставили все – при праздничном этикетном дворе слишком уж немыслимо видеть горе и слёзы, вечно печальный и недоумённый взгляд.
Несколько раз Павел возил Елизавету на строительство Михайловского замка – его гордости и надежды. Показывал на возвышавшиеся стены, округлые башни по сторонам, пробегал по деревянным переходам внутрь и всё мечтал, ждал, когда всё будет закончено, стараясь заразить своим энтузиазмом и Елизавету.
Она молча и потерянно кивала головой, не вслушиваясь в его объяснения, видела только грязные потёки глины и раствора, наскоро сбитые деревянные сходни и не замечала, как сиял император, показывая своё любимое детище, каким вдохновенным и радостным становилось его некрасивое, почти уродливое лицо, а руки описывали в воздухе кривые линии, пытаясь изобразить то, что виделось ему в снах и мечтах.
Елизавета не понимала, с чего это император так оживлён, что делает его таким сияющим и приветливым. Неужели эти голые безобразные стены, или он видит то, что рисуется ему лишь в его воображении? Не слыша, не понимая, не думая, кивала она головой, даже изредка растягивала губы в полуулыбке, но всё это её не занимало, проходило мимо её сознания.
Она и не заметила, что ушёл в прошлое «безумный и мудрый» век, что на дворе новая эпоха и для перемен есть многие ещё скрытые черты...
А Павел был счастлив. Его затея, его мечта воплощалась в жизнь. Ещё в пору своего заграничного путешествия по Европе он приметил в Варшаве, у графа Потоцкого, занимательного и вдохновенного архитектора, строившего для польского пана немыслимые замки и дворцы. Наследник русской короны мечтал о том времени, когда он возведёт себе роскошный замок, едва ли не в средневековом стиле, где будет жить вместе со всеми своими детьми, домочадцами и слугами.
Он пригласил итальянца Бренни от графа Потоцкого в свой дом в Гатчине и поручил ему переоборудовать дворец, распланировать близлежащую местность.
Винченцо Бренни стал настолько близок наследнику, что не только перестраивал его павловский дворец, сооружал здания в Гатчине, но и учил Павла всем тонкостям своего зодческого искусства, давал ему уроки архитектуры.
Павел поражался свободной мысли архитектора, его мыслящей натуре, видел, как легко создаёт этот человек в своём воображении новые формы гигантских зданий, украшает их такими пилонами и акантами[20]20
Акант — скульптурное украшение капители, карниза и т.д. в виде листьев аканта – травянистого растения с большими резными листьями, расположенными розеткой.
[Закрыть], что можно было лишь позавидовать его богатой творческой фантазии.
С тех пор Павел не отпускал от себя Бренни. Чертил под его руководством башни и планы построек, располагал замки и дворцы в знакомых местностях и представлял их в уме.
И вот теперь из грязи и глины, мешанины стволов и гипсовых отливок поднималось его детище – Михайловский замок.
Едва взойдя на престол, Павел решил построить такой замок, который соответствовал бы его понятиям о могущественном и сильном монархе Европы.
Зимний дворец Павел считал приземистым, неуютным и неприметным. Да и воспоминания о матери сделали этот дворец негодным для него и слишком пропитанным женским духом...
Едва прошли похороны Екатерины, как Павел озаботился закладкой нового дворца для себя и своей семьи. Старый летний дворец Елизаветы, где Павел родился и вырос, обветшал, подгнил, и на его месте император решил возвести великолепное здание Михайловского замка.
Ещё дули февральские морозные ветры, ещё скована была земля, а уж в яме, вырытой на месте летнего дворца, копошились люди.
В лютый мороз Павел поставил на этом месте камень, возвестивший о закладке нового жилища русского царя.
– Здесь я родился, – радостно говорил император всем своим приближённым, – здесь я и умру...
Поначалу Павел пригласил для строительства своей основной резиденции русского архитектора Баженова. Павел дал ему свои эскизы, поручил привести их в соответствие с законами искусства. Императору мыслилось, что это должен быть замок почти средневековый, но с элементами западноевропейских дворцов самых предпочтительных монархов.
Баженову не был свойствен такой эклектический стиль, всё, что он строил, было выполнено в чисто русском духе, с традиционными для России элементами.
Павел вспылил, когда Баженов начал доказывать ему невозможность строительства такого здания не в русском духе, и немедленно отстранил архитектора от выполнения своего замысла.
Хитрый итальянец Бренни не только не стал возражать Павлу, он сумел наброски и мечтательные построения императора-рыцаря привести в мало-мальски нормальный вид, сообразный с законами зодчества. Эскизы Павла словно бы обрели вторую жизнь – это был проект, который соответствовал его понятиям о рыцарском замке, дополненном простором и уютом.
Елизавета видела этот проект, который так и начинался словами Бренни, обращёнными к императору:
«Ваше величество, спроектированные Вашим императорским величеством планы и чертежи Михайловского замка я привёл в порядок согласно основам и правилам искусства...»
Не стал спорить Бренни с императором, он просто сделал то, что должен был сделать и Баженов, – замысел Павла остался неприкосновенным.
Растроганный император подарил Бренни свой алмазный портрет.
Строительство началось невиданными ещё в России темпами. Даже ночами, при свете фонарей и факелов, дворец рос и рос, тысячи каменщиков укладывали кирпичи, суетились на лесах.
И уже в 1797 году дворец закрыли крышей.
Даже теперь, хотя замок всё ещё не был достроен, возвышался в лесах и поднимался среди грязи и строительного мусора, он напоминал собой грозную крепость. Среди лесов уже возвышались мраморные статуи, аллегорические фигуры.
Поразительное смешение стилей и направлений в архитектуре удивляло и поражало современников.
Любимое детище Павла своим главным южным фасадом выходило на гранитный берег канала, и стены замка, облицованные красным гранитом и розовым олонецким мрамором, казалось, вздымались прямо из воды.
А глубокий ров с водой окружал всю территорию замка, и, конечно же, он напоминал собой средневековый замок, угрожающе вставший среди воды и окрестной низменной местности.
Уже к середине восьмисотого года дворец был готов к освящению.
Всего четыре года потребовалось Павлу, чтобы возвести свою мечту, привлечь тысячи рабочих и бесконечное количество мрамора, гранита, статуй, бархата, росписей стен и потолков самыми выдающимися мастерами того времени.
Подъёмные мосты над глубоким рвом с водой, неприступные стены словно бы осуществляли тот бесконечный ужас, что царил в душе Павла. Он всегда был мистиком, твёрдо верил, что его, как и отца, Петра Третьего, убьют, и потому хотел окружить себя этим дворцом, защититься от опасностей. Высоко вздымавшиеся стены, рвы с водой, башни и башенки стражей – всё это казалось ему надёжной защитой.
А внутри замок был поразителен по смешению самых разных помещений.
Длинные анфилады покоев, парадных залов сменялись круглыми, овальными, треугольными кабинетами, странными закутками и закоулками, потайными винтовыми лестницами наряду с широкими и парадными.
Всё смешалось в этом дворце – роскошь и простор со скромностью и теснотой, великолепные произведения искусства с никчёмными портретными залами.
Огромный парадный подъездной двор разделялся на четыре части широкими парадными лестницами. Одна из них вела в главные помещения дворца – широченная, с мраморными маршами, она сразу подавляла воображение, высокомерно приглашала шествовать торжественным шагом.
Не менее широкая, но более скромная лестница вела в церковь.
Совсем скромным был вход в кордегардию[21]21
Кордегардия — помещение для военного караула.
[Закрыть], уютом и теплом дышала входная лестница в жилые помещения дворца.
Все четыре входа были различны по убранству и отделке, но каждый из них был образцом искусства.
Парадная лестница заканчивалась высокими дверями с резными тяжёлыми дубовыми наличниками, за дверями открывалось большое помещение главного входа, облицованное мрамором различных сортов, и продолжалось высокой лестницей с точёными мраморными балясинами, а гранитные ступени покрывались роскошным персидским ковром.
На верхней ступени стояли на часах два гренадера в парадной форме, а в примыкавших к лестнице овальных вестибюлях располагались гвардейцы, охранявшие вход в парадные апартаменты.
С особым тщанием следил Павел за убранством Тронного зала.
Вход в него предварял Белый, или Воскресенский, зал – огромное помещение, заполненное картинами, фресками, стенными росписями и большими мраморными статуями.
Но Тронный зал затмевал своим убранством даже это роскошное помещение.
Все стены его были затянуты тёмно-зелёным бархатом. Свой любимый зелёный цвет император разнообразил золотым тканьём, а поддерживали бархат золочёные резные рейки.
Великолепный трон под балдахином возвышался у дальней стены, резко выделяясь пунцовым бархатом с золотым шитьём. Кругом, над многочисленными тяжёлыми дубовыми дверями, стояли в нишах беломраморные бюсты римских императоров. Именно они должны были подчёркивать преемственность русской власти от римской.
Аллегорические мраморные фигуры Правосудия, Славы и Победы тоже должны были показывать власть императора такой, какой она мыслилась Павлом.
Огромная золочёная люстра на сорок подсвечников свешивалась в центре зала на золочёных бронзовых цепях. Бронзовые золочёные шандалы, большие часы с бронзовыми фигурами, канделябры и настенные светильники дополняли световой фон зала.
На стенах были расположены гербы всех шестидесяти шести губерний России.
Драгоценные столы, кресла, диваны работы самых лучших мастеров украшали этот дивный парадный зал для приёмов иностранных послов, гостей из других стран и действительно поражали воображение невиданной роскошью и тщательностью, с какой были выполнены.
Далее следовал Арабесковый зал, а в большом переходе из него до Овального зала располагалась картинная галерея, самой значительной группой корой была копия знаменитой скульптуры «Лаокоон», доставленной сюда прямо из Рима.
А дальше шёл Мраморный зал, который Павел выстроил специально для церемоний рыцарей Мальтийского ордена, магистром которого он был объявлен много лет назад.
Потом был ещё Малый Мальтийский, именуемый Круглым тронным залом.
Все эти залы располагались на так называемой мужской половине, слева от величественной парадной лестницы.
А направо размещались апартаменты, залы для парадных приёмов императрицы Марии Фёдоровны.
В переходном зале стояли многочисленные произведения античных скульпторов, затем следовала галерея Рафаэля, украшенная оригинальными произведениями самого автора, и только тогда можно было попасть в Тронный зал Марии Фёдоровны.
И здесь, хоть и поскромнее, отделка была такой же роскошной, трон сиял пурпурным балдахином с золотым шитьём и взгляд невольно поражался красоте и удивительному убранству этого зала.
Мария Фёдоровна сама следила за отделкой своих апартаментов. Её будуар украсили драгоценными и полудрагоценными камнями, ярко сверкал тёмно-синий лазурит, оттеняя, как говорила сама Мария Фёдоровна, её голубые глаза и всё ещё белоснежную кожу.
Парадная опочивальня редко имела успех. Здесь лишь в особых случаях встречались император с императрицей.
Павел уже давно, сразу после рождения последнего сына, Михаила, перестал пользоваться свей привилегией посещать жену.
То ли он убедил врача сказать императрице, что следующие роды будут опасны для её жизни, то ли на самом деле Мария Фёдоровна уже подошла к критическому для женщины возрасту, но теперь жену заменила фаворитка, и каждый вечер Павел спускался к ней по тайной винтовой лесенке из своих апартаментов – он велел специально сделать этот тайный ход, и о нём во дворце никто не знал...
Не в пример роскошным помещениям императрицы, покои Павла были отделаны весьма скромно.
Через галерею Рафаэля его комнаты сообщались с покоями Марии Фёдоровны, но очень скоро Павел приказал заложить двери в её комнаты.
В его прихожей единственным убранством были семь прекрасных картин Ван Лоо.
Адъютантская была обставлена белой с позолотой мебелью, из неё ход вёл в библиотеку Павла, где в восьми шкафах из красного дерева размещались его любимые книги, кое-где между ними висели пейзажи Павловска и Гатчины работы художника Мартынова, тут же располагалась небольшая кухня, а одна из дверей выходила в караульню лейб-гусаров, связанную с первым этажом небольшой винтовой лестницей.
Опочивальня Павла была завешана картинами Фрагонара, Клода Берне, Лекока, но среди всех выделялся портрет кумира русского императора – Фридриха Второго на белом коне.
Только большой письменный стол на восьми ножках, выполненных в виде колонок ионического ордера, да кресло перед ним были наиболее примечательной мебелью.
Но за ширмами стояла простая железная койка с жёстким кожаным тюфяком, и всегда топился камин, в который влезали целые стволы дерева.
В будничной жизни Павел был скромен в своих вкусах, носил один и тот же тёмно-зелёный мундир, грубые сапоги-ботфорты да потрёпанную треуголку. Парадность и торжественность своего дворца, его богатство предпочитал он показывать всем иностранным гостям.
Во дворе замка Павел устроил большой военный плац, чтобы всегда иметь возможность прямо из дворца выходить на смотры и парады.
Здесь он поставил великолепный памятник Петру Первому в римской тоге и с лавровым венком на голове, надписав на цоколе: «Прадеду – Правнук, 1800 год».
В опочивальне Павла постоянно расхаживала собака неизвестно какой породы, почти облезлая, явно дворняжка. Но, едва он забирался на свою жёсткую постель, она неизменно прыгала на его ноги и устраивалась со всеми удобствами. Император никогда не отгонял её, даже на вахтпарады и смотры всегда брал с собой. На парадных обедах Шпиц забирался под стол, и Павел тайком совал ему лакомые кусочки.