Текст книги "Эссеистика"
Автор книги: Жан Кокто
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 30 страниц)
Стравинский латинизировался настолько, что захотел текст к оратории на латыни. В этом деле мне помог преподобный отец Даньелу, что напомнило мне школьные годы.
Вместе с женой и сыновьями Стравинский жил в Мон-Бороне. Помню, мы совершили прелестное путешествие в горы. Стоял февраль, и склоны казались розовыми от цветущих деревьев. Стравинский взял с собой сына Федора. Наш шофер изъяснялся, как оракул, подняв палец к небу. Мы окрестили его Тиресием.
Тогда я как раз написал «Орфея» и прочел его на вилле Мон-Борон в сентябре 1925-го. Стравинский делал новую оркестровку «Весны священной» и сочинял «Oedipus Rex». Он хотел, чтобы музыка вышла курчавая, как борода Зевса.
По мере написания я приносил ему тексты. Я был молод. Радовался солнцу, рыбной ловле, эскадрам. Когда мы заканчивали работать, уже ночью, не чувствуя усталости, я возвращался пешком в Вильфранш. Эртебиз больше не мучил меня. Ангел теперь был только один: ангел театра.
Тем не менее, в «Опиуме» я отметил любопытные совпадения, сопровождавшие «Орфея» в постановке Питоева в июне 1926 года. Эти совпадения выстраивались в единую цепь и в Мексике приобрели угрожающий характер. Еще раз цитирую «Опиум»: «В Мексике давали „Орфея“, по-испански. Во время сцены с вакханками началось землетрясение, театр рухнул, несколько человек пострадали. Потом театр восстановили и снова дали „Орфея“. Неожиданно появился режиссер и объявил, что спектакль продолжаться не может. Актер, исполнявший роль Орфея, не мог выйти из зазеркалья. Он умер за сценой».
* * *
Пьеса была написана в 1925-м, а в 1926-м, после моего возвращения в Париж, ее должны были поставить на сцене. Второе чтение происходило на проспекте Ламбаля, у Жана Гюго. После чтения, надевая в прихожей пальто, Поль Моран – я до сих пор слышу его слова – сказал мне: «Веселенькую ты открыл дверь. Но ничего веселого за ней нет. Там совсем не до смеха».
На следующий день я обедал у Пикассо на улице Ла Боэси. Снова оказавшись в лифте, я взглянул на медную табличку. На ней значилось: «Отис-Пифр». Эртебиз исчез
* * *
P.S. Для консультации в случае колдовства и злых козней (как то: битье посуды или каменный дождь), которые в некоторых домах, похоже, являются результатом действия таинственных и глупых сил, существует замечательная книга Эмиля Тизане «По следам незнакомца». Это первое документально подтвержденное исследование подобных явлений, пока еще не объяснимых и родственных тем, которые нас интересуют.
Что делает Пикассо, как не переносит предметы из одного значения в другое и не бьет посуду? Но его заколдованный дом полиция обходит. Изучать его – дело художественной критики.
Впрочем, в 1952 году, на выставке бытовой техники, такого рода явления потеряли значительную долю своей таинственности. Тарелочка с пирожными приподнимается над столом, перемешается и останавливается перед кем-нибудь из сидящих. Надо заметить, что содержимое тарелки занимало зрителей больше, чем летающая тарелка сама по себе. Только один ребенок смотрел на нее с опаской и не решался к ней прикоснуться – ведь могло так оказаться, что летала она по его воле.
Эти явления лежат порой в основе процессов над поэтами. На процессе Жанны д’Арк штаб заручился поддержкой епископа, который, отбросив возможность чуда, выдвинул версию колдовства и потусторонней силы. Жанна в большей степени жертва этого обвинения, чем внешнеполитических интриг.
Редкие явления, о которых пишет Тизане, влекут за собой массу расследований, несправедливых наказаний и загородных убийств. Трудно поймать преступника, который действует окольными путями и творит, что ему взбредет в голову. Все начинают подозревать друг друга и, так как невозможно свалить вину на что-то, ее сваливают на кого-то.
О преступной невинности
Я бы предпочел услышать, что вы признаете себя виновным. За виновного хоть знаешь, как взяться. Невинный ускользает. От него одна только анархия.
1 версия сцены с Кардиналом и Гансом, акт 2, «Вакх»
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ: Вы обвиняетесь в том, что невиновны. Признаете ли вы себя виновным?
ОБВИНЯЕМЫЙ: Признаю.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ: Совершили ли вы какое-нибудь преступление, оговоренное законом?
ОБВИНЯЕМЫЙ: Я никогда не творил добра.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ: Это не облегчит вашей участи. Добро не судят. Оно не относится к области юриспруденции. Правосудию интересно только зло, да и то, повторяю, лишь в определенной форме. Итак, по вашему собственному признанию, вы творили зло, хотя и неявно, но это не умаляет вашей вины. Не ищите оправданий! У нас есть свидетели и доказательства. Повинны ли вы в убийстве, краже, клятвопреступлении?
ОБВИНЯЕМЫЙ: Нет, но…
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ: Вот вы себя и выдали.
«Газет де Трибюно»
В 1940-м, в Эксе, в период эвакуации, я познакомился с одной молодой четой, которая близко знала семью, давшую мне приют. Все они были врачами. Доктор М., в доме которого я устроился, жил в городе. Доктор Ф. с женой – в маленьком домике у дороги, позади которого полоса фруктовых садов и огородов постепенно переходила в поля. Когда-то дом принадлежал родителям молодой женщины, а те унаследовали его от своих родителей и так далее. История уходила так далеко в глубь веков, что дом, учитывая наше ненадежное время, воплощал собой идею непрерывности, которой трудно найти аналог.
Нам часто случалось общаться и ужинать друг у друга в гостях.
Молодая женщина вызывала во мне любопытство. От малейшего дуновения ее красота и веселость меркли. Но, так же быстро, она приходила в себя. Казалось, она издалека следит за тем, как к ней приближается губительная волна, которой она страшится и которую пытается остановить. В эти минуты все ее поведение, движения, взгляд выдавали затравленность существа, которому угрожает вполне определенная опасность. Она переставала слушать, не отвечала на вопросы. В мгновение ока она старела, и тогда муж не спускал с нее глаз, а мы послушно замолкали вместе с ним. Неловкость делалась невыносимой. Нам приходилось ждать, пока губительные волны сгустятся, задушат свою жертву, ослабнут и уберутся восвояси.
Приступ заканчивался, и все происходило в обратном порядке. К молодой женщине возвращалось очарование. Муж снова начинал улыбаться и говорить. Смятение уступало место хорошему настроению, как будто не произошло ничего особенного.
Однажды я заговорил о нашей молодой знакомой с доктором М. и спросил его, была ли она излишне впечатлительной или когда-то пережила потрясение, дававшее теперь такие странные симптомы. Может быть, она стала жертвой насилия или была когда то очень сильно напугана.
Доктор ответил, что, вероятно, так оно и есть, что он знает лишь одну историю, правда, на его взгляд, давнишнюю и мало что доказывающую. Но, добавил он, все возможно. Нам мало известно о том, что происходит в глубинах человеческого тела. Тут нужен психоаналитик. Однако, по причинам, о которых вы сами можете догадываться, мадам Ф. отказывается к нему обращаться. Добавьте к этому, что у нее нет детей, что дважды у нее был выкидыш и мысль о новой беременности повергает ее в ужас, отнюдь не способствующий улучшению ее состояния.
Вот история, которую рассказал мне доктор.
Молодая женщина была в семье единственным ребенком. Отец с матерью исполняли малейшие ее капризы. Когда ей было пять лет, мать снова забеременела. Срок родов приближался и надо было как-то предупредить девочку, что у нее появится братик или сестричка.
Вы знаете, что – увы! – детей обычно обманывают, рассказывая им всякие небылицы про то, как они появились на свет. На мой взгляд, это нелепо. Мои-то знают, что появились на свет из материнской утробы. От этого они только больше любят свою мать, да и в школе не рискуют наслушаться всякого вздора от своих товарищей. Но девочку, о которой мы говорим, окружала ложь, и произошедшая вскоре трагедия была следствием этой лжи.
Отец с матерью ломали голову, как подготовить на редкость ревнивого ребенка к тому, что скоро в доме появится еще одно живое существо, и с этим существом ей придется делить мир, в котором она царит безраздельно. До этого девочка не желала терпеть даже собак и кошек, которых ей дарили она боялась, что родители к ним привяжутся и станут меньше любить ее.
С тысячью предосторожностей ей сообщили, что небо в скором времени пошлет им в подарок маленького мальчика или маленькую девочку, пока точно не известно, кого именно, что небесный подарок будет доставлен со дня на день и что надо радоваться этому событию.
Родители опасались слез. Они ошиблись. Девочка не проронила ни слезинки. Взгляд ее сделался каменным. Она испугала близких не криками, а немотой взрослого человека, которому сообщили, что он разорен.
Нет ничего более непроницаемого, чем ребенок, упорствующий в своей обиде. Напрасно родители ласкали ее, целовали, говорили нежные слова, пытаясь смягчить неприятную новость. Все их старания выглядели смешными перед этой каменной стеной.
Вплоть до начала родов девочка держалась неприступно. Потом родители занялись хлопотами и оставили ее в покое, – тогда она заперлась в своей комнате, чтобы в одиночестве лелеять обиду.
Молодая женщина произвела на свет мертвого ребенка. Муж пытался ее успокоить, ссылаясь на отчаянье их дочурки: они объявят ей, что отказались от подарка, чтобы ее не огорчать, и она вновь начнет радоваться жизни. Но их хитрость не удалась. Малышка не только не изменила своего поведения, но к тому же еще заболела. Горячка и бред свидетельствовали о том, что у нее воспаление легких. Доктор М. поинтересовался, не могла ли она простудиться, но доктор Ф. затруднялся ответить. Он рассказал своему коллеге о потрясении, которое пережила девочка. Доктор М. заметил, что потрясение могло спровоцировать нервный приступ, но никак не пневмонию, которую надо было лечить подобающим образом. Девочку стали лечить. Ее спасли. Когда за жизнь ее можно было уже не опасаться, все запуталось еще больше. Никакими ласками родителям не удавалось растопить лед ее молчания. Полного выздоровления не наступало. Обычную болезнь сменил таинственный недуг, продолжавший свое разрушительное действие.
Тогда доктор М., вконец отчаявшись, предложил обратиться к психоаналитику. «Специалист в этой области, – объяснил он, – может проникнуть в область, перед которой наша наука бессильна. Профессор Г. – мой племянник. Надо, чтобы он стал вашим племянником, – во всяком случае, чтобы малышка так думала, – и поселился бы в вашем доме. Я достаточно хорошо его знаю, чтобы не сомневаться в его согласии».
Психоаналитик как раз собирался на отдых. Дядя убедил его провести отпуск в Эксе, у него в доме. Каждый день психоаналитик являлся к молодой чете, задавал вопросы и в конце концов сдружился с ними. Малышка первое время дичилась. Но мало-помалу привыкла, ей стало нравиться, что кто-то из взрослых обращается с ней не как с маленькой, а как с равной. Она стала называть Г. своим дядей.
После четырех недель ежедневных встреч девочка наконец разговорилась, и мнимый дядя смог с ней побеседовать.
Однажды они гуляли в дальнем конце сада, вдали от родителей и слуг. Безо всяких предисловий, со спокойствием человека, признающего себя виновным перед лицом судьи, девочка вдруг раскрыла свою тайну, которая, должно быть, душила ее и рвалась наружу.
Сопоставим то, что нам известно, с тем, что она рассказала.
* * *
Случилось это в ночь, когда происходили роды. Накануне выпал снег. Малышка не спала. Она прислушивалась. Она знала, что скоро – может быть, на рассвете – подарок прибудет по назначению. Она знала также, что подобные вещи сопровождаются всеобщей суетой и таинственностью. Нельзя было терять ни минуты.
Черпая силы в своем внутреннем знании, она встала, не зажигая лампы, вышла из комнаты, которая находилась на втором этаже, и, приподнимая длинную рубашку, спустилась по деревянным ступеням. Некоторые половицы скрипели: тогда она замирала и слушала, как бьется ее сердце. Где-то открылась дверь. Девочка прижалась к канату, служившему перилами. Она чувствовала на шее его колючее прикосновение.
Незнакомка в платье и белом чепце пересекла прямоугольник света, падавшего из открытой двери на плиты вестибюля. Она прошла в будуар, смежный со спальней родителей, и закрыла за собой дверь. Другая дверь оставалась открытой. Она вела в неудобную ванную комнату. Мать там причесывалась, пудрилась, пришпиливала шляпы и вуалетки.
Малышка спустилась вниз, пересекла вестибюль, проскользнула в комнату, откуда только что вышла незнакомка в белом. Она мертвела от страха, что та в любую минуту может вернуться.
На туалетном столике лежала подушечка с воткнутыми в нее шляпными булавками, очень длинными, какие носили в ту эпоху. Девочка вытащила одну – с замысловатой жемчужной головкой, – и скользнула к застекленной, отделанной железом двери. Тяжелая дверь была заперта на замок. До него надо было еще дотянуться. Девочка собралась с духом, принесла стул, влезла на него, повернула запор, спустилась, поставила стул на место.
Оказавшись на крыльце, она тихонько прикрыла за собой дверь и сквозь стекло за кованными украшениями, начинавшимися на уровне ее глаз, поглядела внутрь. Надо было спешить. Дама в белом чепце снова показалась в вестибюле. Ее сопровождал господин в сюртуке, он сильно жестикулировал. Оба скрылись в ванной комнате.
Девочка не чувствовала холода. Она обогнула дом. В одной рубашке, босиком, она бросилась бежать по клумбам, по промерзшей земле. От лунного света сад казался полумертвым. Он в буквальном смысле спал стоя. Такой знакомый, такой добрый и простой – сейчас он застыл в злобном оцепенении. Он был неподвижен, как часовой на страже, как человек, прячущийся за деревом.
Достаточно только взглянуть на этот сад, чтобы понять: сейчас случится что-то ужасное.
Естественно, девочка не замечала этой метаморфозы. Она просто не узнавала своего сада в новом наряде из белых простыней, с притаившимися чудищами и могилами.
Она бежала бегом, приподнимая подол рубашки и крепко зажав в руке булавку. Ей казалось, она никогда не доберется до цели. А цель была в дальнем конце сада, как раз там, где она открылась профессору в своем преступлении, подробности которого мы узнали много позже. Вероятней всего, именно возвращение на место преступления заставило ее проговориться.
Девочка остановилась. Она была уже в огороде. Ее трясло, она вся горела. Луна не превратила капусту ни во что устрашающее. Но для малышки страшна была сама капуста. Она узнавала ее контуры, заботливо вылепленные и посеребренные луной. Девочка наклонилась, чуть высунув язык, как прилежная школьница, и решительно воткнула булавку в первый кочан. Капуста оказалась твердой и скрипучей. Тогда девочка вырвала булавку, зажала в кулачке жемчужину и, точно кинжалом, нанесла смертельный удар. Она колола один кочан за другим и распалялась все больше. Булавка искривилась. Девочка немного успокоилась и методично, старательно продолжала свою работу.
Она нацеливала острие булавки в середину кочана, туда, где листья чуть расходятся, приоткрывая сердцевину. Потом собирала все свои силы и вонзала клинок по самую рукоять. Иногда острие застревало в ране. Тогда она принималась тянуть его обеими руками и несколько раз падала навзничь. Но это не могло ее остановить. Она очень боялась пропустить какой-нибудь кочан.
Когда работа была закончена, маленькая убийца, подобно служанке Али-Бабы, вопрошающей кувшины с маслом, осмотрела грядки, чтобы убедиться, что ни один кочан не избежал смерти.
Домой она возвращалась не спеша. Сад уже не пугал ее. Он сделался ее сообщником. Она не отдавала себе отчета, что его зловещий вид теперь ее ободряет, возвеличивает то, что она совершила. Она была в экстазе.
Девочка не думала о том, как опасно возвращаться. Она поднялась по ступенькам, толкнула дверь, закрыла ее за собой, принесла и унесла стул, воткнула на место булавку, пересекла вестибюль, взошла по лестнице и, оказавшись в своей комнате, улеглась в кровать. Она была так безмятежно спокойна что тотчас уснула.
* * *
Профессор задумчиво созерцал капустную грядку. Он представлял себе эту невероятную сцену. «Я их всех заколола, всех! – говорила малышка. – Я их заколола и вернулась домой». Профессор представлял себе преступление, которое мы только что описали. «Я вернулась домой. Я была очень рада. Я крепко спала».
Она крепко спала, а наутро проснулась с температурой сорок.
* * *
– После этого, – объяснил профессор молодым родителям, – вы ей сказали, что решили не заводить второго ребенка. Она вам не поверила. Она-то знала, что виновна. Она убила. Она это понимала.
Ее стали мучить угрызения совести. Надо объяснить ей – только не я буду это делать, – что детей не находят в капусте. Надеюсь, теперь вы поняли, как опасны подобные глупости.
* * *
Доктор М. сказал, что родители согласились на это неохотно. Они считали, что тем оскверняют чистоту собственного детства. Теперь они живут в Марселе. Приезжая в Экс, они ломают голову, почему их дочь страдает нервными приступами и боится выкидышей.
– Вы думаете, – спросил я доктора М., – что причину надо искать в той старой истории?
– Я ничего не берусь утверждать, – ответил он, – но когда ей было пятнадцать, родители уехали по делам, а девочку оставили у меня. Ко мне на недельку как раз приехал погостить тот мой племянник. К этому времени девочка уже знала и что детей не находят в капусте, и что профессор Г. не ее родственник, а мой. С тех пор прошло столько лет. Но как-то вечером мы по неосторожности вспомнили эту старую историю. «А ты знаешь, – спросил меня мой племянник, – в чем истинная трагедия того, что случилось на капустной грядке? Так вот: девочка тогда действительно совершила убийство. Она интуитивно использовала колдовские приемы, а колдовство – дело нешуточное».
Мы принялись рассуждать о колдовских чарах и вынуждены были прийти к заключению, что это вещь доказанная.
– Вполне возможно, – заметил я. – Может, она и убила. Но главное, что она об этом не догадывается.
– Дело в том, что позже, – сказал мне доктор, – мы с женой обнаружили, что девочка подслушала этот разговор.
* * *
P. S. Фрейдистское семейство. – Мадам Х. вошла в комнату своей девятилетней дочурки и застала ее за рисованием. Нянька куда-то отлучилась. Мадам Х. наклонилась посмотреть, что рисует девочка красным карандашом, и обнаружила изображение гигантского фаллоса.
Вырвав лист из рук дочери и не слушая ее криков, она бросилась к месье Х., который только что вернулся с игры в гольф: «Полюбуйся!». «Где этот несчастный ребенок мог видеть подобные вещи?» – вскричал месье Х., отпрянув. – «Тебя хотела спросить». Воздержусь от описания расследования. Четыре дня спустя, после долгих пересудов, отец подступил с расспросами к дочери. И получил ответ: «Это нянины ножницы».
О смертной казни
Я более целомудрен в чувствах, нежели в поступках, и если меня редко возмущает, что кто-то ведет себя без оглядки на окружающих, то я смущаюсь, когда при мне выкладывают все, что есть на душе и за душой. Я не испытываю и тени стыда при лицезрении физического эксгибиционизма, но внутренний эксгибиционизм меня шокирует. Более того, он кажется мне весьма подозрительным.
По этой причине настоящий Дневник – не настоящий.
На мой взгляд, было бы почти справедливо, если бы закон охранял скандалы в области зримого и преследовал те, что выносятся из области невидимого на всеобщее обозрение. Но такие законы не предусмотрены кодексом (Разумеется, я не имею в виду процессы над Бодлером, Флобером и так далее, в текстах которых не было ничего скандального. Скандал, на мой взгляд, это ложь, высказанная в форме признания.) Мудрая осторожность подсказывает поэтам стилистические приемы, которыми можно прикрыть наготу души. Что же касается газет, тут меня шокирует не столько перечень краж и убийств, сколько причины, их провоцирующие, и пересказ расследования. Похоже, что преступников в наши дни ловят не в городе и не в деревне, но в кромешной тьме, где преследуемых трудно отличить от преследователей.
Одни лгут ради эксгибиционистского удовольствия (доказательство – невиновные, которые на себя наговаривают), другие сознаются косвенным образом, приписывая тому, кого допрашивают, собственные потайные инстинкты. В этом сквозит сладострастное желание безнаказанного самообвинения безболезненного самобичевания, безопасного заголения – этим питаются жадные до ужасов пресса и толпа.
Когда случается громкое преступление, газеты утраивают тираж. Сюжет растягивается насколько возможно, и лицемерие под видом гуманизма утоляет голод. Тут публика и действующие лица друг друга стоят. Пределом мечтаний была бы драма, в которой полегли бы все до единого[48]48
После трагедии в Люре{277} полиция долго разыскивала семью, устроившую пикник на месте преступления.
[Закрыть].
* * *
Во время процесса над Лэбом и Леопольдом{232}, предвосхитившим интеллектуальное убийство, апофеозом которого стал фильм Хичкока «Веревка», адвокат заявил: «Всякий человек носит в себе смутную жажду убийства». Когда судьи спросили, каким образом они, карающие преступления, могут быть заподозрены в подобном желании, адвокат ответил: «Не вы ли уже несколько недель подряд стараетесь убить Лэба и Леопольда?» – и тем спас преступников от электрического стула.
Человек, в сущности, повторяет природный ритм пожирающих друг друга растений и животных и лишь прикрывается законодательством, легализующим убийство, которое уже не может быть оправдано ни рефлексом, ни психическими отклонениями. Все это наводит на мысль о публичном доме, где сексуальные желания удовлетворяются хладнокровно и не имеют ничего общего с приступом страсти.
Смертная казнь – вещь недопустимая. Подлинный закон – кровопролитие. Добавлять к этому неявному закону другие, конкретные, значит прибегать к уловкам, чтобы наказать себя в другом. Судьям и присяжным следовало бы заняться самоанализом с тем же рвением, с каким они преследуют и травят добычу. Пусть бы спустили свору на самих себя – тогда, возможно, они пожалели бы о вынесенном приговоре; а то, может, им придется по вкусу эта охота на собственной территории, где они будут исполнять роль оленя вплоть до того момента, когда сами предусмотрительно остановят охоту, не доведя дело до развязки.
* * *
На Нюрнбергском процессе на скамье подсудимых оказались те, кто почитал себя судьями. Высокие крахмальные воротнички уже не могли уберечь шею от веревки. Нам бы хотелось немедленного возмездия. Но оно не дало бы суду возможности покарать то, что он чтит превыше всего: дисциплину и послушность начальству.
* * *
Что касается меня лично, то не стану хвастливо утверждать, что невинен, – потому-де, что не обижу и мухи. Ведь я ем мясо, хоть и не выдержал бы зрелища скота на бойне. Кроме того, разве порой не лелеял я тайную надежду, что какое-нибудь правосудие (мое собственное) изничтожит моих врагов?
Легко обвинять тех, кто подчинился диктатуре. Но по пальцам можно счесть граждан, решившихся противостоять чудовищным приказам, зная, что не повиноваться значит погубить себя. Только издали кажется, будто таких славных мятежей было много. И как не отдать должное патриотам, которые бросали вызов законам в камерах гестапо? Среди них был Жан Леборд, который падал в обморок при виде дорожного происшествия – и умер под пытками, отказавшись произнести хоть слово.
* * *
Странное воздействие на нас оказывает вид льющейся крови. Можно подумать, лава нашего огненного ядра пытается найти с ней родство. У меня вид крови вызывает отвращение. Неважно, что я назвал свой фильм «Кровь поэта», что в нем льется кровь, что много раз затронутая мной тема Эдипа окрашена в кровавые тона.
Мы как будто мстим невидимому за его сопротивление и норовим захватить красные источники, бурлящие в его царстве. Мы словно переносим в интеллектуальную область кровавый мистицизм дикарей мистицизм столь сильный, что обитатели некоторых островов днем кромсают друг друга, ночью вместе пируют, а с наступлением нового дня вновь хватаются за ножи.
Но эта тайна наших деяний становится тягостной, когда отмечена знаком меча. Когда она окружает себя торжественностью и становится зрелищем для толпы, ликующей от возможности бесплатно утолить свои низменные инстинкты.
Одна из худших форм лицемерия – та, что с готовностью бичует пороки, которым сама втайне предается; это крайности, на которые стыд вынужденной лжи толкает лицемера и заставляет красноту лица выдавать за возмущение.
Мне нужно убить своего брата. Так думает преступник на свободе, видя преступника за решеткой. Возможно, этот рефлекс удовлетворяет потребность труса наказать себя в своем двойнике.
Тут можно возразить, что таких монстров надо уничтожать. Меня, однако, удивляет, если кто-то берет на себя роль верховного судьи, в то время как высшая справедливость ежеминутно нам доказывает, что вершится она в соответствии с никому не ведомым сводом законов, подчас противоречащим нашему; высшая справедливость может наказать добрых и пошалить злых – кто знает, во имя какого таинственного порядка, не имеющего к человеку никакого отношения.
Природа толкает нас к уничтожению в больших масштабах. Эта одержимость уничтожением приводит к определенным нарушениям равновесия, к перепадам в уровнях, к притоку сил, питающих природный механизм. Но мне трудно поверить, что преступник или суд присяжных могут хоть чем-то помочь природе. Она заявляет о себе мощными волнами, весомыми причинами, гигантскими катаклизмами, вносящими поправки в ее сбивчивые расчеты.
* * *
Если на вас падет жребий и вы станете присяжным – на мой взгляд, хуже не придумаешь. Что нам делать за одним столом с теми, кого мы не хотели бы видеть в числе своих гостей? Наверняка, заметив наши колебания, рядом поднимется какой-нибудь малый, который заявит, что превосходно умеет разделывать пулярку. Только роль пулярки на столе будет играть обвиняемый, и он будет рисковать жизнью. А тому малому – все нипочем, он только из гастрономического тщеславия готов открыть это людоедское пиршество.
Сколько скромного достоинства в движениях судей, возвращающихся после совещания! Сколько обреченности – в движениях несчастного, к чьему одинокому голосу никто не захотел прислушаться!
Смятение, которое мы испытываем, наблюдая подобные сцены, имеет глубинные корни, нуждающиеся в исследовании. В Москве во время войны специальным декретом запретили радио и сняли с проката определенные киноленты. А Наполеоновский кодекс не предполагал наличия в обществе психиатров. Вы скажете, что к психиатрам все равно обращаются. Но на приговор влияют в первую очередь настроения и обстоятельства: именно они склоняют присяжных влево или вправо – в зависимости от полноты брюха, которое известно когда и к чему глухо. За нашим столом глухи прежде всего к движениям сердца.
* * *
Перечитывая книгу Г.-М. Гилберта о тайнах Нюрнбергского процесса, («Nuremberg Diary»), не перестаешь изумляться инфантильности этой горстки людей, заставивших мир содрогнуться. Мы приписывали им размах, соизмеримый с масштабами наших несчастий. Мы представляли себе членов тайного общества, связанных между собой страшными криминальными и глубокими политическими узами. Теперь различия в чинах перестали разделять их. Они радуются, что выдержали цифровой тест и тест с чернильным пятном. Важность с них как рукой сняло. Они раскрылись. И что мы видим? Суетную зависть, мелочные обиды. Целый класс лодырей и шалопаев на переменке. Освенцим, полковник Гесс, смерть двух с половиной миллионов евреев, которым рассказывали, будто их везут в баню, и даже строили бутафорные вокзалы, и для видимости останавливали у самого входа в газовую камеру – все это были чудовищные проказы расшалившихся школьников, которые потом хныкали за спиной друг у друга: «Это не я, господин директор». Все вышесказанное подтверждает мою версию о чудовищной безответственности тех, кто брал на себя ответственность и бравировал ею. По этому поводу процитирую (на память) одну фразу Шатобриана: «Бонапарт сидел в мчащейся во весь опор коляске и полагал, что управляет ею».
Бергсон объяснил бы, что падение превращает всех этих капитанов, министров, дипломатов в марионеток. Последователи Бергсона – что, наоборот, падение возвращает им человеческий облик и показывает их такими, какие они есть. Только смешная сторона этого падения смеха не вызывает.
* * *
Эддингтон пишет: «События не происходят с нами. Мы сталкиваемся с ними по дороге»{233}.
Следовало бы понять, что эти статичные события находятся за пределами наших трех измерений. У них много ликов. На них можно смотреть под разными углами, составляющими единое целое. В них переплетены свобода и фатальность. Мы с готовностью подчиняемся судьбе, поскольку убеждены, что у нее одно лицо. На самом деле судьба многолика, ее лица противоречат друг другу и друг с другом едины, как два профиля Януса.
Наверное, после вынесения приговора присяжных успокаивает именно вера в то, что у судьбы одно лицо (похожее на наше). Так было написано. Но если так было написано, может быть, просто следовало читать написанное в зеркальном отражении, и нас ждали бы сюрпризы. Нам посчастливилось бы увидеть одновременно себя-человека и себя-отражение, по разные стороны разделительной черты.
Что делает художник, чтобы выявить ошибки в портрете, над которым работает? Он поворачивает его к зеркалу. Присяжный, вернувшись вечером домой, тоже смотрится в зеркало. Зеркало его переворачивает. Оно подчеркивает ошибки лица. И лицо начинает говорить. «А не следовало ли нам быть строже? Может, надо было продемонстрировать нашу прозорливость? Не быть такими доверчивыми? Не дать речам защитника убедить нас? Не поддаваться на слишком простые доводы? Может, следовало поразить юстицию нашей собственной справедливостью? Нужно ли было идти на поводу у зала, который души не чает в комедиантах?»
* * *
Если меня станут бранить (или хвалить) за то, что я подписал столько прошений о помиловании, в особенности когда дело касалось моих противников, я отвечу, что подписывал их не из великодушия, но потому, что не хочу увидеть в зеркале лицо, которое это отражающе-переворачивающее зеркало будет обвинять в преступной ответственности.
Какова, в конечном итоге, роль непримиримых судей? Завершить драму. Но мы же не в театре. Красный занавес – это нож гильотины.
* * *
Как только законы перестают действовать и правосудие, к примеру, начинает вершить народ, или же неверный шаг (как на Марсовом Поле) становится поводом для всяких самочинств, – в силу вступают первобытные законы крови. Невозможно спасти того, кого схватила и рвет на части толпа. Его ждут либо пики, либо фонарный столб. Напрасно идеологи революции будут убеждать толпу дождаться суда. Справедливость вершится другим правосудием, оно действует как попало. И нет гарантии, что жертва избежав незаконной расправы, не окажется в руках законных палачей, куда приведет ее – только более длинным и более мучительным путем – правосудие идеологов.