Текст книги "Эссеистика"
Автор книги: Жан Кокто
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 30 страниц)
Жан Кокто
В трех томах с рисунками автора
Том 3: Эссеистика
Эссеистика Жана Кокто
Журналист: Каков же настоящий Кокто?
Кокто: Полная противоположность тому, что вы придумали.
(Из интервью)
В третьем томе избранных сочинений Жана Кокто (хочется думать, что со временем будут опубликованы и многие другие его произведения самых различных жанров) собрана его эссеистика. Следует, впрочем, оговориться, что этот жанровый термин лишь весьма условно применим для «Трудности бытия», «Опиума» и «Дневника незнакомца». Лишь на первый невнимательный взгляд может показаться, что все три книги похожи одна на другую. Они были написаны в совершенно разных условиях с немалым временным промежутком. Объединяет их триединая цель:
– потребность публичной исповеди;
– невозможность держать в себе накопившийся груз мыслей, что остается за границами любого художественного произведения;
– попытка осознать себя и соотношение внутреннего и внешнего мира.
На протяжении многих веков творческий человек, ощущая свое опасное положение на грани посюстороннего и потустороннего миров, на узкой кромке между Добром и Злом, облегчал душу на бумаге, излагая то, чего нельзя высказать даже в исповедальне.
Черты каких литературных жанров присутствуют в трех частях данного тома?
Кокто создает странное и новое, но одновременно и вполне традиционное сочетание лирического повествования от первого лица и афористичных высказываний. Эссеистика Жана Кокто – совершенно особое переплетение философских размышлений, сентенций, реальных и фантастических историй, автопортретных зарисовок.
Считается, что автобиографическая французская проза начинается с Мишеля Монтеня, по сию пору остающегося одним из самых читаемых и цитируемых авторов. Филипп Соллерс, современный писатель и критик, в статье о Монтене начинает с того, что читает оглавление. Уже одно перечисление тем, заявленных автором, производит впечатление «механизма, приведенного в действие, точно часы, идущие вспять времени и его растворяющие. Мнения, позиции, системы, точки зрения, фамилии, философии, истории, стихотворения, предрассудки – все будет учтено и перемолото этим начавшимся закодированным движением»[1]1
Ф. Солерс. Теория исключений. Изд-во Фолио. 1985. Стр. 18–19.
[Закрыть].
Для Кокто Монтень – образец, которому надлежит следовать: «Очень важен четкий и простой стиль, не струящийся, а подогнанный. Он никогда не выйдет из моды. Единственная опасность – стать непонятным для рассеянных читателей, что и случилось со стилем Монтеня». Впрочем, если внимательно перечитать записи Кокто, выясняется, что автор всегда стремился к именно такому эффекту.
«Если эти записи будут опубликованы, мне уже видится какой-нибудь придурок той эпохи, который скажет:
„Он все время говорит о суетности всего человеческого и странным образом этим интересуется“.
Конечно, я живу в крохотной зоне головокружительного времени. Конечно, я интересуюсь этой крохотной зоной как крестьянин своей деревней. Но не надо забывать, что эта крохотная зона – иллюзия. Писать стилем, который не выйдет из моды, дается очень дорого, потому что люди чувствительны только к проявлениям моды. Писать только то, что интересно моему миру. Лишь он может когда-нибудь кого-то заинтересовать. Сегодня утром мне удалось кое-что написать. Такое случается не всегда, и я себя принуждаю. Получается, что я передаю не жизнь, а китайскую тень жизни. Даже моими глазами эту разницу очень трудно увидеть. Ее видно, если далеко отойти. Все, чтобы не превратиться в статую. Вероятно, мой оборонительный инстинкт подсказывал совершать то, что я принимал за ошибки. Грустно, что для большинства людей благородство души, сдержанность, вкус к спокойствию и работе – пустой звук. В нашей профессии есть свои герои, и я хочу быть одним из них до самой смерти. Наш героизм в том, что нас принимают за шутов, а мы служим стране, не дожидаясь никакого понимания и никакой благодарности, мы отказываемся от заманчивых предложений, мы плохо правим лодкой, но ступаем так, что каждый наш шаг можно поместить под стекло. Я уважаю и люблю только точность. Я ненавижу неясную и странноватую лирику, которую мне приписывают».
После Монтеня следующей вехой в разработке автобиографического жанра стала проза Жана-Жака Руссо. Ссылки на Руссо встречаются у Кокто не часто, но, тем не менее, их роднит общий посыл автобиографических эссе. В письме Руссо от 4 ноября 1764 года говорится: «На земле возможно быть счастливым, лишь когда удаляешься от вещей и приближаешься к себе». В своей последней книге «Прогулки одинокого мечтателя» Руссо утверждает, что следовал Монтеню, но если тот писал для других, то Руссо – для себя.
Кокто гораздо ближе Руссо, чем Шатобриану, поскольку последний полагал, что «нужно являть миру лишь то, что прекрасно». Кокто стремится понять себя, он задает себе множество вопросов по трем основным направлениям развития его личности:
– поэт и его критика и публика;
– человек и его окружение (друзья, коллеги и любимые);
– человек и его внутренняя жизнь.
Отношения Кокто с критиками никогда не отличались спокойствием и стабильностью. Обычно, всякий раз идущие против течения изыскания Кокто раздражали хроникеров крупных периодических изданий. Так, например, в «Газетт де Леттр» от 1 февраля 1947 года замечалось, что «Кокто – человек-змея от литературы. У него сплошные извивы». А журналист Робер Кемп в газете «Монд» от 4 января 1947 года высокомерно шутил: «Виртуозная ловкость акробата удержала Кокто на железной проволоке. В конце он роняет шест, которым балансирует».
Даже, казалось бы, такой тонкий и понимающий ценитель искусства, как Сартр, в статье о Кокто в «Ле Нувель Литтерер» от 29 января 1976 года, отдавая должное его таланту, говорит о нем снисходительно, следуя общему поветрию:
«Он казался мне очень симпатичным. Он вовсе не был шутом в повседневной жизни, как это сейчас стараются представить. Он говорил о своем видении мира, о своих мыслях, в которые я почти не вникал, поскольку я считал их поверхностными. Он был блестящим рассказчиком, обладал тонким чутьем, но мыслей было мало. Однако это не означает, что я не считаю его поэтом величайшего таланта.
Он придумал все, что было модным, но никогда не был моде подвержен. Когда он где-нибудь устраивался и место становилось насиженным, он искал нечто иное для собственного комфорта. Цитируя его друга Стравинского, можно сказать, что он всегда искал прохладное место на подушке».
Уже будучи признанным мастером, Кокто по-прежнему остро переживал подобные уколы, хотя и старался их себе объяснить: «Мой удел – вызывать у всех подозрение. Мне так хотелось, чтобы мне поверили и доверились. Я наивно полагал, что своим трудом я в конце концов смогу победить предубеждение. Но оно непобедимо. Я сам его когда-то вооружил, и оно этим воспользовалось. Оно воспользуется им и после моей смерти. Его сила как сила рекламы. Не воспринимать меня всерьез. Им вбили это в голову».
В интервью журналисту Клоду Бендику в январе 1952 года Жан Кокто сказал «Франция – это семья, в семье вам вечно хамят. Я хотел бы выставляться, а не подставляться».
Кокто очень тяжело переживал потери не только физические – многие его друзья по разным причинам преждевременно ушли из жизни, – но и моральные. О некоторых предательствах, (как известно, предать может только тот, кто был тебе близок) речь идет во всех эссе. Разочарования, временные отдаления, пустые ссоры – их было немало. Андре Жид, Морис Сакс, Клод Мориак, Франсуа Мориак – вот неполный перечень тех, кто неправильно истолковал реплики писателя, либо поверил сплетням, либо не справился с собственной ревностью или завистью.
Извечная неспособность людей прислушаться к голосу ближнего, неодолимое непонимание огорчали поэта.
«Мне нравится фотография Эйнштейна, где он – в фас и высовывает язык с выражением и детским и дьявольским. Он показывает язык миру и самому себе. Вот уже почти тридцать лет, как я привык к постоянным кулуарным похвалам и публичным сарказмам. Это некий ритм. Главное – к нему приспособиться. В конце концов, покрываешься вполне прочной моральной кольчугой, отражающей удары и защищающей по-прежнему отважное и юное сердце. Люди должны испытывать беспокойство, когда их заставляют думать об определенных вещах. И они защищаются. Защищают свой уют. Логично. Пусть они защищают свой уют, а мы – свой. Но, слава Богу, есть бесчисленное множество одиноких, разделяющих наши идеи неуюта и не дающих водить себя за нос. Так устроен мир. И покуда этот наш мир стоит, единственное число будет всегда и странным образом преобладать над множественным, одерживающим верх лишь сиюминутно и иллюзорно. Когда мне делают комплименты, я удираю. Я могу вынести только хвалу, равнозначную по силе моему произведению. Поэтому – поскольку это невозможно, – я предпочитаю глупости и оскорбления. Невнимательный век. Например, я замечаю, что в моей книге видят какую-нибудь одну деталь, под которой скрываются тысяча других и обсуждают какой-нибудь один абзац, который прочли, видимо, не дав себе труда прочесть остальное. Я предпочитаю разочаровывать и оставаться настоящим».
В разговоре с Андре Розаном («Орор» от 7 января 1976 года) Кокто неоднозначно выражает свое отношение к критике:
«Если бы ученик рассказывал классиков так же, как некоторые критики пересказывают пьесы, его сразу выгнали бы из коллежа. Им еще повезло, что от чернил и бумаги нет никакого вреда, поскольку если бы их статьи были велосипедом, а заданная им тема – склоном, они непременно разбились бы насмерть.
– Литературные группы? Я их сторонюсь… Что до стиля, то я всегда избегал его. Достаточно быть стильным… Что до известности… Что это такое? Если тем неграм неизвестен Наполеон, это значит, что славы нет в принципе.
Ужасно, что в наше время глупость рассуждает».
Бесспорно, благожелателей и верных друзей у Кокто было гораздо больше, чем критиков. На страницах всех трех эссе читатель не просто увидит имена великих поэтов и художников Пруста, Пикассо, Аполлинера, Стравинского, Дягилева, Колетт, Коко Шанель, Макса Жакоба. С ними Кокто поддерживал иногда приятельские, а иногда искренние и глубокие отношения.
Мать Кокто вспоминала знаменитые субботние ужины с музыкальной Шестеркой:
«Об искусстве никогда не говорили. Все отправлялись к Мийо, игравшему в шесть рук с Ориком и Артуром Рубинштейном. Поль Моран и Люсьен Доде работали барменами. Моран приносил в салфетке лед, таявший по дороге и от которого немели руки. Устраивали маскарады, катались на велосипеде в крошечной столовой. Помимо суббот, вся компания с восторгом ходила на ярмарку. Там покупали пряничных поросят, смотрели на русалку, укротителя львов и особенно на летающую женщину Аэрогину. Они ходят в кино и в цирк Медрано, открывают для себя канкан».
Одним из самых близких Жану Кокто по духу был Пикассо. Они вместе работали, отдыхали, творили, выдумывали, восхищались друг другом.
«Предметы следуют за Пикассо, куда ему заблагорассудится, там деформируются и восстанавливаются, не теряя своей силы. Пикассо – заклинатель предметов (…) Я обязан ему тем, что потерял меньше времени на созерцание того, что могло бы мне пригодиться, и понял, что уличная песенка, услышанная в этом эгоистичном ракурсе, стоит дороже, чем „Сумерки богов“ (…) Каждый раз, когда Пикассо чем-нибудь интересуется, он это отвергает. В этом он похож на Гете».
Незадолго до смерти Кокто в серии интервью Уильяму Фифильду много говорил о Пикассо и рассказал следующую историю:
«Я спускался к морю. На крутой лесенке, ведущей к пляжу, мне навстречу поднимаются полная дама с мужем. Дама показывает на меня и говорит: „Смотри, Пикассо“. Муж возражает: „Нет, это Жан Кокто“. Женщина отвечает: „Это одно и тоже. Жан Кокто и Пикассо – одно и то же“».
По словам исследовательницы творчества Кокто Моник Ланж поэт любил цитировать фразу Гете: «Если народ больше не ссылается на звезды, он пропал» и повторял, что люди, закрытые для чуда, его не интересуют. И такие зрители и читатели находились. В июле 1959 года Кокто был потрясен приемом, оказанным ему на юге Франции: «Я возвращаюсь из Нима, где толпы людей, не прочитавших ни одной моей строчки желали носить меня на руках. Я очередной раз задал себе вопрос, откуда берется слава и на какой почве она прорастает» – пишет он в письме к Милораду.
И в качестве ответа уместно было бы привести отрывок из письма издателя многих стихов Кокто, Пьера Сегерса от 11 августа 1952 года:
«Счастливый человек Жан Кокто, вы – счастливый человек, сочиняющий большое стихотворение, занимающийся любовью с тем, что красивее всего на свете, о, счастливый поэт, живущий с поэзией, радостью и огнем внутри. Я завидую вам и восхищаюсь вами, я жду вас и обнимаю».
Однако, как бы громко не раздавались громкие хвалебные голоса, художник все равно остается один на один с собой. Самые важные и неумолимые вопросы возникают только в разговоре поэта со своим оппонентом-двойником. Ни один критик не может быть столь же безжалостным к творчеству поэта, как он сам. «Полагаю, что любое мое произведение может составить славу для человека. Однако моя известность объясняется не ими, а немногими фильмами и рисунками, не столь важными для моего творчества, а также легендой, основанной на сплетнях и неточностях. Ни один писатель не был столь же известен, неизвестен и непризнан, как я. Мне повезло, поскольку если об авторе все известно, то и узнавать о нем нечего. Когда они умирают, остаются одни кости. Весь мозг высосали. Плохие переводы, спектакли, измененные иностранной цензурой и капризами актрис, старые копии кинолент, несколько лживых историй – вот на чем зиждется слава поэта, который заболевает, если хоть одна запятая стоит не на месте», – пишет Кокто в дневниковых записях.
Тема двойника, чье изображение тщится увидеть художник, имеет во французской литературе давние традиции. «Черный человек» Альфреда Мюссе, как две капли воды похожий на поэта, страшное зеркало в новеллах Мопассана, зеркало из фильма Кокто «Орфей», через которое входит Смерть.
«Я все еще ищу значение мифа о Рождении Пегаса. Поэзия, рождающаяся из отрубленной головы Горгоны. Я не буду изображать лицо Персея. Невозможно „изобразить“ лицо героя, причастного этой тайне. Речь не идет о том, чтобы нравиться или не нравиться, неважно, говорят о вас или не говорят, одобряют вас или не одобряют. Речь идет о том, чтобы никогда не оступаться на своем внутреннем пути. Речь о том, чтобы сделаться невидимым, развлекая невнимательных людей незначительными, бросающимися в глаза упражнениями».
ТРУДНОСТЬ БЫТИЯ
В начале июля 1947 года, после изнурительных съемок фильма «Красавица и чудовище», отнявшего силы и обострившего фурункулез (глава «О боли»), после постановки балета «Юноша и Смерть» на подмостках театра на Елисейских Полях Кокто ищет уединения в санатории Рош-Позе, где начинает работать над «Трудностью бытия». Через полгода он отправляется в Савойю, где продолжает писать книгу, затем возвращается в Париж, и, наконец, доделывает рукопись в только что приобретенном доме в Мийи-ла-Форе, о котором так долго мечтал.
Французский писатель и философ восемнадцатого века Фонтенель прожил ровно сто лет, до последних минут сохранив ясный ум и ироническое отношение к жизни. Незадолго до смерти он признавался, что «испытывает трудность бытия» и своему врачу на вопрос «Как идут дела?» отвечал: «Потихоньку уходят».
Когда на страницах книг Жана Кокто то и дело наталкиваешься на слово «трудно» в самых разных сочетаниях, ощущаешь парадоксальное несоответствие между воздушной легкостью и непринужденностью творений мастера и огромным грузом ответственности, который постоянно на нем лежал. Недаром отдельная глава в «Трудности бытия» посвящена теме ответственности.
Кокто все время дает понять, что любой жест художника – результат тяжкого труда:
«За мной очень трудно следовать, потому что я не придерживаюсь никакой группы, никакой внешней силы».
В моем возрасте это нетрудно. Не надо идти в гору. Спускаешься сам по себе и веса не чувствуешь. В молодости труднее. Поднимаешься в гору и ощущаешь свой вес.
На ремарку о том, что Кокто с чрезвычайной легкостью переходит от одного жанра к другому, поэт отвечает, что подобные переходы, наоборот, происходят крайне болезненно.
«При переходе от одного жанра к другому я выжидаю гораздо дольше и все это гораздо больнее, чем вы полагаете. Всем кажется, что я играю. В действительности, я – ремесленник, поэт, работающий руками».
В опубликованных в форме диалогов беседах с Жаном Кокто его верный друг и почитатель Андре Френьо рассказывал о впечатлении от первой встречи:
«Достаточно было приблизиться к нему, чтобы попасть под его очарование. Не забуду тот день, когда пятнадцать лет назад я впервые пришел к нему, пройдя через арку Пале-Руаяль. Я был тогда юным солдатом в форме, и человек с гривой всклокоченных волос и красивыми руками оказался не „литератором“, а андерсеновским мальчиком, рыцарем из сказок Перро. Поэт, которого я постигал, не был актером из своей собственной жизни, ежедневно осаждаемым сотней писем и двумястами телефонными звонками, а человеком тишины и откровений, заклятым врагом современных чудовищ по прозвищу шум, пошлость, глупость, скука».
В дневниковых записях Кокто мы находим следы внутренней борьбы, описание каждого этапа трудной работы. Автор уговаривает сам себя, дает самому себе приказы и советы.
«Рьяно набрасываться на то, что не поддается. Никогда не оставаться без дела. Создавать выразительные формы значит рождать на свет предметы, живущие собственной жизнью, более нам не подчиняющиеся. У людей мания считать, что они „переживают кризис“. Какой кризис? Только кризисы и существуют. Без них ничего бы не было. Если я размышляю, то размышляю плохо. Лучше всего не думать ни о чем. Смириться с пустотой. Ждать. Колетт права: лентяй из меня никудышный. Ничегонеделание, к которому я себя принуждаю – настоящая пытка. Убивать гордыню. Каждый вечер говорить себе, что ты ничто, и то, что пожинаешь, уже невероятно. Меня всегда спрашивают, есть ли у меня секрет (моей силы). У нас выпытывают секреты с настойчивостью Далилы. Да, у меня есть секрет. Но если бы я его сказал или написал, даже в этом дневнике, он перестал быть секретом и я потерял бы свою силу. Выходя из ресторана, Пикассо спросил меня: „Ты всегда делал, что хотел?“ Я ответил, что часто задаю себе этот вопрос. Журналисты: „Что вы готовите?“ „Ничего“. „Над чем вы работаете?“ „Не над чем“. „Тогда что вы делаете еще?“ „Ничего. Пытаюсь жить“».
На склоне лет Жану Кокто стало казаться, что он безумно устал, что его труд бесполезен, что никто и никогда не сможет его понять. В подобные моменты перо выскальзывало из рук, и поэтом овладевало отчаяние. Но подобно Паскалю, всю жизнь страдавшему от мучившей его неизлечимой болезни, Кокто осознавал, что страдания обостряют чувства художника:
«Проблема болезни – это проблема души. Думаю, что мы все пользуемся одним и тем же горючим как средства передвижения. Они бывают разные, есть автомобили и самолеты. Единственная разница между машиной и нами в том, что наша машина становится более хрупкой, если организм устроен не так, как остальные, и усложнен некой разбалансировкой».
Бытие Кокто было настолько насыщено людьми, событиями, и, главным образом ежеминутным творчеством, что иногда силы покидали его. Не раз опускались руки, и даже помыслить о чем-то новом представлялось невозможным.
«Сочинять – значит сближать два настолько различных и отдаленных друг от друга предмета, что никто на свете не мог вообразить такого сближения. Понять – значит допустить такое неожиданное сближение и сразу увидеть суть нового предмета, родившегося от этого брака. Вот уже сорок лет, как я засыпаю вечером, чтобы забыть этот мир, и, вставая, заставляю себя ломать комедию хорошего настроения. Больше нет сил. Я никогда никого не оскорблял. Большинство восхваляемых произведений я считаю посредственными и смешными. Я совершил ошибку, веря в некую справедливость, возникающую помимо человеческой. Я ошибся. Если мне случится что-нибудь еще написать, это будет из гигиенических соображений, и я не буду ждать никакого ответа».
Эти строки написаны в августе 1953 года, в трудную минуту. Однако, справившись с недугом, он снова и снова возвращается к своему принципу, изложенному в послесловии «Трудности бытия»:
«Вперед, неустрашимый и неразумный! Рискни быть до самого конца».
Всю жизнь Кокто играл со смертью. Ему нравилось умирать на сцене, например в роли Меркуцио в обработке «Ромео и Джульетты» в 1925. Он утверждал, что ему часто снилось, что он умирает по-настоящему. Его приводили в восторг слова, обычно произносимые костюмершей: «До смерти месье Кокто», «после смерти месье Кокто». Он очень смеялся над ужасом Элюара, увидевшего в 1942 году фильм «Барон-призрак», написанный для Сержа Полиньи, где Жан Кокто играл барона и превращался в прах на глазах у изумленного зрителя. Элюар кричал: «Я никогда не осмелился бы сыграть такое». Кокто всегда ощущал полноту жизни и полноту смерти. Однажды, будучи на фронте во время Первой Мировой войны, он подобрал фигуру Христа, упавшую с алтаря. У Христа отломалась рука, и Кокто отправил статую на машине для настоящих раненых.
«Любое произведение посмертно. Как только вы ставите слово „конец“ в заключительной части, произведение умирает, и вы умираете для него. Что-либо менять – все равно, что копаться в вещах усопшего, совершать святотатство», – писал Кокто.
ОПИУМ
«Когда я страдаю, я прячусь. Я равно никогда бы не посоветовал работать ни под боль, ни под музыку в ресторане. И та и другая возбуждают, вынуждают считать внешние капканы нашими собственными. В сущности ни опиум, ни его отсутствие не вызывают грез, в крайнем случае – сбои у стрелочника. Опиум приводит в порядок нервы. Одним он предлагает легкую пробку, другим дает свинец. Благодаря ему я обретал контакт с земными предметами. Жаль, что наше слишком непрочное устройство плохо переносит подобное усовершенствование».
(Из предисловия к «Психиатрической лечебнице» с 31 рисунком Кокто. 1926.)
Жан Кокто был очень нервным ребенком. В своем раннем произведении «Потомак», он признался, что в детстве ему давали маковый порошок, чтобы успокоить. Однажды аптекарь ошибся и дал ему кокаин.
«Можно ли забыть эти симптомы? Вены напрягаются, кровь сбивается с пути, некая неподвижная зона сковывает члены, сердце бьется, пытаясь убежать, стучит в грудь и немеет. Комок тревоги в горле. Горькая паста на твердом языке. Чужие зубы. И в сумерках – шум травы, когда нам кажется, что кто-то что-то шепчет».
Упоминания о первых опытах курения можно найти в романе Кокто «Самозванец Тома» и поэме «Мыс Доброй Надежды» Когда в юности Кокто сбегает из дома, мать не слишком волнуется за сына. Наоборот, в письме от 19 ИЮНЯ 1916 года, она пишет:
«Я порадовалась тому, что ты рассказываешь о трогательной забаве, которой ты предаешься вместе с моряками».
Многие исследователи творчества Кокто полагают, что он закурил бы так или иначе, поскольку в его окружении было немало людей, уже пристрастившихся к опиуму. Одна из книг, вдохновивших Кокто на создание «Опиума», – исследование Лорана Тайада «Черный Идол, эссе о пристрастии к морфию», опубликованное вначале в журнале «Меркюр де Франс» в 1907 году, а затем вышедшее книгой в 1920. В небольшого объема очерке автор повествовал об ужасах наркотиков, к которым он вынужден был привыкнуть. Дело в том, что в 1894 году Тайад стал невольной жертвой террористического акта анархистов: он лишился глаза и руки. Тайад предостерегает молодежь от невоздержанности в употреблении кокаина, опиума и морфия, а также от романтизации «божественных веществ».
Кокто закурил серьезно в декабре 1923 года, когда внезапная смерть юного Раймона Радиге, самого близкого Кокто человека, погрузила его в полное отчаяние.
Из письма Кокто аббату Мюнье, написанного в сентябре 1924:
«Я вступаю в ужасную жизнь. (…) Дружба, небо больше мне не помогают. (…) Мне стыдно чувствовать в себе весь тот мрак и все те миазмы, которые я сам ненавижу. Я страдаю днем и ночью. Я больше не буду писать».
«Смерть Радиге прооперировала меня без хлороформа. Один заядлый курильщик протянул мне трубку, видя, как я страдаю» (из письма Жаку Маритену). Этим заядлым курильщиком был Луи Лалуа, образованный музыкальный критик, знавший греческий, русский и китайский. Чтение китайской литературы привело его к опиуму. В 1913 году он опубликовал «Книгу Дыма», где не возражал против распространения опиума в послевоенной Европе. Лалуа мирно покуривал по воскресеньям в кругу семьи и Кокто, вероятно, иногда участвовал в подобных собраниях.
Вначале, по свидетельству многих его друзей, Кокто сам признавался, что чрезвычайно болезненно привыкал к опиуму.
В июле 1924 года, уже пристрастившись к опиуму и по-прежнему страдая от потери Радиге, Кокто идет в гости к Жаку и Раисе Маритен, чете католиков, тесно связанных с артистическими парижскими кругами. Жак Маритен преподавал философию в Католическом Институте Парижа и к тому времени был заочно знаком с Кокто по некоторым его произведениям, которые цитировал в ставшем знаменитом исследовании 1919 года «Искусство и схоластика». Впоследствии Кокто посвятит Маритену романы «Самозванец Тома» и «Двойной шпагат». Переписка Жана Кокто с Жаком Маритеном прервется только со смертью Кокто в 1963 году.
Встреча в Медоне с Маритенами имеет непосредственное отношение к написанию «Опиума», поскольку в течение почти двух лет Кокто искренне пытался излечиться от горя двумя способами – религией и наркотиком. Именно чета Маритенов и друг поэта – Макс Жакоб уговаривают Жана Кокто весной 1925 года на месяц лечь в клинику и избавиться от опиумной зависимости. Во время лечения Кокто создает серию жутких рисунков, иллюстрирующих его состояние. Затем, в середине мая того же года он проходит период реабилитации в одном из версальских особняков.
После дезинтоксикации Кокто удается продержаться около пяти месяцев без трубки, чему немало способствовала встреча с миссионером отцом Шарлем Анрионом, другом Поля Клоделя. Благодаря его влиянию Кокто исповедуется и причащается в часовне Маритенов. Борьба между опиумом и верой длится около года. Решив вернуться к курению, Кокто пишет письмо Жаку Маритену, где объясняет свой поступок: «опиум не пробуют, с ним нельзя шутить: он вступает с вами в брак».
«Первое сближение с опиумом разочаровывает. Мне понадобилось почти три месяца, чтобы привыкнуть к бортовой и килевой качке этого ковра-самолета».
Отвечая Кокто, Маритен из последних сил старается вернуть поэта на путь истинный:
«Смертельной ошибкой является желание исцелиться от человеческого посредством человека, животного или растения. Эта ошибка свойственна любой ложной мистике. Ее воплощение – опиум, где она приобретает форму растения, заменяя Святой дух маковой соломкой. Самое большое коварство опиума в том, что он выдает себя за проводника духовной жизни и заявляет, что ведет к той пустоте, к которой может привести только Господь».
Там же:
«Бог не давал вам покоя, лишь опиум давал видимость передышки. На самом деле, опиум вам помог (…) Вы всегда были озабочены ангелами. Вы пишите о них в своих книгах, их имена оставляют синие пятна на разного рода предметах, до которых вы дотрагиваетесь, вы замечаете их в бликах на стеклах. Нелегко быть поэтом, нелегко быть христианином, и вдвойне трудно быть одновременно и тем и другим».
В 1926 году в жизни Кокто появляется Жан Деборд – юноша, напоминающий поэту Раймона Радиге. Кокто восхищается его скандальной книгой «Обожаю», из-за которой произойдет отдаление Жака Маритена от Кокто. Компания опиоманов теперь состоит из Кристиана Берара, художника и декоратора многих спектаклей Кокто, Жана Бургуэна, ставшего прототипом одного из героев «Ужасных детей» (см. комментарии к 1 тому сочинений Кокто), писателя Жозефа Кесселя, ставшего впоследствии крупным деятелем Сопротивления.
В ноябре 1928 года Кокто делает вторую попытку излечиться. На средства Коко Шанель он ложится в клинику Сен-Клу, где проходит полный курс дезинтоксикации. Этот период в жизни Жана Кокто окажется одним из самых плодотворных.
Тогда же Кокто пишет роман «Ужасные дети», где один из героев погибает от наркотика-яда, принесенного приятелем. За описанием самого опиума – («Газету развернули. В ней лежал, завернутый в китайскую бумагу того сорта, что рвется, как вата, темный комок величиной с кулак. Зарубка не нем зияла блестящей красноватой раной. Вообще же он был землистый, вроде трюфеля, и источал то аромат свежевыкопанного дерна, то крепкий запах лука и гераниевой эссенции»)[4]4
Жан Кокто. Проза. Поэзия. Сценарии. Аграф. 2001. Стр. 191.
[Закрыть] – следует описание ощущений опиомана: «его тела больше не было. Он плыл по течению, почти обретя прежнее блаженство. Но внутренняя сухость, полное отсутствие слюны сжигали ему горло, язык, вызывали в сохранивших чувствительность участках кожи ощущение невыносимой шершавости. (…) Удары его сердца передавались пружинам кровати, извлекали из них музыку. Его руки превращались в древесные сучья; кора их покрывалась набухшими жилами, солдаты крутились вокруг этих сучьев, и все повторялось снова и снова»[5]5
Там же, стр. 194–196.
[Закрыть].
Вторым произведением, родившимся непосредственно в той же клинике, стал очерк «Опиум».
В беседе с Андре Френьо Кокто говорил:
«В „Опиуме“ я, разумеется, пошел у себя на поводу, так, как я это делаю, потому что у меня всегда поводья в руках. Когда я писал „Опиум“, я не выходил из больничной палаты, почти ничего не читал, читал только те книги Феваля, которые приносила сестра мне в палату. У меня было время сосредоточиться на себе, рассмотреть себя, понаблюдать за собой. Тогда я написал кое-что о дезинтоксикации и еще о других расстройствах. Потому что все в мире – интоксикация: когда ешь, когда творишь, все – интоксикация. Проблема дезинтоксикации касается не только опиума, но и всего остального».
После курса лечения в жизни Кокто происходит приятное событие – оглушительный успех «Ужасных детей» – и большая неприятность – от него уходит Жан Деборд. Опиум снова возникает как успокоение от бед.
В 1930 году Кокто снимает фильм «Кровь поэта», где в одном из эпизодов «поэт» видит в замочную скважину китайца, курящего опиум.
В начале тридцатых годов кроме неизменного Кристиана Берара к обществу курильщиков присоединяются русские эмигранты – танцовщик Серж Лифарь, композитор Игорь Маркевич и манекенщица Наташа Палей, с которой у Кокто завязывается роман.