355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Мамлеев » Сборник рассказов » Текст книги (страница 7)
Сборник рассказов
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:47

Текст книги "Сборник рассказов"


Автор книги: Юрий Мамлеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 39 страниц)

И когда Григорий подбежал к существам, он уже был не Григорий... Он только весело вертелся посреди – словно помахивая хвостиком – под непонятным и холодно-зачарованным свето-взглядом, исходящим от их тел...

Городские дни

Маленький городок недалеко от Москвы охвачен потоком солнечного тепла. Стоит нестерпимо жаркое лето. В природе – пир жизни, которому не видно конца. Воздух напоен торжеством, словно сам рай сошел в опьяняющий мир.

Там, в высоте, светит чудовищное белое солнце, как золотой зрак Аполлона, как знак того, что он есть. Глаз опущен, закрыт, остался один знак – неугасимый, проливающий потоки света в мир, всесильный, божественный, равнодушный к добру и злу...

На земле – там, внизу – не античные города, не тени богов, не трепет елевсинских мистерий, а обыкновенный городок 196... года. Низенькие дома-коробочки, плакаты о том, что "Бога нет и никогда не было", чад пивных с их зигзагообразными непослушными очередями, тупой вой машин. Диковатые, полуоднообразные люди там и сям шныряют по улицам и иногда о чем-то спорят, но больше угрюмо молчат. А на солнышко даже и не смотрят, полагая в простоте душевной, что оно всего лишь котел с ядерно-химическими реакциями внутри. Учатся все – от мала до велика, но от учения лица становятся еще угрюмей и заброшенней, как будто учение стало тьмой, а неученье – светом.

За гулом фабрик, за туманом пыли и бензина приютилась Белокаменная улица. Четырехэтажные коробки, слепые окна-глаза, зелень, детвора, старушки на скамейках, торопливые мужчины. Вид у мужчин помятый, странный, глаз полузвериный, полуищущий правду; кулак – тяжел и увесист, словно грузное и уверенное дополнение к правде. Бывает, что летними вечерами крик восходит от домов, как плотное облако; женщины кричат о разбитой посуде, о жизни, о детях, о деньгах; мужчины переругиваются более тихо и мрачновато, в основном о водке и смерти. Изредка этот монотонный вой прерывается взрывным грохотом, тяжелым падением тела – и наступает тишина, мертвая и страшная, как в глубине вод. Это верный знак того, что произошло нечто близкое к смерти: удар, кровь, стон и замирание чьего-то сердца и скорый выход души. Но куда?

Кузьминские жили в одном из таких домов. Черная пасть парадного выводила почему-то во двор; голый, одинокий, без единого деревца в нем. Раньше среди взрослых хозяином двора был Василий Антонович – милиционер и жилец дома. Но с тех пор как он исчез, неделю назад, двор душевно опустел. А исчез он самым диким и неподобающим образом.

Василий Антонович в свое время был подлинный начальник; причем начальником он становился именно тогда, когда возвращался со службы. С этого момента он никому не давал спуску: крик, брань, придирки преследовали жильцов, как потусторонних мух. "Ты почему здесь сидишь?" – кричал он, распалясь, на какого-нибудь еле трезвого мужичка, прикорнувшего на дворовой скамейке. "Опять насорено, опять насорено!" – звучал его голос, долетая до самых укромных уголков дома. "Куда, куда?!" – шумел он в своей комнатушке, как будто она была отделением милиции. Больше всех доставалось жене – Анне. С течением жизни взгляд ее все мутнел и мутнел, как будто жизнь заключала в себе одну тьму. Трудно было поэтому найти на свете более мрачное существо, чем жена Василия Антоновича. Доставалось от него и Кузьминским, хотя были они люди пожилые и тихие; недолюбливал же их Василий Антонович за веру, за иконы, но особенно за то, что их дочь, тринадцатилетняя Таня, носила маленький крест на шее. "Сами глупые, неученые – и ладно, а дитя для чего смущать?" – тяжело вздыхая, говорил он. Но дело это было тонкое, умственное, а Василий Антонович решался прерывать дела простые и ясные. Поэтому больше всего он любил работу в вытрезвителе. "В вытрезвитель вас всех, в вытрезвитель... чертей беспорядковых", – кричал он по любому поводу. И даже просто так. "Житья от него, ненавистного, нету, – вздыхала полутемная, в слезах старушка Никитична, – и во сне снится... Один голос его громовой и слышу". Исчезновение же громоподобного произошло следующим образом.

Однажды вернулся он совсем распоясавшись. Кажется, опять дежурил в вытрезвителе. Обругал Никитичну за семечки, гаркнул на Таню: "Сними крест!" Прошел к жене. Анна варила кашу – рядом стоял лишний пустой черный чугунок. "Не вовремя!" – заорал он, ударив ее. И вдруг в глазах Анны вспыхнул огонь меткий, жесткий. Вспомнила все. Где-то в душе лопнуло терпение. Подошла и ловким уверенным движением, слегка подпрыгнув, нахлобучила на голову служивого чугунок. Чугунок как-то таинственно хлопнул и, будто предназначенный, неожиданно точно оделся на голову, накрыв ее до самой шеи. Служивый заревел, Анна исчезла, словно ее слизнули. Василий Антонович остался один в темноте. Он попытался было сорвать чугунок с головы рывком сильных рабочих рук, но сделал неуклюжее движение, и чугунок окончательно закрепился, словно намертво охватив милицейскую голову. Крик поднялся такой, что жильцы позабыли запереться в своих комнатах. Василий Антонович выбежал в коридор, спотыкаясь и трубно крича, пытаясь сорвать так неудачно врезавшийся горшок. Ничего не видя, он тем не менее пытался бежать – от стены к стене, куда неизвестно. Тьма объяла его. Ни неба, ни облаков, ни солнца не было. Главным образом пугала его тьма и невозможность сорвать чугунок: при каждой попытке голова трещала от боли. А может быть, просто он обезумел от ярости и стал таким неловким. Ужас распирал его. И вместе с тем желание бежать, куда – он не знал. Полупрыгая, бросаясь из стороны в сторону, Василий Антонович спускался во двор – к свету. Вид метущегося начальства с черным чугунком на голове парализовал всех. Страх мешал думать и – предпринимать. Погоны напоминали о власти. Но тупой рев под чугунком напоминал об уму непостижимом.

Под конец произошло что-то совсем жуткое и несообразное. По какому-то непонятному наитию милиционер, выбежав во двор, бросился к каменной стене она была налево, рядом с домом. Двор опустел. Жильцы высунулись из окон. По-темному, неуверенно, тем не менее разбежавшись, милиционер с размаху ударился чугунком о стену. Надежда была разбить проклятый чугунок. А может быть, заодно – и ненужную, вечно надоедавшую голову. Увидеть свет. Увидеть солнце. Воссиять. Пускай даже без головы. Рядом оказался мальчишка Витя, лет четырнадцати, – наглый и пронырливый. Все мальчишки во дворе панически боялись Василия Антоновича. И поэтому жизнь во дворе была тихая; ребятишки не дрались друг с другом. Но первый, кто осмелел при виде объятого каменной тьмой милиционера, был затаенный хулиган Витя Марушкин. Вертясь около ревущего милиционера, он поправлял его:

– Вот так, дядя Василий!.. Там стена!.. Бежи... Прямо!.. Расколется, гад!

И дядя Василий, тяжело разбежавшись, как носорог, тараном бодал каменную стену. Раз, другой, третий... Ничего не помогало. Свет не мелькал в глазах. Пробуждения не было. Птицы высоко летали над его каменной черной головой. Но расшибить чугунок не удавалось. Может быть, мешала тайная жалость к своей голове. Прошло время, показавшееся ему вечностью, и вдруг Василий Антонович затих. Пошатываясь, медленно отошел на середину двора. Уже раздавался открытый хохот. Василий Антонович присел на пень. Какая-то птичка, видимо ошалев, села ему на чугунок. Когда подошли трое мальчишек, один с кирпичом, она вспорхнула. Это были самые уверенные ребятишки.

– Давайте я соображу, дядя Вася, – особенно норовил самый высокий из них, Петя.

Но из-под чугунка не раздалось ни звука. Одно жуткое бездонное молчание. Словно Василия Антоновича – там, под чугунком – уже не было, или он изменялся – в иное существо...

Петя продолжал:

– Василий Антонович, я вас стукну... Кирпичом... Как в физике... Аккуратно... Горшок расшибу, а голову не заденет.

Петя сдержанно, робея, словно по инструкции, ударил раза два. Образовалась трещина, но не на голове. Вдруг по-мертвому завыла сирена "Скорой помощи": очевидно, кто-то решился позвонить.

Осторожно, как идола странного племени, Василия Антоновича вывели со двора в машину. Больше его никогда не видели; Анна через неделю уехала. Говорили, что он якобы сошел с ума: причем на всю жизнь, без возможности возвращения. Старушка Никитична, правда, говорила, что он сошел с ума не только на всю жизнь, но и на период после смерти. Так-де сказали ей во сне.

Но жизнь после этого явно облегчилась. Спало чудовищное бремя контроля. Во дворе стало оживленней. Зазвучали голоса мальчишек. Особенно обрадовались Кузьминские: теперь никто не кричал на Таню: "Сними крест!" Она могла свободнее дышать.

"Господи, хоть последние годки поживем спокойнее", – радовалась Кузьминская.

Но дальше события во дворе опять развернулись самым неожиданным образом.

Да, действительно, стало легче. Еле трезвые мужички спокойно дремали на скамейках. Старушка Никитична вовсю лущила семечки и видела более спокойные сны. По вечерам во дворе стали собираться соседушки: забивать козла. Повеяло свободой. Кой-где даже раздавался хохот. Но в мире детей творилось нечто особое.

Там тоже, конечно, стало свободней. Подросток Петя уже подрался с Витей. Другие гонялись друг за другом, точно они были каменные: так беззаботно раздавали они друг другу оплеухи. Появились даже ножи. Но больше всех стала бояться девочка Таня. Это было нежное, доверчивое существо. Года два назад она была сильно травмирована; началось с того, что к ним в дом Кузьминские жили тогда в другом городке, совсем близ Москвы – пожаловала гостья, да не откуда-нибудь, а с Запада, из-за границы. Дело в том, что Кузьминские имели там родственников, но последние, боясь сами приехать, попросили по случаю знакомую учительницу, канадку, поехавшую в СССР, навестить Кузьминских. Канадка и навестила, прохохотав с полчаса в комнате Кузьминских. Говорила в основном о деньгах. Девочке почему-то показалось, что голова у канадки муравьиная, только большая. Но если кто-нибудь мог заглянуть в мысли канадки, то ее, наверное, вообще ни с чем нельзя было бы сравнить. На следующий день пришла милиция: делать обыск. Три дня родители пропадали. Тане снились глаза канадки; до того странно пустые, что походили на глаза манекенов, расставленных в столичных магазинах. Неужели из-за этих прозрачных, ничего не выражающих глаз нужно сажать в тюрьму маму, папу, мучить и терзать? Но маму и папу не посадили. Мама и папа вернулись. Пустые глаза перестали сниться. Но зато по дому поползли слухи: "продались империализму". Тане опять стал чудиться бессмысленный хохот канадки...

Из дома тогда пришлось уехать и прямо в городок N. Их встретили бесконечные лозунги: "Вперед!" И описанный милиционер Василий Антонович – в конце концов с горшком на голове. И вот началась новая жизнь: милиционер исчез. Но страх скоро снова подкрался к Тане.

Бояться она стала ребят. Особенно глаз Пети: холодных и острых, как нездешняя сталь. Она не могла понять, почему он за ней наблюдает. Она видела, что мальчишки с исчезновением дяди Василия стали бешено драчливыми и оживленными, как зверьки. Но ее никто не трогал: за ней только странно и неподвижно наблюдали. Петя – жестко и отчужденно, Витя – со злобным удивлением, больше поглядывая на грудь. Он даже открывал рот от изумления. Холод охватывал Таню. Но она не решалась еще говорить чего-либо родителям. Ночью ей ничего не снилось: один холод томил ее, даже во сне.

И вдруг все кончилось.

Вечером ее остановили у дома. Были все те же ребята. Только глаза Пети еще больше похолодели: точно напоминали оледеневшую сибирскую реку. Сердце ее опустилось.

– Ты почему носишь крест? – тихо спросил один, белобровый.

– Верит в Бога, дура! – захохотал другой.

– Да за такое убить мало, – вдруг с садистской злобой прошептал Петя.

– Бей ее! – вскрикнул Витя. Одним ударом ее сшибли с ног. Боль заполнила все существо. Били молча. Словно настало время, когда молчат дети.

...Через месяц Таня вышла из больницы. Был такой же теплый, всепроникающий, бессмертно-живой день. Солнце – закрытый зрак Аполлона изливало свет и мир. Кузьминские решили уехать из этого города. Но куда?..

Гроб

Старушка Полина Андреевна Спичева, лет шестидесяти, отходила. Комнатушка, где она лежала, была маленькая, загаженная портретами великих людей и остатками еды. Кроме нее, здесь обитали еще ее сестра Анна Андреевна с двумя сыновьями и невесткой.

Отходила Полина Андреевна тяжело, матерясь и ежеминутно харкая на пол. Ей почему-то особенно жалко было расставаться со своим огромным жирным животом.

"То, что я умру, – понимаю, – надрывно говорила она самой себе, – но куда денется живот? Этого я не понимаю. Неужели я его никогда не увижу?"

Часто со свистом и храпом она приподнималась на постели и, откинув грязную рубашку, подолгу, качая головой и что-то припевая, рассматривала свой лоснящийся от смертного пота живот. Иногда судорожно-вяло ощупывала его или стирала слюни, упавшие на него изо рта. Один раз заметили, что она пытается расставлять на животе оловянных солдатиков.

– Ты, теть, не волнуй нашу психику, – сурово говорил ей тогда младший племяш Коля, парень лет семнадцати.

Он очень любил жирных баб, и огромный, предсмертно-живой многозначительный теткин живот мутил его ум.

Мечта Коли была переспать не с хорошенькой женщиной, а с чудовищным розовато-лоснящимся животом, выпускающим из себя густой пар от удовольствия. Поэтому любимым стихом Коли, который он часто повторял ни к селу ни к городу, была пушкинская строфа: "Мечты, мечты, где ваша сладость, где ты, где ты, ночная радость!"

Эти строчки стали его гимном, и по живости своего ума он бормотал их всегда, даже когда попадал в закрытый на ремонт клозет. Он был единственным из обитателей комнатушки, кто хотел, чтобы Полина Андреевна подольше протянула, так как она интересовала его своим животом.

Другой ее племяш, Саня, – парень лет двадцати шести – был ко всему равнодушен, кроме одинокого пребывания под деревом. Правда, порой ему нравилось пить водку, но опьянение делало его еще тише и смиренней – тогда он обожал, тяжелый, неповоротливый, выходить на далекое шоссе, уходящее в поле, и гулять, заложив руки в карманы, по лужам.

Было в нем, наконец, что-то несоизмеримо страшное, непонятное для него самого, что находило на него озарениями. Тогда он любил убегать от себя, прячась целыми днями в пустых канавах.

Его жена Тоня – упитанно-флегматичная женщина двадцати семи лет – не могла дождаться смерти Полины Андреевны. Она мечтала об этом вслух, почти каждый час, так как считала, что Полина Андреевна сама хочет умереть, но только искусно скрывает это.

– Какой бабе хочется жить на белом свете, ежели с ей мужик не спит, говорила Тоня, набив рот яйцами, старушке. – Брось притворяться. Хочешь, свечку в церкви поставлю, чтоб ты скорей померла?!

Ее муж Саня мало удовлетворял ее, и она "изменяла ему на стороне", но очень спокойно и патриархально, принося в дом в узелке остатки еды и водки, сохранившиеся от загула.

Кто немножко нервничал из-за Полины Андреевны, так это ее сестра, Анна Андреевна, бабешка лет пятидесяти, но уже рано состарившаяся и напоминающая юркую старушонку.

Дело в том, что лицом она была очень схожа со своей отходящей сестрой и не раз по ночам мочилась от страха, что вместо Полины Андреевны помирает она сама.

По здравости ума Анны Андреевны ее нервозность снималась всегда практическим действием, и однажды, проснувшись, соскочив с постели, она понеслась в дамскую парикмахерскую, чтобы по возможности преобразить там свое лицо... После этого она сделалась веселей и совсем бойко стала ухаживать за сестрой, как за родным проживающим долго в ее комнате моржом...

Отошла Полина Андреевна ночью, с пятницы на субботу. Перед этим, проснувшись, она почувствовала, что внутри ее все опустошено и только в этой чернеющей пустоте слабо, но истерично бьется сердце,. Ее поразило также, что маленькая нежная складка жира на боку ее живота, которую она очень любила, тихонько, почти невидимо пульсирует, как бы даже плачет и прощается...

Она прикрыла складку рукой и подумала. В комнате как-то по-животному храпели. Все спали... Ей очень захотелось приподняться и громко обложить всех матом... Временами она впадала в забытье, вернее, в полоумную предсмертную сумеречность... Но в промежутках, между провалами, она опять, всей своей уходящей душой, всем полумертвым тенеющим телом, хотела выругаться, громко и наверняка, чтобы разбудить спящих... Но сил едва хватило для шепота...

Наутро Коля сразу же взглянул на Полину Андреевну. Он ожидал, что она опять рассматривает свой живот, и очень удивился ее неподвижности...

Весть о смерти переполошила всех домочадцев.

– Слава Богу, отмучилась, – сказала Тоня, – теперь уж она моему бабьему счастью не будет завидовать.

Старушка Анна Андреевна вдруг куда-то исчезла.

Только Саня остался около покойной: он думал, что умереть – это, наверное, то же, что идти одному по далекому шоссе, не выпив ни грамма водки, и переминался с ноги на ногу. Ему было скучно, а скука было единственное состояние, которое он любил.

"Если бы еще под ногами текли лужи – совсем вышло бы хорошо", – думал он. Коля же забился в уголок и от страха стал читать стихи.

В это время в дверь сурово и серьезно постучали. Дверь распахнулась, и первое, что увидели Спичевы, был белый корявистый гроб, который медленно влезал в комнату. Позади шушукались здоровенные соседи, проталкивая гроб, и между ними виднелось заботливое раскрасневшееся личико Анны Андреевны.

– Спасибо, благодетели! – зыкнула она на соседей, и те скрылись в темноте коридора. – Николай, приноравливай гроб!

– Откуда гроб, мамаша? – сердито спросил Саня.

– Крестный твой, гробовщик, подкинул. Еще месяц назад. Так я его, затаясь, на черном ходу хранила, – затараторила, чуть не подпрыгивая, Анна Андреевна. – Из мастерской ихней гроб. Бракованный, совсем хреновый. И деревцо гнилое, с дуплом. Зато по дешевке. Крестный за четвертинку уступил.

– Вот мертвых обжуливать – это ничего, терпимо, – разговорился Саня, а живых не стоит; сколько вы, мамаша, у сестры носков уперли и пуговиц...

– Ты бы, Саня, чем языком болтать, свои мужицкие обязанности справлял, – вмешалась Тоня.

– Не время сейчас, тюря, – буркнула в ответ Анна Андреевна.

Она заражала всех приподнятостью своего настроения; дело в том, что, когда Полина Андреевна умерла, Анна Андреевна вдруг как-то глупо обрадовалась, что умерла сестра, а не она сама, как будто она должна умереть; точно камень упал у нее с души; она так истерически взволновалась, что сразу же побежала за припасенным гробом на черный ход; пролила кошкину миску, и в голове ее мелькнула даже мысль: не сбегать ли сразу же в лавку за четвертинкой водки и не распить ли ее от радости где-нибудь в подворотне, у помойки, пританцовывая.

Единственно почему она это не сделала, то только потому, что в невротическом состоянии занималась всегда делом, а не баловством.

От ее деловитости пыль стояла в комнате.

– По-христиански надо, по-христиански! – кричала она. – Обмыть – черт с ней, а одеть надо... Ишь, покойница совсем голышом любила спать.

Анна Андреевна быстро настроила сыновей наряжать покойную. Саня одевал не спеша, заботливо, словно перед ним был не труп, а малое неразумное дитe; у Коли же тряслись руки; он как раз почему-то натягивал нижние штаны.

– Не в ту дырку суешь, обормот! – взвизгнула на него Анна Андреевна. Блаженный!

Наконец Полину Андреевну, как большую помятую куклу для нервных, с воображением детей, уложили, разодетую, в гроб. Тоня посоветовала было поставить гроб с покойницей под кровать, где ночные горшки, но Анна Андреевна цыкнула на нее.

– Ишь безбожница! – гаркнула она, добавив матерное словцо...

– А чево, мамаша?!. Неприятно ведь будет, ежели мы с Саней захотим лечь, а она маячит тут на столе, перед носом... Саня и так плох, а теперя и вообще Бог знает что будет...

Гроб оставили все-таки на столе.

– Хулиганье! – взорвалась Тоня, – я хоть зарежь, а за стол жрать не сяду...

– Еще как сядешь! – рассердилась Анна Андреевна. – Когда проголодаесси...

Тоня, хлопнув дверью, ушла в уборную и просидела там полчаса. Вскоре появился толстозадый доктор.

– Ну, а я по дялам, – вымолвила Анна Андреевна после ухода врача.– К крестному. И оформлять документы о смерти. И все по блату. Чтоб завтра же ее спихнуть. А то взаправду жрать противно. Комнатушка маленькая, а гроб эвон какой. Чуть не с сучками. Полкомнаты занял... Большой... Точно не на людей. Сам на столе, а прямо на подоконник, в окно выпирает... Народ будет глядеть... Срамота.

После ее ухода в комнате сгустилось тяжелое философское раздумие и сонливое одиночество. Коля насвистывал песенки и поминутно исчезал в коридор, веселый, диковатый и слегка перепуганный.

Саня молчал и сурово, величаво ходил, как лошадь, вокруг гроба. Тоню стало изматывать это беспрерывное хождение.

– Посиди ты на месте, ирод! – прикрикнула она. – Полежи... Подумай.

Коле между тем страшно захотелось выпить. Особенно в той пивной, недалеко от дома, где торговала жирная, пузатая, вечно грязная и задумчивая баба.

И через полчаса Коля уже торчал в душной, пропитанной мокрой грязью, потом и мыслями пивной, где торговала эта жирная задумчивая баба. Пивная показалась ему сумасшедшим раем, в котором горят огни и в котором можно целый день говорить о гробе, который довлел над его умом... Баба же эта, продавщица, была сальная и помятая, но со странно нежными волосами. При всем при этом было в ней нечто, отчего можно было внутренне вздрогнуть и закричать или, наоборот, прильнуть – навсегда.

К вечеру все семейство опять было в сборе. К удивлению Анны Андреевны, гроб был накрыт простыней. Это Тоня прикрыла труп, чтоб он не смущал силы любви. Но все равно ничего не вышло. Тоня матерясь сидела в углу и говорила, что она лучше залезет под, кровать, но при виде гроба жрать не будет.

Саня сидел на стуле прямо около гроба и чинил башмаки. Пьяненький Коленька скинул простыню.

– Правильно, сынок! – орала Анна Андреевна. – Ишь, гады, не хотят правде в лицо смотреть... Нехристи... Я вот принципиально буду жрать за столом.

Все повернули головы в ее сторону.

– Я могу даже понюхать покойницу! – разволновалась она. – Не испужаюсь от правды, не испужаюсь... Я правду завсегда люблю нюхать, в лицо, в зубы, в глаза, все как есть! – завизжала она.

И Анна Андреевна, подпрыгнув, изловчилась понюхать прямодушный, безумный и желтый нос сестры. И от этого соприкосновения у нее разгорелся несвойственный ей жуткий аппетит.

Обед она сварила на редкость жирный и обильный. Ели все по-разному, каждый по своим углам. Тоня ела на кровати, повернувшись спиной к гробу; ела надрывно и истерично, ругаясь, выплевывая куски изо рта.

Саня ел медленно, тихо, как хоронил. Смотрел все время в окно.

Коленька же совсем забылся; он краснел, хохотал – из-за хмеля гроб потерял для него прежнее значение – и порывался сально-пьяными игривыми губками поцеловать покойницу в ногу.

Анна Андреевна кушала хлопотливо, самовлюбленно; кастрюлю с супом поставили совсем под носом у покойницы, так что пар заволок ее мертвое лицо... Кушала так упоенно и долго, что все уже разбрелись по кроватям, а она сидела у гроба и все ела и ела. Капли пота стекали по ее лицу.

Она думала о том, что наутро покойницу можно будет спихнуть, так как благодаря блату вся документация уже оформлена.

Однако Анна Андреевна весьма побаивалась ночи; но, обалдев от сладкой и жирной пищи, она быстро и уютно заснула. Да и все остальные, утомленные обычно-необычным днем, недолго бодрствовали...

Под самое утро Коля проснулся и, взглянув .на стол, увидел не всю Полину Андреевну, а только вздымающееся из гроба пухлым холмом брюхо. Он всплакнул, так как очень любил теткин живот и испугался, что больше уже никогда его не увидит. "Холодно ему там будет, пузатому, в могиле", подумал он.

Похороны проходили энергично, бодро, но как-то загадочно. Когда гроб стали вытаскивать из комнаты, Анна Андреевна разревелась.

Погода была вялая, скучно-осенняя и подходила скорее не для похорон, а для игры в карты или мордобития.

Коленька улизнул из дому задолго до того, как приехала машина, сказав, что приедет на кладбище в трамвае. По дороге он изрядно нагрузился, размахивал руками, потерял шапку и приехал на похороны веселый, обрызганный грязью, как весенняя оголтелая птичка.

Кроме родственников, провожать отправились также соседи, но они держались кучкой, особняком и все время молчали. Говорили, что один из них показал покойнице кулак.

Тоня была то не в меру сурова, то болтала и оживленно, как на базаре, завязала знакомство с двумя мужиками, хоронившими своих жен.

Ветер вовсю гулял по небу. Пошел дождик, и накрыли чем попало. Полине Андреевне прикрыли только лицо, и то носовым платком. Так и дотащили до могилы... Финал был серый, скучный и прошел как во сне.

Саня возвращался с похорон один. Сначала ему было, как всегда, все безразлично и нудно. Тихонько купил в столовой из-под полы четвертинку водки. И отхлебнул немного только для вкуса. Заговорил о чем-то с инвалидом, в заброшенных глазах которого горело какое-то жуткое, никем не разделяемое знание. (Этого инвалида, звали его Васею, мало кто примечал по-настоящему.) И вдруг отошел от него в бесконечном забытьи. Словно душа Сани провалилась в собственную непостижимость.

От дурости он немного запел. Прошел по переулку – вперед, вперед, к таинственным бабам, у которых непомерна была душа. И еще увидел мертвый зрак ребенка в окне. Этого с ним никогда не бывало раньше, даже когда скука вдруг превращалась в озарение, от которого он шалел. Но теперь все было иное. Точно глаз инвалида осветил его, или просто душа его стала ему в тяжесть, выйдя за пределы всего человеческого.

И тогда Саня опустошенно-великой душою своей увидел внезапный край. Это был конец или начало какой-то сверхреальности, постичь которую было никому невозможно и в которой само бессмертие было так же обычно и смешно, как тряпичная нелепая кукла.

И всевышняя власть этой бездны хлынула в сознание Сани. Для мира же он просто пел, расточая бессмысленные слюни в пивную кружку.

Дикая история

Андрей Павлович Куренков – монстр. Одна нога у него короче другой (третья еще не выросла), на руках всего семь пальцев, а не десять, как положено по творению, нижняя губа отсутствовала, уши пугали своей величиной, глаза страшенные. Не было в них любви к людям, и вообще ничего не было, если не считать выражения бездонного отсутствия. Да и то это выражение казалось обманчивым.

Жил он один, в Москве, в коммунальной квартире. И никаких родственников – ни матери, ни отца, ни жены, ни сестры. Лет ему было под сорок. Соседи по коммуналке терпели его с момента въезда уже семь лет и поначалу очень пугались.

Старушка Ведьма Петровна (так уж ее звали по простоте душевной) не раз кричала на Андрюшу в кухне, стуча кастрюлей по рукомойнику:

– Страшен ты, сосед, ох как страшен... А ну-ка посмотри на меня, – и она отскакивала с кастрюлей в угол кухни. – Если бы не уши, как у слона в зоопарке, было б терпимо... Женихом был бы тогда, – добавляла она обычно.

Как-то, года через полтора после его появления в квартире, Ведьма Петровна позвала Андрюшу к себе в комнатушку – жила она одна. На столе стоял чай вприкуску.

– Присаживайся, соседушко, – умильно ляпнула Ведьма Петровна.

А надо сказать, что еще одной особенностью Андрея было то, что он почти не говорил, иногда мычал, а иногда если скажет, то что-то такое уж совсем непонятное.

Но за стол он сел и начал пить чаек, поглядывая своими странными глазами на Ведьму Петровну.

– Андреюшка, – начала Ведьма Петровна, надев почему-то очки. – Вот что я тебе скажу. Уши уже тебе не отрежешь, да и я не мастерица людям уши резать. Бог с тобою, живи так. Я на все согласная. Мое предложение: возьми меня в жены, выйти замуж за тебя хочу.

И Ведьма Петровна покраснела.

Андрюша, однако, никак не реагировал, все молчал и молчал.

Наконец старушонка даже взвизгнула:

– Замуж за тебя хочу!

Андрюша повел ушами, и в глазах его появилась мысль.

– Я мамке дал зарок не жениться, – произнес он.

– Да мамка-то твоя давно в могиле! – прикрикнула Ведьма Петровна. – Ей теперь все по хрену. А мы с тобой кататься на лодках будем, в кино ходить вместе, в театр... Чем плохо?

– Убей меня, но не пойду, – упрямо выговорил Андрюша.

– Экой ты пред рассудительный, – рассвирепела Ведьма Петровна. – Тебе, дураку, хорошую партию предлагают, по старинке говоря. Чем нам вдвоем плохо будет? Я старушка девственная, если не считать того, что с чертями во сне спала... Ну это со всеми девками бывает.

– С чертями хочу, а с тобой – нет, – громко сказал Андрюша, как отрезал.

Ведьма Петровна завелась. Встала, начала бегать вокруг стола как чумная.

– Да ты что, да что ты, Андрей, – скулила она. – Нешто я хуже чертей?! Посмотри на меня внимательно. Лет мне всего семьдесят пять, груди еще сохранились, – и она горделиво выпятилась перед сидящим на стуле монстром.

Монстр на этот раз тупо взглянул на нее.

– К мамке хочу, – сказал он, осторожно оглянувшись, – Где моя мамка?

– Да в могиле же, в могиле, в сырой и глубокой. Ты что, туда хочешь?!

– Туда, – кивнул Андрюша.

– Ох, дурачок ты мой, дурачок! Нешто могила вкуснее постельки, даже со старушкой... Помысли. Подумай. Что лучше? А сейчас брысь, иди к себе, а мое предложение обдумай.

Андрюша встал.

– У мамки рука только одна была. Другой не было. Потому и в могилку к ней хочу. Жалко ее...

Ведьма Петровна захихикала:

– Ишь ты, жалостливый какой. А страх на всех нагоняешь. Хоть бы губу тебе вставили доктора да уши укоротили, а с ногами и руками черт с ними, у других ума нет, не то что рук. Иди.

Андрюша послушно вышел.

На следующий день Ведьма Петровна сама вбежала в его комнатушку.

– Ну как?

Но Андрюша забыл о предложении, все толковал о каких-то чертях да могилках да об однорукой мамке, и Ведьма Петровна ничего большего от него добиться не смогла.

Но когда через два дня она опять заглянула к нему, Андрюша вдруг сам пошел ей навстречу и сказал:

– Я согласен!

Ведьма Петровна даже подпрыгнула от радости.

Закружила потом, обняла своего монстра-соседушку, и решили они сразу же в ЗАГС. Свидетелей взяли со двора. В ЗАГСе было до того отчужденно, что заявление приняли – да с бюрократической точки зрения и нельзя было не принять. Весьма миловидная девушка сказала:

– Ну что ж, через неделю заходите с цветами, поздравим вас с новой жизнью.

Назначили день.

Ведьма Петровна напряженно его ждала, все прыгала из стороны в сторону, точно хотела развить в себе резвость. Сосед Никитич уже больше пугался ее, чем Андрюшу. Но глаз у Ведьмы Петровны просветлел, и в старушечьем облике появилась женственность. То головку набок склонит и покраснеет, то песенку (за кастрюлей на кухоньке) запоет, но не про чертей. Раньше Ведьма Петровна все больше про чертей песни пела, длинные, умильные, со слезой, а тут вдруг на людей перешла.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю