355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Мамлеев » Сборник рассказов » Текст книги (страница 31)
Сборник рассказов
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:47

Текст книги "Сборник рассказов"


Автор книги: Юрий Мамлеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 39 страниц)

Зиночка раза два ко мне в кладбищенскую пивнушечку прибегала. Посмотрит, посмотрит, раскроет глаза, ахнет и убежит... Я с ней уже ни о чем не разговариваю...

...Зато Юрий Аркадьевич – слава богам! – опять стали меня посещать, теперь уже, правда, по утрам.

Подмигнул мне последний раз и, пристально так глядя, сказал: "а не кончается ли у вас, Сашенька, юность, и не пора ли вам отправляться в решающее, мистическое путешествие?.."

...На этом обрывается тетрадь индивидуалиста.

Титаны

Сплошная черная ночь опустилась над нами.

Николай Семенович прилетел.

Как тих и развратен его лик, когда он смотрит в окно нашего жилья! Почему он не свалится с этой ветки, а вечно поет?! Как холоден его зад, который уже давно отвалился!

Мы так любили играть на нем в чудики.

Вот и Валерий вышел опять. И захохотал. Ночью нам еще виднее. Они начинают играть в прятки. Сначала Николай Семенович бьет Валерия, потом Валерий бьет Николая Семеновича. И оба снимают друг с друга короны, похожие на листы.

Валерий уже оказался за двести верст от Николая Семеновича. Там присел Василий, которому трут уши. Этими ушами можно слушать самого Творца, но из ушей его сыпятся вши. Размножаясь, они покидают города... Валерий прикоснулся. Зад его потемнел от скорби. Скоро, скоро будет конец.

Улетел! Как он любил летать над городом, разрушая его своей мочой! На сей раз гуляла мирная девочка лет одиннадцати. Веснушчатым шаром – без рта упал ей в передник.

– Кыш-кыш-кыш! – закричала девочка. – Уходи, мышонок!

И она побежала навстречу солнцу, которое уже давным-давно было черное-пречерное. И словно опускалось в огненные лапы.

Валерий облобызался с Николаем Семеновичем, стоящим рядом.

– Ги-го-го! – закричал Валерий.

Звезды меркли от этой тишины. А у Арины Варваровны было три лика: один, несуществующий, превратился в камень, который годами облюбовывал Николай Семенович; второй – тонкий, змеевидный – был до того отчужден от нее, что напоминал ее зад, если б таковой был; третий уже принадлежал другому миру.

Выпили. Николай Семенович, когда пил, всегда умирал, на время; да и до смерти ли ему было, когда он глядел красными, раскаленными, как уголь, глазами на этот черный мир?!

Валерий же, когда пил, скрючивался от боли, как поломанный чайник, и выпускал из себя нехороший свист.

Одна Арина Варваровна была тиха: она все думала о том, что у нее на сине-белом животе должен прорезаться близкий ей лик, которым она не боялась бы смотреться в зеркало. Трогая живот своими скрюченными длинно-медленными пальцами, она пыталась выдавить-проявить там лицо, напевая пальцами песенку. "Хи-хи-хи! Хи-хи-хи!" – вился у нее между ног белокурый мальчик, обливаясь ее потом, как молоком.

А кругом было много, много, как планет, песен! Правда, неслышных. Даже Василий – у себя, за двести верст – не слышал ничего. Ибо голос Бога превратился у него в тиканье часов. Но что слышали другие?!

Все повернули головы к Самойлову, виднеющемуся на горизонте, как скала. Почему еще не проходили мимо него тучи? Но городские любили лазить по Самойлову, считая его самой высокой горой. И вывешивали на его вершине флаг. На самом деле Самойлов так очерствел, потому что весь был покрыт гробами. Говорили, что в этих гробах хоронились его прошлые жизни.

– К Самойлову, к Самойлову! – завизжала Арина Варваровна так, что у нее чуть не отвалилась змеевидная голова. – К Самойлову!

Ее не смущал даже пар, исходящий из гробов...

Самойлов сузил свои закрытые глазки. Началось пиршество. А как тосковал Василий, слушая тиканье часов! О, если бы они были боги!!. Почему так странно отражается в небе лик Арины Варваровны, ушедший в другой мир?!. Звезды улетают прочь от этого видения. А вот и приполз Загоскин. Арина Варваровна обычно щекотала тогда свое брюхо хвостом, вырастающим из земли... Загоскин не любил эти картины. Он так искал странные лики Арины Варваровны, точно хотел стать полотенцем, стирающим с них грязь. Волосы вставали дыбом от такого удовольствия.

Самойлов любил их всех принимать. Он суживал свои глазки, так что они выкатывались внутрь, в свое пространство, чтоб не видеть гостей. Как смеялся тогда Самойлов, любуясь их тенями! Это было его тихое развлечение, почти отдых, потому что, хотя жизнь его была скована гробами, в ней был непомерный свет, отрицающий все живое. И Самойлов всегда улыбался этому свету в себе такой улыбкой, что многое зачеркивалось в мире. Он никогда не искал лики Арины Варваровны, считая, что это не для него.

Он думал, правда, о высшем, верхнем лике, но его не было. А когда его не было, тиканье часов в ушах Василия превращалось в звон. Этот звон не напоминал о душах умерших.

"Сорвать, сорвать гробы, – думал Валерий, отлетая то в сторону, то к югу. – Тьфу, тьфу, чтоб не сглазить!"

И от его плевков смывались города.

Он любил превращать проклятие в акт благодати.

Но из гробов никто не выходил. Только черно-красные тени порой, как проекции демонов, восходили от гробов к звездам, как будто вокруг курили и жгли костры, заклиная... Но уже давным-давно не было магов. Да и зачем они были бы здесь нужны?! Все и так прекрасно виднелось...

А Самойлов ничем не отвечал на призывы Валерия. Он смотрел в свой свет, который не умирал, обнимаясь с тенями.

И вдруг завыла Арина Варваровна. Это прорезывался новый лик на ее животе! Тот, что должен быть ей близок. Своим отчужденным змеевидным ликом она смотрела в свое дитя-личико. И ей виделись там виселицы и звезды.

– Хо-хо-хо! – заливалась Арина Варваровна.

Но вдруг дух ее помутнел.

"Есть ли там, за виселицами и звездами, родное, мое родное?!! Или ничего нет и все мне кажется – и виселицы, и звезды, а есть только отражение моего змеиного, отчужденного лица в моих новых глазах?! – думала она. – Но почему же так сладко на сердце?! Может, наоборот, в моем отчужденном лике уже отражен новый лик?!"

И все заходили, заплясали вокруг ее живота. Валерий, уменьшившись до полена, впрыгнул в яму на теле Николая Семеновича, где раньше была задница. И Николай Семенович заскакал, как кенгуру. Только кто был самкой, кто детенышем?

А далеко на горизонте, у полыхающего огня, куда опускалось черное солнце, провиделась фигура Василия. Он одиноко брел, разговаривая с воплотившимися часами.

Однако Загоскин бешено искал лики Арины Варваровны. Запутавшись в тенях других миров и в несуществующем, он то хохотал, изменяясь ликом, то рыдал, отчего у него светлели волосы.

– Господи, Господи! – бормотал он.

Ночь все чернела, и все больше виделось.

Наконец, бросив все, скрючившись, как лягушка, он – на четвереньках присел около Арины Варваровны, пристально всматриваясь в ее новый, появляющийся лик. И Арина Варваровна тоже пристально вглядывалась в этот лик, застыв непонятной головой. Так оцепенели они на несколько мгновений. Тень другого лица, ушедшего в иной мир, с неба приблизилась к ним, повиснув близко, как крылья птицы. Кругом из стороны в сторону скакал Николай Семенович – Валерий. Угрюмо молчал Самойлов.

И тут Загоскин, опередив змеевидный лик Арины, который мог бы уже оторваться от нее, яростно исчез... Но сама Арина ничего не заметила. Загоскин пропал, словно утонув в новом лике.

– Где родное, родное?!! – выла Арина Варваровна, всматриваясь в себя, как вампир.

И вдруг вскрикнула:

– А... А!! – точно что-то увидела, и разгадка мелькнула на ее несуществующем лице. И наверное, это видение было решающим, возможно, утвердительным ответом, потому что она тут же забыла его не то от ужаса, не то от бездны.

– Нет, нет родного!! – закричала она потом, точно очнувшись.

По существу, его и действительно не было.

И тогда все закричали, завыли и полетели. Одного Самойлова не было. Первая полетела Арина Варваровна. Точно ее лики смешались друг с другом и она смотрела на Землю уже одним глазом, упоенным и настойчивым.

В стороне от нее, как веера, разлетались жирные, в пиджаках, дядьки с крылышками и мясистыми затылками. Сталкиваясь задами, они как бы совокуплялись, отчего мелькали искры. Но сами они были еще неприятнее этих искр, хотя в то же время устойчивы. Двигалась тьма, словно совсем живая. Валерий вылетел из тела Николая Семеновича. А последний, оседлав камень, тот камень, который представлял несуществующий лик Арины, летал на нем, облюбовывая его и дивясь миром.

Так летали они долгие дни и ночи.

Только бы выжить

Домишко, о котором идет речь, расположен по Пищезадумчивому переулку, во дворе. Его давно пора внести, ан нет – он держится. На второй этаж ведет лестница с шизофреническими углами и провалами. В квартирке под седьмым номером двадцатый год живут четыре семейства. У каждого из них свои привычки, психопатии, выкрики; если бы описать все их многолетние отношения, то получился бы длинный роман наподобие "Войны и мира", но с психоанализом, чертовщиной, мордобитием и одиноким заглядыванием в самого себя. Но мы опишем лишь один день.

Утро начинается здесь с того, что одинокая старушка – Пантелеевна выходит умываться. Хотя в кухне никого нет, но она входит туда бочком, предусмотрительно повернувшись задом к окружающему пустому пространству. Когда же появляется народ, то она почти совсем встает на четвереньки, так что квартирантам виден только ее огромный, в ворохе платьев, зад. Двадцать лет назад она появилась таким образом на кухне.

– Не пужайте, мамаша, обернитесь, – сказал ей тогда громадный, лысый инвалид-сосед.

Мамаша спокойно и плавно, как лебедь, обернулась и вымолвила:

– А вы, граждане и лиходеи, иное, чем мой зад, и не достойны зреть. Личико мое вы никогда не увидите.

И опять спряталась.

С тех пор, на долгие годы, она замолкла перед соседями и во все общественные места входила, пятясь задом к окружающему люду.

Теперь ей уже восемьдесят лет, она стала выгнутая, иссохшая, позабыла все слова, кроме детских, но ритуал свой исполняет так же вдохновенно и напористо. только кряхтя и опираясь на клюку. Все к этому привыкли, и один раз был даже скандал, когда Пантелеевна по простуде позвоночника не повернулась к соседям задницей...

Вслед за Пантелеевной в кухню выпрыгивает шестидесятилетняя пенсионерка Сонечка. Завидев старухин зад, она фыркает: Сонечка – единственная из обитателей, кто до сих пор не признает права Пантелеевны.

– Я Льва Толстого, елки-палки, каждую ночь читаю, – часто орет она поутру, стуча кастрюлей по плитке. – Я вам не Наташа Ростова... Запахами тут издеваться...

Огромный, лысый инвалид успокаивает ее, лапая своими чудовищными руками. Вскоре вылезает и его молодая, увесистая жена. От томительных, многолетних злоупотреблений половой жизнью у нее мертвая пустота под глазами и голодный, опустошенный взгляд, как у облученной кошки. Оба они с мужем Эротоманы. И врачи в один голос говорят, что это кончится только с их смертью.

Последним на кухню втискивается Кузьма Ануфриевич Пугаев, солидный отец семейства в составе равнодушной, хлопающей себя по лбу жены и жирной, откормленной тринадцатилетней дочки. О его-то состоянии сегодня и пойдет речь. Суть в том, что месяц назад в мозгу Кузьмы Ануфриевича засела стойкая, богатая, с метастазами мысль: "только бы выжить". Это пришло ему в голову после того, как он увидел на улице, что широкий, с окно, лист стекла, упавший с пятого этажа, разрезал пополам дюжего дядю с орденами.

Пугаев тогда страшно затерялся, струсил и бегом, оглядываясь на облачка, пустился к первому попавшемуся трамваю. С течением времени эта идея: "только бы выжить" – разрослась у него и нашла применение ко всему миру в целом, во всех его деталях и нюансах. Сначала он даже испугал евото равнодушную, вечно хлопающую себя по лбу жену тем, что часто, ни к селу ни к городу, стал повторять: "только бы выжить!" Пойдет в уборную, обернется и скажет, трусливо так, переморщено: "только бы выжить!"

Все окружающее у него стало поводом к этой идее. Обволок он ею и свою дочку. Насильно кормил ее мясом, салом и щупал, раздулся ли у нее живот.

– То-то, дочка,– приговаривал он, – самое главное, выжить... Бойся мальчишек, двора и воздуха. Лучше всего бывает под одеялом.

Дочка надувается его мыслями, как молоком, и уже часто не ходит, а пробегает мимо людей на улице. Но жена мало реагирует на его духовные поиски. За это он иной раз бьет ее, но, от инертного умиления, оставшегося от первых лет любви, считает все же, что она понимает его... Сегодня Пугаев вышел на кухню голый, в одних трусиках. Это от озабоченности. Ведь дочка уезжает в санаторий.

Сонечка вспыхивает и выкатывается к себе, запершись на ключ. Из-за тонких стен доносится ее голос: "Хулиганье!.. Толстого надо читать. Толстозадый!" Лысый инвалид удивляется про себя, почему живот у голого мужчины бывает так похож на женский. "Пощупать бы его", – медленно думает он, опустив чайник на пол.

Только Пантелеевна, кряхтя, пробирается мимо всех, задевая задницей живот Пугаева...

Наконец Кузьма Ануфриевич, одетый, выводит дочку за руку во двор. Все смотрят на него из окон.

Он положил свою тяжелую руку на голову девочки и тихо внушает: "Едешь ты, дочка, в санаторий... И запомни: живьем не давайся. Чуть что – бей в морду... Или жалуйся. Потому что самое главное – выжить".

Трое

Родимов Коля решил, что он умер, родился второй раз, но уже где-нибудь на иной, более пакостной планете, и второй раз сошел с ума, ибо твердь, на которой он якобы лежал, поехала. Точнее, поехало небо, а может быть, и Земля, но только в другую сторону.

"Это конец, – подумал он снова, – или начало новому сумасшествию, но уже после смерти... Что происходит со мной?.. И почему такой грохот сверху? И сбоку что-то двигается, накаляется..."

"...Да, конечно, я умер и попал в ад... Господи, Боже, за что? За что?"

Коля, как ему показалось, пошевелил губами, пытаясь открыть глаза. Когда что-то там открылось, он увидел не бездонное синее небо над собой, а железную стену мрака наподобие черной крыши.

"Мама, я в аду!" – просияла нежданная мысль.

"Но разве мамы могут вывести из ада? Многие из них, поди, сами в аду", – мгновенно решил Коля.

– Не хочу! – вдруг заорал он и выпучил глаза.

То, что он увидел наконец, не поддавалось никакому пониманию. Голова его будто бы ползла в одну сторону, тело вроде ехало в другую, а над ним с грохотом мчался мрак.

"Что это и когда конец?" – подумал Родимов. Вдруг стало светло. Над ним ясное утреннее небо. Удаляющийся грохот.

Родимов одиноко лежал между рельсами, а несколько секунд назад над ним пронесся гигантский товарный состав.

Коля приподнялся. Поезд уходил.

"Это же надо так напиться, – с грустью подумал он. – Где я?"

Время напоминало утро, а где он находится – на этот счет у Родимова не было никакого представления. Последнее, что он помнил, – это себя в шумном городе, в ослепительном ресторане, гордо пьющего водку фужер за фужером.

А почему же тогда он здесь – среди этой равнины, между рельсов, и вокруг ни одного домика! И ни одной пивной, и ни одного вытрезвителя, только просторы кругом и просторы, и нет им конца.

Между тем в конце концов мог появиться второй поезд – впрочем, у Родимова возникло ощущение, что над ним уже прошло эдак пять-шесть поездов, – и Коля все же решил отползти в сторону. Это было нелегко: особенно не поддавалась одна нога, тянувшая все тело.

"Эдак у меня начнется депрессия", – подумал Родимов, робко положив голову на рельс.

В уме опять мелькнула мысль о поезде, и, издав звериный звук "у-у-у", Коля встал на четвереньки и пробежал так метров шесть, оставив опасный рельс далеко в стороне. Он упал на спину, как некий герой Трои, сражавшийся с богами.

Отходил часа два, валяясь в траве, то засыпая, то нюхая цветы, то вглядываясь в просторы. Наконец, вглядевшись, он увидел недалеко на опушке леса (оказался все-таки низенький лесок где-то сбоку) сидевшего на пеньке человека.

Коля, приподнявшись, махнул ему рукой, и ему показалось, что лицо человека расплылось в улыбке и сам он стал как белое облако.

Тогда Родимов, путаясь и плутая, побежал к нему (хотя дорога была прямая).

Приблизившись, он увидел мутного толстого человека с одним ухом.

– Где ж ухо-то второе? – тупо спросил он.

Толстяк захохотал:

– Напился? У меня их два.

И он, приподнявшись с пенька, показал второе ухо. Действительно, было два, но потом Родимов увидел, что одно исчезло. Потом опять появилось. И нос сместился вниз.

– Ну ладно, садись на травку, – миролюбиво сказал толстяк со сместившимся носом. – Водочки хошь?

Родимову показалось, что он уже в раю. Кивнул головой: мол, на все согласен.

Услышал бульканье. Отпил.

И вскоре видит: идет он по дороге. С ним одна только его тень.

– До Москвы-то далеко? – спрашивает он у собственной тени.

– Почитай, километров двадцать пять, – бодро отвечает тень.

– Ишь куда занесло нас, – замечает Родимов.

И идет себе, идет и идет.

– Грузовик! – вдруг завопила тень.

Родимов шарахнулся.

Из кабины высунулась красная, чрезмерно блаженная физиономия и спросила:

– Жить надоело?

Родимов ответил:

– Спаси!

И долго потом, ругаясь матом с собственной тенью, трясся в кузове грязной и пыльной машины.

Затем водитель забыл его, а сам ушел. Машина стояла, и Родимов спал в ней, пока не услышал у себя внутри вой собаки.

Тогда испугался и выпрыгнул из машины. С любопытством оглянулся.

– Батюшки, а я в Москве! – вскрикнул он.

– А ты думал, паразит, на луне, – раздался в стороне грубо визгливый бабий голос. – Пшел вон, опохмелись!

Родимов оглянулся, увидел бабью фигуру и вдруг резво побежал. Дворами. И сразу – на улицу.

"А я жив! А я жив!" – кричалось в уме.

И хотелось даже танцевать от счастья.

– Я бегу, бегу, бегу, опохмелиться не найду! – бормотал он, озираясь по сторонам.

Вечерело. Закрывались последние магазинчики. Веяло Москвой. Но чудо – в одну еще не закрывшуюся пивнушку Родимов успел нырнуть.

– Господи, какой вид! – заорала на него буфетчица. – Что у нас тут, помойная яма? У нас тут пивной зал, между прочим, а не помойка!

Но на полу валялись три человека. Буфетчица – толстая, розово-белая женщина – указала на них:

– Они ведь джентльмены по сравнению с тобой, ирод!

Родимов Коля опять испугался. Подошел к зеркалу, показывавшему его во весь рост. Отшатнулся. Заглянул снова.

"Да ничего особенного, – подумал тихо. – Ну, конечно, глаз как бы нет. Заросли чем-то. Но видят же. Хоть и мутно. Одна штанина словно собаки разорвали, зато вторая-то – глаженая. Рубаха в пятнах. Это, наверное, от лягушек, – смирно мыслил Родимов. – Помню, что часа два спал в болоте. И было там мне хорошо, на душе как-то светло, духовно!" Нос его будто сливался с губами, волосы в одном месте стояли дыбом.

"Ну и что", – решил он и нетвердой походкой пошел к буфетчице.

– Не забудь, что я человек, – весомо сказал Родимов.

Буфетчица вдруг смирилась, промолчала и налила ему душистого пива. Родимов полез в одну штанину за деньгами.

– Какие с тебя деньги, милок, – буркнула буфетчица, – пей и иди себе с Богом. И не попадайся никому на глаза. Таких, как ты, не любят даже в могиле.

Коля вспомнил, что оказался между рельсами, потому что хотел поцеловать и даже обнять широко мчащийся навстречу ему поезд, но не вовремя упал. И Родимов пошел из пивной туда – к бреду. Присел на трамвайчик. Минуты на две стало себя очень жалко, но потом забылся. Все время – сквозь полузабытье думалось о том, что он смертен.

– Нехорошо так, когда смертен, – шептал он, углубляясь на трамвае в Москву. – Не дело это. Что-то не то в этом мире. Не то...

Сделал три пересадки, пугая резвых старушек. И наконец оказался дома. Он временно жил в крохотной двухкомнатной квартирке на другом краю Москвы, в гостях у дальнего родственника – Курганова Валентина Юрьевича, преподавателя эстетики, одинокого мужчины лет сорока пяти. Родимов не понимал его, но любил.

В комнате Коли был хаос, грязь. Родимов зашел на кухню, полез в холодильник, благо Валентин уже спал, выпил полстакана водки, почувствовал в себе трезвость и повалился спать на полу, потому что из каприза до кровати не дошел.

Наутро проснулся в совершенно ясном и трезвом уме. Хотя на душе и в теле было еще довольно муторно.

Между тем в соседней комнате происходило нечто из совсем другой сферы: кот умирал, кот Валентина Юрьевича – Кружок.

Комната эта была более чистая, чем та, в которой лежал Коля Родимов. Все было прибрано, даже аккуратно. Старинный кожаный диван, шкафы с бесконечными книгами на многих языках, даже на санскрите.

Кот, проживший у Валентина всю свою жизнь, лежал на диване, и глаза его были закрыты. Иногда он стонал. Ветеринар три дня назад объявил, что все безнадежно, лучше сделать укол. Но Валентин Юрьевич отказался. Он верил, что Кружок должен умереть сам, тихо и естественно. Котик действительно мучился достойно. Валентин Юрьевич сидел около него и осторожно гладил черную шубку уходящего; женственно и нежно, словно знал, что нельзя иначе касаться того, кто скоро станет невидимым. Он прощался с котом. В ответ котик, становясь тенью, прощально махал хвостиком, но все-таки стонал, и в глазах его был уже мрак. Валентин Юрьевич разговаривал с котом:

– Я был одинок последние годы, ты знаешь это, Кружок. Я любил только тебя. Помнишь, сколько ночей ты спал у меня на груди, пел свои песни, согревая и жалея?..

Кот вдруг открыл глаза. Вряд ли там оставалось понимание, но скорбь прошла.

– Ты боишься смерти? – спрашивал Валентин Юрьевич. – Нет, я вижу, что не боишься, словно ты уже видишь, куда уходишь. Ты спокоен. А я вот нет, во мне нет тишины. Я не знаю, кто я, зачем я сюда пришел и почему я люблю тебя, хотя я человек, а ты пока еще котик.

Кружок застонал вдруг, жалобно и беспомощно, но с каким-то внутренним согласием, что все идет как нужно, что так надо. Он просто плакал, но не придавал этому бесконечного значения.

– Ну, ладно, надо прощаться, – проговорил Валентин Юрьевич, поцеловал кота и, поглаживая своего друга, который дышал все реже и реже, добавил: – Я хотел идти по лестнице вверх, к Богу, но я сломлен, Кружок. Не знаю, что меня сломило окончательно: то ли по плоти моей, то ли распад этого мира, то ли какой-то изъян в моей душе. Все оказалось бесполезным, – и он указал на книги. – А другим это помогало... Ну, ладно... Сейчас я и не знаю, как жить дальше. Я люблю жизнь и ненавижу ее. Зачем надо было такой ее создавать? Что это, сон, галлюцинация? Неужели так может быть?.. Да, бред это все, Кружок, бред, и слезы наши, и радость, и особенно рождение – все бред. Только одна смерть не бред. Она одна есть... Только я вижу, ты с этим не согласен. Ты отрицательно машешь хвостом. Я ведь знаю смысл всех твоих движений. Единственное, почему я сейчас страдаю, что не увижу больше твои глаза. Что люди? Их можно любить, но от них же и смерть...

...Почему ты не соглашаешься со мной? Ты думаешь, наверное, что ничего страшного с тобой не происходит, что есть только боль, но она пройдет, и ты окажешься там, где будешь опять на месте? Да? Или ты просто покорен высшей силе? Наверное, и смерти нет... Кружок, дорогой, ладно, прощай навсегда... Валентин на мгновенье прикоснулся головой к нему. – Я еще буду жить без тебя, и, может быть, долгие годы, но я не найду то, что искал. Я буду мучиться и терпеть. А тебя я буду помнить до конца. А потом... Потом – я не знаю что...

Последний раз Кружок махнул хвостом и навеки закрыл глаза.

А через несколько дней Валентину послышалось его "мяу-мяу", такое ласковое и отрешенное, что он заплакал...

Коля Родимов слышал весь этот разговор с умирающим котом. Он встал и молча вышел из квартиры. И, проехав на автобусе, оказался в поле, совсем ясный и трезвый, но уже другой. Кругом опять было бесконечное пространство, голубые леса на горизонте, бездонность в небе и бездонность на земле; словом, непостижимая Россия.

И Родимов пошел навстречу этой бесконечности.

...После того как тот мир, в котором мы живем, исчез, после того, как исчезли и многие другие миры и прошел невыразимый поток космического времени, тот, кто был "Валентином Юрьевичем", и тот, кто был "Кружком", встретились снова – "там", где не было уже ни земного времени, ни чисел, ни человеческого ума. И кем они стали – существами ли, бесконечным разумом или посланниками неведомого, – невозможно выразить на нашем языке.

Но все-таки, прибегая к нашей земной символике, можно сказать, что они долго хохотали, глядя друг на друга, ибо в их сознании промелькнула бесконечно далекая картина: Валентин Юрьевич, комната, книги и умирающий котик.

Удалой

В черной, с непомерно длинным коридором коммунальной квартирке в самом дальнем углу, в десятиметровой комнатушке, жил маленький, юркий человечек. Никто его почти не знал. Даже соседи по сумасшедшей этой квартирке понятия о нем не имели. Ну, живет человек, в туалет бегает, зовут Сашею, фамилия Курьев, ну и что? Где-то работает. Что-то говорит. Кого это волнует?

Но иногда по ночам из комнатушки Саши доносилось пение. Слабо доносилось, но зато пел он часа по два, по три. Девочка Катя порой подходила к его дверям и прислушивалась. Пение, точнее, сами слова песен были такие страшные, что девочка Катя ничего в них не понимала и обычно отскакивала от двери через пять минут.

Саша никогда не выбегал на нее и ничего не предчувствовал по отношению к этому постороннему наблюдателю.

Больше никто не интересовался им. Но все же что-то там происходило, за этой дверью. Гигант Савельич один раз подошел, чтоб постучать, в том смысле, что чайник у Саши на коммунальной кухне перекипел, н только решил размахнуться как следует своей огромной ручищей, чтоб вдарить, как услышал доносящееся изнутри кудахтанье, а потом гортанный истерический полукрик, полувизг, но не зверя, не человека, а некоего, по-видимому, третьего... Так, по крайней мере, решил гигант Савельич и отскочил от двери, как от змеи. Вышел на кухню и вылил проклятый перекипевший чайник на пол.

На что потом со стороны Сашеньки не было никаких возражений.

Однажды позвонили ему по телефону, и соседка Сумеречная (такая уж у нашей Тани была фамилия) шепнула ему в замочную скважину, что, мол, его зовут.

Саша вышел.

Все было спокойно.

Старушка Бычкова на кухне чистила картошку; гигант Савельич мирно хлебал рядом с ней водку; девочка Катя – внучка старушки – играла на полу меж огнем газовой плиты и портретом Лермонтова на стене. Люба Розова, нежная, молоденько-толстая с васильковыми глазами, слушала в своей комнате симфонию Римского-Корсакова. Ее мужа, интеллигента Пети, нигде не было. В боковой же комнате ругалась сама с собой Варвара, толстая, угрюмая и непривычная к жизни на том свете женщина.

Таня Сумеречная любила их всех, но за Курьевым, за Сашей, ни с того ни с сего стала наблюдать, пока он тихо себе говорил по телефону.

Вдруг она взвизгнула.

Надо сказать, что к визгу Тани Сумеречной уже все давно привыкли, несмотря на то что ее, вообще говоря, считали "отключенной". Ну, повизжит себе порой человек и перестанет. Все, как говорится, под Богом ходим.

И на этот раз на ее визг никто особенного внимания не обратил. Ну, гигант Савельич пошевелил ушами, старушка Бычкова картошку в кастрюлю с молоком уронила – и это все.

Но Таня взвизгнула через минуту опять, да так утробно, что всем ее жалко стало, даже малышке Кате. Но не успели они опомниться, как она возьми и еще раз взвизгни, да как-то совсем дико, разорвано, словно не в своей квартире она, в Москве, а в каком-нибудь зоосаде, да и то на другой планете. И тут же Саша по коридору мимо нее прошел и разом в свою комнату, это все видели – дверь в кухню открыта была. Степенно так прошел, но гиганту Савельичу показалось, что у него, у Саши Курьева, уши необычно шевелятся. Прошел в свою комнату и заперся.

Пока в кухне все столбенели, Таня Сумеречная сама ворвалась туда.

– Что случилось?! – проревел гигант Савельич.

– Что случилось! Что случилось?! – закричала зареванная Таня.

– А то случилось, что Саша Курьев на моих глазах, пока разговаривал по телефону, в бычка превратился...

– А ты глазам не верь, Таня, – строго вмешалась старушка Бычкова.

– Ты глаза-то протри, Сумеречная, – поддержал ее гигант Савельич. – Я уже три дня водку лакаю, и то ничего, все вижу как есть... А ты с чего бы?

– Хулиган! – взвилась Таня. – Я непьющая и все ясно видела! Сначала в быка, потом сомлел и в орангутана превратился, все же по форме к нам, людям, поближе, а когда трубку повесил, то стал тихим недоедающим существом... А когда мимо меня шел – опять в Сашку превратился, в Курьева...

– Хватит, хватит! Проспись, стерва! – заорала вдруг старушка Бычкова. Что ты последний ум отнимаешь!.. Заговорщица какая нашлась, – добавила она более миролюбиво.

Гигант Савельич угрожающе привстал.

Танька тут же смылась в свою комнату. Савельич развел руками и извинился перед старушкой Бычковой...

Из комнаты вышла Любочка Розова. От добродушия лицо ее стало совсем нездешним и по-русски красивым.

– Чего натворили, балагуры? – осведомилась она.

– Мы што, мы ничево, – прошамкала старушка Бычкова.

– Это Таня шалит, – высказалась с полу девочка Катя.

Ее одобрили.

В это время дверь в комнату Саши – а была она как раз напротив кухни распахнулась, и на всех глянуло кривоногое существо с козлиным взглядом и в каких-то лесных, корневых лохмотьях.

– Саша пришел! – закричала ни с того ни с сего девочка Катя, словно привычная.

Остальные были почти в обмороке. Рука гиганта Савельича тянулась, однако, к бутыли с водкой, но тело его было само по себе...

– Неужто правда?! – ахнула старушка Бычкова.

– Правда, все правда, мать! – прорычал Саша, хлопнул дверью и скрылся у себя.

– Психиатра зови! – истошно гаркнул Савельич. Люба онемела.

Высунулась из-за двери голова Тани Сумеречной, и раздались злобные звуки:

– Я же вам говорила! А вы не верили!

В коридор выскочила Варвара.

– А я вообще ни во что не верю! Хватит уже, хватит! Твари сноподобные! С ума меня все равно не сведете! – орала она. – Никому и ни во что я не верю!

Жила она в комнате рядом с кухней – и, видимо, все слышала, но, правда, ничего не видела.

Гигант Савельич вскочил и стал бить кулаком в стену.

– Умру, умру! – кричал он истошно.

Старушка Бычкова надела на голову кастрюлю и разрыдалась.

Люба, очнувшись от легкого обморока, утешала ее:

– Все бывает, старенькая, все бывает. Может, нам почудилось, может, шутку сыграли. Жизнь-то – она огромная, – Люба развела белыми руками, – в ней чудес-то полным-полно, мы ведь только малость пустяшную от Всего видим. Вот и прорвалось.

Старушка Бычкова чуть-чуть пришла в себя, сняла кастрюлю с головы и облизнула пересохшие от страха губы.

– Хоть бы хорошее что-то прорвалось к нам сюда, Люба, – заскулила она тоненьким от пережитого голоском. – А то всегда одна нечисть прет. А ведь Сашка-то был такой умный, благовоспитанный, тихий... А вон оно как обернулось!.. Милицию позвать, что ли?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю