Текст книги "Сборник рассказов"
Автор книги: Юрий Мамлеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 39 страниц)
Но мы, успокаивая тебя, сразу говорили, что все равно лучше еще хоть один раз услышать твой смех... Только существо No 8 забивалось в наш вечно магический угол и выходило оттуда с колпачком на носу... Но хватит, хватит воспоминаний. Мы ведь по-прежнему здесь.
Лада. Смотрите, смотрите, все предметы стали неподвижны; они не меняются; но кресло, где я сижу, так и осталось мертвой птицей...
Существо No 8. Кар-кар!!
Мы с Мариусом подходим к гигантскому окну: но все равно ничего не видно сквозь сплетения зеленых, умирающих змей, свитых, как тюремная решетка. У них часто с мгновенной, как писк мыши, но таинственной музыкой отваливаются маленькие, точно человеческие на фотографии, головы; весь пол у окна усеян ими, как вкусными объедками.
– Друзья, – обращается к нам Лада, – давайте-ка, прикорнув друг около друга, выпьем немного нашего душистого, тропического чая; пока еще нам так хорошо; а ведь скоро начнется первая жуть.
– Да, да, – всполошилось существо No 8, подтягивая свои странные штаны, – скоро начнется.
Мы собираемся в один кружок на малиново-черном ковре, бывшем до этого волосами гигантской, еще не родившейся женщины. Существо No 8 пристраивается налево от Ладочки, но так, чтобы не мешать ей острыми углами своего нечеловеческого тела, Мариус – направо, чтобы не умереть оттого, что не будет видно Ее лица. Мы все недалеко друг от друга, и небольшой круг, который образовался внутри нас, светится, словно отражение затерянного в высоте Лица Неведомого. Лада, опустив в это отражение свои тонкие, гибкие, как мысль, руки, разливает нам чай.
Лада. Ведь мы уже давно не люди; в нас нет ничего от человеческой простоты и животности; но этого мало; что с нами будет?.. Скоро начнется первая жуть, потом еще и еще... Мне кажется, что у нас уже скоро никогда не будет этих светлых промежутков, когда воет механическая сова, вяло падают на пол головы с умирающих змей, одна за другой меняются вещи, кроме вечно неподвижной, закрывшей веки груши, и когда мы беседуем, как выбраться отсюда... Скоро не будет этих светлых промежутков... Будет все хуже и хуже...
Мариус. О, как мне хочется вновь очутиться в моем милом, глубоком Средневековье... Только я обязательно взял бы вас всех вместе с собой: без вас я не могу; мы жили бы в моем родовом замке; существо No 8 сошло бы за какое-нибудь индусское привидение; мы сидели бы вместе у окна, из которого виднеется лесная дорога, по ней не раз отправлялись рыцари славить Бога...
Мы все. Мариус, Мариус, а что такое Бог?!
Мариус (улыбнувшись). Ну тогда дорога, по которой рыцари уезжали славить Возлюбленную... Мы пьем у этого окна вино, где-то в лесу сжигают еретиков, воет ветер, и мы читаем Апокалипсис... Но нам хорошо, хотя немного страшно... Славное, старое время.
Я. Да; скоро наступит первая жуть.
Мариус. Мы все говорим одним языком; это страшный знак единства.
Существо No 8. Я никогда не смогу попасть в Средневековье; потому что я слишком давно, десятки тысяч лет назад, был человеком...
Мы на минуту замолкаем; и Ладочка, улыбнувшись, целует всей своей душой существо No 8. Целует в один из его шестидести глаз... И у существа No 8 от этой нежности вдруг сразу начинаются галлюцинации... Почему, чем дальше от человека, тем любовь становится все больнее и больнее?!
– Первая жуть не так уж страшна, – замечает Лада.
И вот наступает. Сине-зеленый свет падает на наш мир и на наши лица. Мы немного мертвеем и уходим в себя. Внезапно я чувствую, что какая-то сила начинает вытягивать из меня мое сознание; вытягивать, кажется, через темя, какими-то длинными, невидимыми, но цепкими щипцами. Вдруг – раз, и уже нет сознания, и я почти неживой, точно болванчик, замерший в позе Будды где-то на заборе.
И я вижу, что то же самое с моими друзьями – Мариусом и существом No 8. Только Лада, бледная, еще держится. И мы все видим, как прямо перед нами сидят на шкафу и лихо играют на гитаре вытянутые из нас три сознания, превратившиеся точно в такие же существа, как мы.
Мы все – там, на шкафу, но внутри себя – нас нет!
О, как мучительно видеть себя извне и не чувствовать внутри! Мы, как пустые, выпотрошенные болванчики, смотрим на самих себя, бренчащих на гитаре, смотрим, как на отделившихся, чужих существ. А сами мы – почти нуль. Наши глаза стекленеют от пустоты, но мы словно завороженные смотрим на самих себя. Почему они там, на шкафу, эти наши отделившиеся "я", дергаются не по нашей воле; почему они совершают какие-то непонятные поступки?
"Я на шкафу" болтаю ногами и щекочу брюхо Мариусу; Мариус заливается диким хохотом; "существо No 8 на шкафу" выглядит свиньей, ищущей в потемках Небо.
"Мы настоящие" цепенеем и ждем. А "мы или они на шкафу" кривляются, дергаются в странной, непотребной ласке и хватают с неба невидимые апельсины.
А у "существа No 8 на шкафу" вдруг появляется где-то в прозрачной глубине его тетраэдного тела туманное лицо человека. Потом оно вдруг исчезает, и в существе No 8 выделяется ангельский лик.
– Давайте их убьем, – вдруг говорим "мы на шкафу", указывая на себя настоящих.
"Они на шкафу" смотрят на нас своими пристальными, сумасшедшими глазами; и мы впиваемся так друг в друга, покачиваемся и сидя чуть приплясываем вместе со всем нашим выкинутым миром.
Кажется, все безумие голого существования смотрит на самое себя и, сплетясь с самим собой, порывается разгадать тайну. Да, да, мы хотим броситься друг другу в объятия. "Они на шкафу" даже напряглись, словно готовясь к прыжку. Хотим броситься, но не можем... Может быть, они, там, опять уговариваются убить нас. В это время с мертвой птицы встает бледная, изможденная Лада. Она – одна, не отделенная. В ее руке – бокал вина. Она медленно обходит каждого из нас, настоящего, целуя в губы. И "те на шкафу", точно завороженные ее неземной нежностью, начинают белеть, исчезать и со свистом входить в нас настоящих. К нам понемногу возвращается сознание; но это далеко не все; мы сидим полуоглушенные; а там на шкафу видны еще бледные контуры нас самих.
Мариус. На этот раз было слишком ужасно... Почему ты не поцеловала нас раньше?
Лада. Какой был смысл?.. Я сама чуть не погибла, отделившись. Мне нужны были силы и время, чтобы собрать в единый порыв, в единые три поцелуя, всю свою нежность... потому что только такой сверхчеловеческой, потусторонней нежностью, которая граничит с безумием, можно было смирить их... или, вернее, те мрачные силы, марионетками которых были те, на шкафу...
Я (потрясенный). О, это не был поцелуй женщины!
Лада (смеется). Поцелуй только женский может воскресать лишь...
Существо No 8 (бормочет). О, наша колдунья... Гав, гав...
Мариус. А те призраки все еще сидят на шкафу.
Лада. О, не будем обращать на них внимания; они такие бледные; и скоро исчезнут; правда, один чего-то урчит.
Я. Ха-ха... А предметы опять начинают подмигивать и перевоплощаться. Значит, дело идет к затишью.
Мы все понемногу успокаиваемся. Только наши призраки на шкафу начинают млеть и, извиваясь, целовать стенки, как будто они лезут на них.
Где-то за окном, увитым змеями, появляются безразличные, говорящие сами с собой фигурки людей.
Предметы меняются нежно, осторожно. Ладочка странно корректирует их изменения движениями рук.
Но во всем чувствуется болезненность, как после тяжелого приступа. Даже какая-то постоянная, вечная болезненность. И все-таки что-то начинается, вздрагивает, происходит. Словно непрерывно Кто-то Большой и Невидимый варит свое вечное, мировое месиво. Пространство вдруг наполняется нашим растекшимся, унылым и безразличным полем сознания.
И мы точно бродим в своем, ставшем индифферентным и огромным, разуме. И только внутри нас его самые родные, последние остатки борются с неизвестным.
Иногда с визгом проносятся какие-то сгустки наших прежних мыслей; затем юркие, слабоумные, оторвавшиеся и теперь странно существующие сами по себе наши похоти и ассоциации.
– Они дерутся, – обиженно сказал Мариус.
– А нам на все плевать, – махнуло "рукой" существо No 8.
И действительно, это не было так катастрофически ужасно, потому что рядом жила Лада.
Может быть, она была для нас отделившаяся нежность Творца...
И мы, ни на что не обращая внимания, говорили только о ней, думали только о ней, и она присутствовала в нас даже тогда, когда наши мысли были заняты другим. Сумеречность и высшая внереальность наших отношений усиливалась еще тем, что у нас, точно мы были не от мира сего, полностью отсутствовала ревность. Но главное – везде, во всех уголках нашей души, была разлита атмосфера нездешней, немного даже истерической нежности; это был то тихий, тайный, то надрывный, поющий поток Нежности, который ни разу, ни на одну секунду не прерывался ни грубым словом, ни холодом рассудка, ни жестом, ни невниманием. И именно эта страшная непрерывность, точно указывающая, что нет сил выше этой нежности, создавала такой торжествующий, вечный, замкнутый в себе духовный сад. Это было состояние какой-то бредовой влюбленности.
Лада. Ну что же, друзья, еще далеко не все кончено; и, смотрите, наше прошлое растеклось по всему пространству; оно грозит, оно есть.
Мариус. Ну и пусть. В конце концов мы тоже прошлое.
Я. Ладочка, тебе удобно? что за черт притаился там у тебя под боком?
Лада. Да он полумертвый.
Существо No 8. Болит голова.
О, это состояние бредовой влюбленности воздвигало реальную, хотя и до боли в сердце хрупкую стену между нами и полной катастрофой.
Каждый словно прятался в душе Лады, прикасался к ней, спасаясь от судорог распада. В то же время каждый из нас хотел умереть в ней, видеть себя в ней мертвым, видеть в ее теле свой синий, поющий неслышные песни труп... Вся наша душа горела и оживала – когда мы касались Ладиных рук, мыслей, улыбки. А она называла нас "недобогами" и, ничего не делая, спасала нас.
В конце концов мы, пьяные от наших оторвавшихся мыслей, от этого визга, от то и дело появляющихся дурных, но не имеющих ни к кому отношения призраков, часто думали: какую связь имеет этот распад с нашей потусторонней влюбленностью? Этот бредовый дуализм совершенно расшатывал нас.
– Смотрите, смотрите, – вскрикнула Лада. – Я погрозила им, и они скрылись... Ваши двойники на шкафу... Только от призрака Мариуса осталась одна рука, которая машет нам из пустоты... Прощайте, прощайте, невидимые!!
Я. О, какой высокий... Вот этот в углу... Мариус, подойди сюда... Ты знаешь, около него невозможно жить. Становишься истуканом, играющим сам с собой в прятки.
Лада. А есть кому скрываться?
Существо No 8. Мы и так скрыты.
Мариус. Скоро будет другая жуть.
Когда наступала эта другая жуть, я часто думал: было ли распадом то, что происходило с нами?? Может быть, мы просто были платформой для чудовищной пробежки других сил??
На этот раз она была последняя. Ладочка всегда начинала светиться, когда чувствовалось приближение. Она становилась как сомнамбула, ходила среди нас как в слепоте и, улыбаясь, спрашивала: "Это Дориос, это ты, Мариус, это ты, существо No 8". Точно она всеми силами старалась что-то сохранить в себе... для нас... Ее лицо блуждало и улыбалось неизвестно кому. Иногда только мы присаживались, чтобы выпить вина.
Скоро стало совсем непонятно: то ли мы были пылинками, то ли мы были богами?
Мигом все внешне бредовое: меняющиеся предметы и тот высокий убралось, точно скатавшись, и спряталось неизвестно куда... Может быть, в нас... И вот тогда-то существо No 8 залаяло. Нет, мы не могли ему помочь! "Это" – внутри – распирало нас так, что мы были сами по себе. Только наша прежняя влюбленность связывала нас с бытием. Я не помню, сколько раз поцеловала меня Лада. И вечная потусторонность этих поцелуев, в которых не было даже намека на удовлетворение, возносила меня над разрушающимся земным сознанием.
Но куда? Можно ли связать нежность с метафизикой? Для нас это был праздный вопрос. Ибо только светящаяся нежность, исходящая от Лады, указывала нам выход из этого мира...
А нас разрушало и разрушало. Я не только чувствовал, что вот-вот лопнут сосуды в моем мозгу, – но и странные, чудовищно-игривые силы выталкивали меня из себя... Другие, внешние силы словно белым саваном накрывали мое сознание, и оно барахталось в невидимом, как мышь в руках Бога. Иногда само мое сознание становилось грозным и раздутым и точно ожидало конца самого себя, распуская вокруг последние флюиды. То какие-то совсем враждебные Власти поднимались со дна моей души и, как подъятая кровь в сосудах, бились о стенки моего "я", пытаясь разорвать его в клочья. Иногда – прямо во мне, а не в углу, как было раньше – возникал этот высокий, и его тень поглощала мое бытие...
Но эта бредовая влюбленность! Она жила, она существовала... Как в тумане Ладочка проплывала мимо нас... И хотя внутри нас самих бушевали таинственные, точно спущенные больным богом силы – ее улыбка опять зачаровывала нас, и весь этот жуткий мир окутывался призрачной, но спасительной пеленой. Странная метафизичность этой нежности поднимала наше сознание над бушующим морем непонятного... Ее нежность точно говорила: я тоже непонятна, но моя непонятность обращает смерть в торжество.
А чем была та, другая непонятность?
Увы, она была нашей гибелью.
Я взглянул на Мариуса: он почернел и существовал только как равновесие выталкивающих его сил.
Внезапно стало темно, и все ужасающе притихло. Наш мир вдруг принял вид пыльной, старомодной комнаты, но в которой по углам, как холодные лампы, стояли застывающие, бывшие призраки. Несмотря на странно-обычную обстановку, нас поглощало ощущение исхода, точно бредовое для завершенности сгустилось в обычное и готовилось к последнему прыжку.
Вдруг раздался сломленный голос Лады:
– Все кончено, друзья... Волею судеб у меня иссякли силы... Вы никогда не спасетесь... А я исчезну... Потому что так свершилось... Я буду, может быть, солнцем, может быть, травою, может быть, даже женщиной, но никогда не буду Ладой, вашей Ладой... Да, у нежности тоже иссякают силы... Этого знака, этого символа мало; чтобы победить такое... Нежность несоединима с познанием, но ведь и познание без нежности мертво... Мы в круге... Нежность несоединима ни с чем, и в этом ее гибель... Она нужнее всего, но она неуловима... Прощайте, я, Лада, гибну... Если вы когда-нибудь и увидите меня, даже перед самым концом, – это уже буду не я.
И она исчезла. Мы остались недвижно лежать и грезить в темноте, покрытые с головой тяжелым, пропитанным трупными выделениями сукном, которым накрывают мертвых.
Только вместо существа No 8 в кресле лежал съежившийся портфель; в нем были оборванные листки: записки сумасшедшего.
Живое кладбище
Интеллигент Боря Кукушкин попал в беду. Да и времена были залихватские: криминального капитализма. Боря, чтоб сразу обогатиться, продал почти все свое имущество и квартиру (еще хорошо, что он развелся с женой и жил один). Полученные деньги вложил в банк. Но спустя год исчез и банк, и деньги, в общем, все прогорело.
Кукушкин, правда, считая себя довольно практичным, не все деньги вложил: на маленькую их часть купил развалюху на отшибе деревни, километрах в сорока от Москвы. Удобств в домишке не было, а сама развалюха эта стояла на кладбище. Точнее, формально кладбища уже не существовало, но на участке Кукушкина сохранились весьма зримые и даже увесистые остатки его. Поэтому и продавали задешево, на что Кукушкин по своей практичности, не задумываясь, клюнул, не фиксируя особенно внимания на остатках развороченных старых могил.
– Я человек западной ориентации, – говорил он в пивной за грязной кружкой пива. – На меня эти могилы не действуют.
Кукушкину, однако, пришлось с самого начала тяжело. Но тяжело по-особому; хотя железнодорожная станция была рядом, добираться на работу в Москву становилось все мрачней и мрачней. Когда же стало ясно, что все деньги прогорели, Кукушкин совсем ошалел.
– Боря, – уговаривали его на работе в бюро. – Ты не один такой. Будущее – за нами. Держись.
– И не запей, – вмешалась вдруг пожилая толстушка, у которой таким же путем исчезли деньги.
Она после этого действительно иногда пила, прямо во время работы или по ночам.
Кукушкин, однако, держался. С голодухи не помирал, как-то научился выходить из нее, становясь сытым. Подрабатывал. Курил.
Деловитость не пропадала, и это немного отстраняло тоску. А потом началось совсем нехорошее.
Кукушкин почувствовал, что могилы стали шевелиться. Особенно сильного шевеления не было, но все-таки. Нервы-то не железные. Кукушкин упрямо успокаивал себя, что в его могилах завелись зверьки. Вдруг по ночам стало светлеть. Светлело обычно из какой-нибудь одной могилы.
Тут уж Кукушкин совсем потерял равновесие.
– Я вам не юродивый какой-нибудь! – кричал он у себя в избушке в пустоту. – Я Вольтера и Поппера по ночам каждый день читаю. И не допущу, чтоб в моих могилах свистели, пищали или шевелились. Не допущу!
Хотел было вызвать милицию, но в милиции во все потеряли веру.
Кукушкин стал нервным, озабоченным и опаздывал на работу. Теперь по ночам с некоторым даже озлоблением перечитывал он Вольтера и Поппера и матерился.
– Поппер, – кричал он на работе, – считает, что у человека существует одна только физиология, а все остальное, Платон, например, одни фантазии. Но на меня-то с могилы не фантазии прут, а нечисть. Не могу, не могу!
Его характер стал изменяться. Раньше, по слабости, он любил бить женщин (любовниц, конечно), но теперь от этого отказался.
Между тем "феномены!" вдруг стали утихать, и Кукушкин отбросил мысль, чтоб пригласить парапсихолога. Но внутри чувствовал, что это может быть затишье перед бурей, и поэтому стал не в меру пугливым. Вздрагивал на тишину. Недели через две после затишья встал рано утром в избе попить кока-колы и через окно увидел, что из могилы напротив ему подмигивает какая-то рожа, похожая на мертвую. Кукушкин и не знал, что подумать. Взял и лег спать, поспал и уже часов в двенадцать дня отважился пойти посидеть на краю этой с позволения сказать могилы и посмотреть более внимательно, что в ней. Все-таки теперь не то время, говорил про себя Кукушкин, и он собственник всего, что тут есть, включая трупы.
Надо сказать, Боря в целях выживания не постеснялся разрыть и посадить картошку среди костей давно умерших разумных существ (то есть людей). Картошка в некоторых местах бодро цвела, разрастаясь, но там и сям попадались черепа, а порой и совсем неприличные предметы.
Кукушкин, решив клин выбивать клином, присел у могилы, из которой подмигивало. Заглянул внутрь и сам подмигнул. Внутри ничего особенного не было. Кукушкин вздохнул.
– Светлячок небось какой-нибудь ночью сегодня был, – забормотал он. Ну да ладно, я не суеверный. Пускай подмигивают. Если им, покойникам, от этого легче. Мне-то что, я человек интеллигентный, западной ориентации, мне ли верить в потустороннее.
Обошел свои владения. Сгоряча раскопал одну могилку. Там было много костей, видимо, хоронили сообща. Это почему-то вывело Кукушкина из себя... На следующий день на работе он стал плакать. Хотели вызывать "скорую".
– Не надо! – вскрикнул Боря. – Справлюсь.
– А что с вами? – осторожно спросила его пожилая толстуха.
– Себя жалко, – ответил Кукушкин.
– Ну тогда понятно, – кивнула голова толстухи. – Плачьте себе.
И действительно, окинув взором на следующее утро свой участок с разбросанными по нему черепами и костями, Кукушкин полностью вошел в жалость к себе.
– Не могу я, череп, не могу, – с горечью говорил он в почти пустую могилу, где не видно было ни гроба, ни костей, а один череп. – Уволь меня, но не могу, хватит уже. Ты вот помер, а я жить хочу, хочу жить. Знаешь, в брюшке бывает так тепло, особенно если выпьешь чего-нибудь горяченького, вина с чаем, например. Ой, как хорошо! Ой, как хорошо!
Через неделю, когда ночью опять начало что-то свистеть и светлеть, он пришел к своему черепу, бледный, изможденный.
– Работу брошу, наверное, – сказал он черепу. – Ни к чему это. Теперь я понял: не жить я хочу, не жить, а быть. Неужели я стану такой же, как ты? Куда же я денусь?
– Не хнычь, мурло, – раздался вдруг сзади явственный человеческий голос.
Кукушкину с перепугу показалось, что эти грубые позорные слова произнес череп, и он чуть не упал в обморок. Но, придя в себя, оглянулся. Из могилы сзади него поднималась угрюмая человеческая фигура в лохмотьях. Фигура неуверенно пошла навстречу Кукушкину, подавая ему руку.
– Давай дружить, – произнесла фигура. – Меня зовут Киса. Я бродяга, люмпен, живу по кладбищам, по склепам, где придется. Квартиру пропил года два назад.
При слове "квартира" Кукушкин окончательно пришел в себя. Хотел даже сказать "шляются тут всякие", но дружелюбный вид незнакомца настроил и его на миролюбивый лад.
– Садитесь, – пригласил он Кису.
– Куда садиться-то? – буркнул тот.
– Да вот на край могилы. Там один череп.
– Да это разве могила? Гроба нет. Вы сами, хозяин, и разрыли, а мало ли черепов в земле. Могилы такие не бывают, я знаю.
Киса, грузный, пятидесяти лет мужчина, мутным взглядом оглядел Кукушкина.
– Интеллигент? – спросил он.
– Западной ориентации, – гордо ответил Кукушкин.
– Значит, идиот, – заключил Киса. – Поди, ни жизни ни смерти не знаешь?
– Только из кино, – ответил Кукушкин.
– То-то и оно, – пробурчал незнакомец.
Через час они уже стали друзьями и сидели на краю настоящей могилы, болтая ногами и попивая пивко. Могилу эту раскопал Кукушкин еще давно, думая там сделать погреб, но оставил эту мысль, наткнувшись на гроб.
– Я одного не пойму, – раскрасневшись, говорил Кукушкин Кисе, – отчего в жизни одновременно так хорошо и так плохо? Мне вот сейчас хорошо, а знаешь, как я свой живот жалею? В нем ведь разум есть. – И он погладил располневшее брюшко. – Ему ведь, нежному, в могиле лежать. А я, где я буду? Не хочу, не хочу, не хочу!
– Истеричка ты, Кукушкин, хоть и друг мне, – сурово отвечал Киса. Держи мысли в строгости, и тогда ничего бояться не будешь.
– Я хочу только жить, пусть и смотреть в одну точку, хоть сто, хоть двести лет, лишь бы жить!..
– Боря, успокой душу, – ответил Киса, – не суетись. Все будет. Но, наверное, только после смерти.
– Много ты горя повидал? – спросил Кукушкин.
– Что видел, то с глаз долой. Одну только историю не забуду.
– Какую?
– О девочке, которую мертвецы съели.
– Как так?
– Внутри нее был мертвец, он ее и сожрал.
С этих пор пошла крепкая дружба. Киса почему-то придавал бодрость Кукушкину. Он каким-то образом вселял в Кукушкина мысль, что можно неплохо жить и в аду, а уж тем более без денег, среди каких-то могил и костей. Боря даже повеселел и порой говорил Кисе, выпивая с ним на участке:
– Продам этот свой домик и заживу барином, как ты: где хочу, там и буду спать.
Он и не заметил, что радикально изменился, хотя, может быть, внутри и всегда был таким чумовым. Но временами наплывал на него и прежний рационализм, только редко, а главным образом вспыхивало упорное, почти похабное, желание жить.
Порой прогуливается Боря Кукушкин по своему кладбищу, и вдруг пробуждается в нем какое-нибудь сильное сексуальное желание, а глянет: кругом одни кости, пусть даже и бабьи. Он один раз даже понюхал такую кость и решил почему-то, что девка была молодая, когда померла.
– Хотя сейчас ей лет двести, – задумчиво произнес он.
Но часто желание жить принимало другие, более глубинные, серьезно-кошмарные формы. Каждое движение собственного тела вызывало суеверный ужас.
Киса поучал его за пивом у края могил:
– Ты, Боря, до сих пор не понимал, что мы в чуде живем. Пусть и в кошмарном, признаю. То, что мы по привычке принимаем за обыденность, ну там еда, движения, мысль, живот, алкоголь, баба, на самом деле есть форма скрытого кошмара и чуда. Просто все это повторяется, и мы это принимаем за обычное. А вот когда помрем или какой-нибудь там конец света случится, тогда завеса спадет и некоторые поймут. Да и так никакой обыденной жизни на самом деле нет.
– Мудрено, мудрено говоришь, Киса, но верно, – отвечал Кукушкин и качал головой. – По крайней мере для нас, русских.
Сам он после всех событий уже перестал считать себя западно ориентированным интеллигентом. По ночам он теперь нередко просыпался, вставал и выл, глядя то в пустоту, то на луну. Выл, кстати, чаще всего не от страха потерять жизнь, а, наоборот, от бездонного счастья бытия.
Киса ворчал: Кукушкин своим счастливым воем не давал ему спать, а спать Киса предпочитал не в развалюхе друга, а в могиле.
Этим воем Кукушкин хотел зафиксировать и выразить мгновения бытия и наплыв глубокого счастья – оттого, что он просто есть! Но потом это у Кукушкина стало проходить. Его охватывали прежние сомнения. Он хныкал, пугался заболеть гриппом или каким-нибудь смертельным параличом, потому что бытия у него не будет или будет в самой неприемлемой и неприличной форме.
После таких мыслей Кукушкин устраивал настоящий запой на своем кладбище. Созывал и собутыльников Кисы: угрюмых, бездомных ребят с окраины.
Кукушкин тогда забывал даже Кису и становился заводилой: пел, хохотал, порой визжал и даже плясал на краю взрытых могил, внушая ужас бездомным ребятам. Одним словом, он совсем распустился и в такие часы не боялся даже "феноменов".
Между тем "феномены" не прекращались, хотя немного стушевались, словно их источники были смущены таким Кукушкиным надругательством.
Но у Бори все менялось в душе, особой стабильностью ведь он никогда не отличался.
Однажды, спустя несколько дней после запоя, он встал рано утром, уже давно пришедший в себя, но бледный и серьезный, и, как назло, увидел поток хилого света из могилы, на него дохнуло призраком, холодным, но внимательно изучающим его своим нечеловеческим взглядом. Именно этот случай добил и оледенил душу Кукушкина: он разом сник, подумав, что за ним наблюдают и про него все знают холодные существа с того света. Стало не до пляски.
Через недельки три, вечером, они встретились с Кисой, трезвым совершенно. Присели на скамеечку в зеленом саду. Ведь стояло лето.
– Киса, я совсем убит, – сказал Кукушкин. – Неужели ты, хотя и не просыхал в могилах по разным кладбищам, не заметил все-таки, что там происходит порой всякая гнусность?
– Ну и что? Бывает. Это известно: пошаливают. Ты думаешь, ты один живой? Трупы тоже живые, только по-своему, у них, может быть, и особая душа есть, душа праха. Трупы живут до поры до времени, пока не разложатся совсем. Но это ведь не душа самого человека.
– А как же мои могилы? Там ведь уже давно все разложились?
– А вот это странно, Боря, – задумчиво произнес Киса. – Чего волноваться-то, если уж от тела ничего не осталось? Думаю, может, дело-то не в могилах, а просто место у тебя на участке нехорошее...
– Продам и пропью, – ответил Кукушкин. – Место и впрямь нехорошее. Знаешь, у меня последнее время ощущение, что мне в душу смотрят...
...Прошло время, не стало ни Кукушкина, ни кукушек, ни людей, ни нечистой силы, ни, что главное, этого мира – все исчезло, провалилось в Бездну, стерлось, осталась одна Всепоглощающая Вечность и ничего, кроме нее. Все миры, все временное исчезло.
Удалось ли Кисе, Кукушкину, точнее, тем, кто ими был, преобразиться за то огромное время, до Провала, которое было им отпущено, и войти в эту Всепоглощающую Вечность, стать ее "частицей", а может быть, и "целым" – это уже другой вопрос. То же самое можно сказать и о бывших обладателях черепов и костей, разбросанных по живому кладбищу Кукушкина на маленькой планете Земля... Но Вечность смела все миры, видимые и невидимые, а нетварный остаток взяла себе.
Все же перед концом этого галактически далекого мира – по воле начавшегося вселенского хаоса – занесло туда ничтожный отпечаток уже погибшей нашей планеты – это был смутный, призрачный образ, вибрации, которые слагались в странное сочетание звуков: "Кукушкин, где ты? Где ты, Кукушкин?"
Но одно титаническое существо, жившее в том далеком звездном мире, внезапно по-своему "услышало" эти вибрации, пришедшие как будто из ниоткуда, и, глубоко погрузившись в себя, решило, что это скрытый эзотерический знак, посланный перед Великим Концом.
Жу-жу-жу
Миллионер Майкл Харрис обанкротился, то есть средства для жизни у него, может быть, оставались, но как миллионер он исчез с золотого небосклона Америки. Произошло это, как нередко бывает, довольно неожиданно.
Майкл был, как почти все американцы, непробиваемый прагматик. Несмотря на все свои миллионы, он, например, никогда – даже в мечтах – не предполагал войти в тот круг финансовой олигархии, которая правит западным миром. Он отлично понимал, что это невозможно, что он никогда не потянет на это, так как знал все тайные механизмы и суть этой олигархии и не смел даже в мыслях на такое претендовать. Но относительная власть и солидный социальный статус, которые связаны с умеренно большими деньгами, – это у него всегда было при себе. Не считая все прочие немалые привилегии: например, даже ему вполне было доступно омолодить себя подходящим жизненным органом, взятым у какого-нибудь экспроприированного мальчика из третьего мира, из Южной Америки например, и связаться по этому поводу с ребятами, которые организуют такие дела для тех, кто принадлежит к миру "выигравших".
И теперь все это рухнуло. Через два дня после краха Майкл сидел в своем кабинете на пятьдесят первом этаже в Манхэттене и раздумывал. Собственно, думать о чем-либо, кроме денег, он не был в состоянии никогда, и это был первый случай, когда Майкл думал не о деньгах: он думал о самоубийстве. Все кончено. Без больших денег жизнь не имела смысла. Отчаяние и тайная злоба были слишком велики, чтобы их все время выносить. Майкл был прирожденным оптимистом, он терпеть не мог даже тени страданий.
В углу его кабинета тихо бормотал телевизор. Как из рога изобилия сыпались новости и мелькали глаза, все до странности одинаковые тем, что в них не было даже тени какого-либо выражения. Лица иных манекенов в больших магазинах были чуть-чуть выразительней. Эти до странности одинаковые физиономии энергично-монотонно и без всякой разницы говорили и о марках машин, и о противозачаточных средствах, и о педофилии, и о Боге – все укладывалось в один ряд. Майкл никогда не обращал внимания на эти лица, он фиксировал только факты, относящиеся к его бизнесу. Но теперь и это стало бессмысленным. Социальный статус, власть, блага, которые дают всемогущие деньги, ушли от него. Взгляд его сосредоточился на окне, откуда он решил выпрыгнуть. Этаж пятьдесят первый, значит, шансов остаться в живых не было. (Обычно, падая с такой высоты, умирают до удара о землю.)
Несмотря на то что Майкл не колеблясь решил выброситься сейчас же, ну, минут через шесть-десять, в его мозгу то и дело мелькали данные бизнеса, бесконечные столбцы цифр и комбинаций, и это мешало осуществить решенное. Мысль о чем-либо, кроме денег, все-таки давалась ему с трудом.