355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Мамлеев » Сборник рассказов » Текст книги (страница 3)
Сборник рассказов
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:47

Текст книги "Сборник рассказов"


Автор книги: Юрий Мамлеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 39 страниц)

Она занимала определенное место в его мечтах: он воображал ее около себя, а себя – с шахматной короной, где-нибудь в Рио-де-Жанейро.

Очень часто, когда он, запершись в комнате, играл с кем-нибудь, она тихо и бесшумно расставляла ему фигуры, вытирала пыль с доски. Разбирая партии, он не раз поглаживал ее простые, жирные бедра.

Старичок Никодим Васильевич считал его сумасшедшим, но находил, что лучшего мужа его дочери все равно не найти. Он приучился так ловко прыгать из стороны в сторону, когда Гнойников заговаривал о своем величии, что моментом исчезал в какое-нибудь пространство, и все к этому привыкли.

Впрочем, на чужих людях Гнойников так прямо не высказывался, а больше давил молчанием.

Странно, что это сознание величия, причиной которого был его успех в шахматах, сразу распространялось на всю реальность в целом, он считал себя великим человеком вообще и мысленно даже присваивал себе право давить людишек на улицах автомобилем. Успех в шахматах был лишь необходимым сдвигом, ведущим к раскрытию в его душе какого-то безудержного и абсолютного величия.

Но вот однажды в Мучево случилось событие. В городе должен был состояться 1-й этап обширного областного турнира. До этого Гнойников мало встречался с посторонними шахматистами.

В дождливый, полулетний день многие силы области съехались и приютились в потресканной мучевской гостинице. Мало кто из них думал о турнире: все были довольны лишним безделием. Кто, укрывшись, читал романы, кто спал с бабами в шизофренически многолюдных углах, кто свистел песни. Но Гнойников потаенно и судорожно готовился к турниру.

Сделанный атеистом, пошел в церковь и, пугливо повизгивая, оборотясь, поставил свечки. Читал шахматные журналы, поглаживая ляжки. А Хорeва почти не отпускал от себя. Лицо у Пети стало напряженное, серьезное и страховочно-многозначительное.

И отношения его с семьей Сычевых получились теперь совсем загадочные и таинственные. Сейчас, с приближением турнира, Гнойников и у Сычевых брал больше задумчивостью, да еще неопределенными высказываниями о судьбе. Тяжелый, дымящийся суп ел он сурово, заглядывая в журналы, и старичка Никодима Васильевича пугал серьезностью и расспросами о практическом ходе жизни. Надюша плакала со страху и чинила Гнойникову валенки на зиму.

Наконец наступил день открытия. Противником Гнойникова был здоровый, быкастый человек с холодными, насмешливыми глазами.

Гнойников так трясся от нежности к себе и от страха перед разрушением величия, что руки у него наглядно дрожали, когда он передвигал фигуры. Петя покраснел, съежился и влез в угол стула. Человечка-партнера это так заинтересовало, что он больше смотрел на Гнойникова, чем на шахматную доску. Иногда, в ходе игры, Гнойникову казалось, как озарение, что он выигрывает, причем часто это ощущение не вязалось с положением на доске. На душе становилось легко и величественно-воздушно. Но он медленно и неумолимо проигрывал. От этого мысли стали уходить в зад, который тяжелел от них. Под конец Гнойников не чувствовал в себе ничего, кроме увеличенного зада. Улыбаясь, он сдал партию. Партнер оставался холоден. Казалось, ему было все равно, выиграл он или нет.

Гнойников выскочил на улицу. Сначала боялся думать. Почитал газету, купил кнопки. Побрел дальше. У грязного, замызганного ведра копошилась девочка лет 13 с деревянной палкой вместо куклы.

– Ты умеешь играть в шахматы? – спросил он.

– Немного умею, – удивилась она.

– Сыграем, – сказал Гнойников и вынул карманные шахматы. Сели на ступеньки. Он обыграл ее три раза, минут за пятнадцать, и на душе опять стало радостно, уютно и привычно тепло.

"Я – великий", – тупо подумал Гнойников.

Ущипнув девочку, пошел дальше. Мысли отгонялись от поражения в прежний свет.

"Это случайность", – икнул он в уме. И мысли парили уже высоко-высоко. "Это случайность", – икнул он.

Поел в своей комнатушке, напряженно-смешно, и появилось истеричное желание завтра же выиграть, взять реванш, чтобы улететь еще дальше, далеко-далеко, в голубые облака недоступности.

Старушка-соседка пристально смотрела на него из щелки дверей.

Следующие два дня прошли как во сне. Две партии отложили с неопределенным положением. Он разбирал их, запершись с Хорeвым. Хорeв все время проигрывал и плакал, скрываясь под стол. Надюша бесшумно приносила котлеты.

Она думала, что если отдастся Пете во время игры, то он победит любого партнера. Почему в шахматы не играют по ночам?

Наступил четвертый день турнира: день доигрывания.

На этот раз Гнойников обмочился за партией.

От мокроты внизу выступили слезы на глазах. Но Гнойников проиграл обе партии. Сердце бешено колотилось, и в мозгу стало наполненно-пусто от сознания собственного ничтожества. Взвизгнув, предложил судье, мастеру шахмат, сыграть с ним матч.

На другой день старичок Никодим Васильевич не узнал его. Наденька дрожала и предложила пойти в загс. Хорeв, одиноко маячивший в стороне, был молчалив и застыл сосулькой.

От страха и инерции Гнойников не пошел в этот день на турнир, вписав себе еще один ноль. Да и надежд больше не было. Оказалось, что проиграл самым слабым участникам. Все было ясно.

За чаем Гнойников совсем распоясался.

– Что делать, как изворачиваться, как жить! – визжал он на всю комнату.

От его загадочности не осталось и следа. Старичок Никодим Васильевич прыгнул и исчез куда-то в соседнее пространство.

– Давай я тебе проиграю, Петя, – угодливо произнес Хорeв.

Надя заплакала и обнажила белые полные руки.

– Ты мне корону на нос не оденешь, – обращаясь к ней, вопил Гнойников. – Я пустой стал... Понимаешь... Пустой... И глупый... Надменности никакой нету... И устойчивости... Эх, убить бы кого-нибудь... Убить!

– Что ты, Петя, что ты, – увивался вокруг него Хорeв. – В тюрьму сядешь... Ты на меня посмотри: как хорошо все время проигрывать! Аюшки! – И Хорeв погладил гнойниковскую ляжку. – Я не то что тебе, а самому Ботвиннику проиграю, – заскулил он, сунув в рот сахарку. – Проиграешь – и так тебе хорошо, тепленько. Во-первых, раз проигрываешь, значит, можно думать, что если б играл как следует, то тогда б выигрывал... У всех... Во-вторых, проиграть ты всегда сможешь, а вот выиграть?.. Так-то спокойней, как в баньке, а?! Петя?.. Мысли!!

Но Гнойников уже не слушал его. Обругав Надюшу, он выскочил на улицу.

"То, что я – великий человек, это дело решенное, решенное раз и навсегда, – непримиримо визжал он всем своим сознанием, бегая по длинным мучевским улицам, то и дело харкая на зеленую свежую травку и на цветы. – Но ведь я – плохой шахматист... А ничего другого делать не умею... В чем же мое величие?!. Как примирить, как примирить?!" – еще исступленней, сжимая кулачки, косясь на небо и облака в них, бормотал он.

Укусил попавшееся ему молодое деревце. Побежал дальше, домой, домой...

Его состояние было расколото на две существующие и в то же время как будто исключающие друг друга половины: одно – прежнее величие, от которого он ни за что не мог отказаться; казалось, само его существование зависит от этого величия; другое – ужас, подавленность и истерическая пустота от сознания краха шахматной карьеры, на которой держалось все это величие. И никакого примирения и выхода он не находил, оставаясь в неразрешенном крике...

Скуля, приполз домой, в конуру. Скрючился под одеялом. И вдруг в комнату постучали. Это была распухшая от слез Надя. Казалось, слезы текли из ее живота и жирных боков. Мягким телом прильнула к рвано-закутанному Гнойникову. Он молчал.

– Петя, Петя, еще не все потеряно, – вдруг завыла она, прижимая его к своему трясущемуся телу. – Воровать будем... Убивать будем... Грабить... Обманывать... Только для себя... для себя...

В груди Гнойникова шевельнулось слабое, гадкое, дрожащее согласие, и он по-собачьи, вытянув руку из-под одеяла, погладил Надюшу...

К утру Надя проснулась и посмотрела на лицо спящего Гнойникова. Оно было сурово, неприступно и величественно, как в былые дни...

Но каково-то будет пробуждение... Что будет дальше?!

Верность мeртвым девам

Трехлетний карапуз Коля, с весело-оживленными голубыми глазками, вдруг ни с того ни с сего застрадал от онанизма.

Мамаша, Анна Петровна, переполошилась.

Сначала долго прислушивалась. Дескать, в чем дело. Однако дело уходило в тайну. По некоторым признакам это был вовсе не обыкновенный онанизм, а совсем-совсем особенный. Мамаша это поняла по остановившимся, ничего не выражающим глазам младенца. Знакомая с культурой, она начала поиски.

Во-первых, ее поразило, что ребенок совсем изменил свой быт. К примеру, когда ел манную кашу, то чрезмерно улыбался. И нехорошо косил глазками.

Материнское сердце всегда найдет доступ к душе дитяти, и через месяц путем расспросов, картинок, интуиции Анна Петровна прояснила совершенно пустую, точно наполненную страхом картину. Оказалось, что Колю посещала (в виде образа, разумеется) красивая двадцатилетняя женщина с вызывающе-похабными чертами лица, и самое главное – в одежде людей девятнадцатого века. Дите такого никогда не могло видеть, поэтому ассоциации исключались. У мамаши заработало сознание.

Тем временем события развивались. Родителя уже точно знали – по выражению липа младенца, – когда приходит "она".

Так, если Коля во время еды выплевывал кашу изо рта и говорил "ау", родители знали: откуда-то из мрака на него смотрят черные глаза девы.

Когда же он поворачивал свой толстый, изумленный лик на какой-нибудь светлый предмет и внутренне охал – значит, наступит сверхсон.

Иногда дите переставляло солдатики, словно гоняясь за своим призраком. Вообще, мальчик очень приучился плакать.

– Такой был мужественный ребенок, – вздыхал отец, Михаил Матвеич, – а теперь все время плачет.

По-видимому, дело шло к очень серьезному. Дите часто застывало с ложкой манной каши у рта, когда возникало видение.

– Смотри, он скоро опять начнет дрожать, – со слезами говорил отец, всматриваясь в мрачный силуэт ребенка, сидящего за детским столиком.

– Она приходит ровно в шесть часов вечера, – злобилась Анна Петровна. Хоть вызывай милицию.

– Что ты, испугаешь соседей, – пугался отец.

– Чем же бы ему помочь? – вопрошала мать. Решили вызвать крыс. Коля еще до появления образа обожал крыс и не раз забавлялся с ними в постельке. Отцу это не особенно нравилось, но теперь он был – за. К сожалению, сейчас крысы уже не помогли. Ребенок дергал их за хвосты и пытался, видимо, рисовать ими облик своей дамы.

– А если это любовь, – говорил иной раз папаша, задумчиво попыхивая трубкой.

Анна Петровна не отвечала и только мысленно попрекала отца за то, что он думает о любви, а не о судьбе ребенка. Врачи абсолютно не помогали. Член у дитяти был маленький, крохотный, как мизинчик Мадонны, но тут совершенно неожиданно из него стала изливаться сперма, причем в таком количестве, что мамаша не успевала стирать простынки. Было от чего сойти с ума.

– Когда же это кончится, – вздыхала бабушка Кирилловна, обращаясь к душам своих умерших предков.

Конца не было видно.

– Повесить его, что ли, – рассуждал папаша. – Совсем опоганил род. Скоро о нас вся Москва будет говорить.

– Не дам дите, не дам дите, ирод, – сопротивлялась Анна Петровна. Повесить твой член надо, а не ребенка. Он ни в чем не виноват.

– Я уже устал от этой жизни, – вскрикивал ее муж. – На работе одни неприятности, любовницы изменяют, а теперь и в доме черт знает что... Все игрушки обрызганы спермой, а вчера и диссертацию мою залил.

Бабушка Кирилловна только угрюмо исчезала на целые недели.

Ночью, при блеске свечей, которые горели в углу, дите вставало с постели и в белой рубашонке, беспомощно раздавленное, ползало по полу, словно становясь отражением чудовищного образа девушки девятнадцатого века, посещающей его по ночам.

Особенно возмущало докторов, что дите почти перестало есть.

– Пусть онанирует сколько хочет, – говорил толстый ученый врач. – Не он первый, не он последний... Но чтобы дите бросило есть... Тут что-то не то.

– Бедный ребенок, – вздыхала старушка соседка. – А ведь во всем родители виноваты.

– Не родители, а Демург, – говорил в ответ один дворовый мистик.

– Сколько же это может продолжаться? Чтоб у такого щенка, у малолетки потекла сперма, да еще как из бочки... Это, знаете ли, извините меня, извините меня, – ворчал недовольный отец.

Мамаша пугливо всматривалась в обмазанное манной кашей неподвижное лицо младенца, устремившего свой взгляд на игрушку. "Приближается", – говорила она про себя. Действительно, когда "она" появлялась, лицо дитяти совсем тупело, кроме глаз, – они напоминали глаза поэта перед смертью.

– Что же будет дальше, – схватывался за голову папаша.

– Ау, ау, – отвечал ребенок в ночной тиши, и казалось, тихие слезы лились из глаз ангелов, притаившихся в неведомом.

– Лучше бы его убить, чем он так мучается, – уныло повторял отец.

– Почему ты думаешь, что он мучается, может, это ему, совсем напротив, нравится, – резонно отвечала мамаша, вспоминая пропитанные спермой простынки.

– Лучше бы ты заглянула в его глаза, когда он видит "ее", – возражал папаша.

– Ну и что? В целом ему нравится, – парировала мамаша...

– Но ведь он ничего не понимает, – кипятился отец. – Нельзя же все сводить к одному физиологическому удовольствию. Ребенок ведь не отдает себе отчета, что за образ его посещает, откуда он, почему, в конце концов... Ведь это насилие над свободой воли. Погляди, в его возрасте только с котятами играть, а он уже познал то, что нам и не снилось.

– И не говори, – отвечала мамаша, заплакав.

– Все-таки я считаю, его надо убить. Неприлично, чтоб такое дитя существовало, – возмущался отец.

– У тебя это уже становится параноидной идеей, Миша, – возражала жена. – Я защищу его своими руками. Он вышел из моего чрева, и, будь он хоть сам Антихрист, я не позволю его убивать.

– Ах, сволочь, – возмущался отец, – если бы ты любила меня хоть на одну сотую, как любишь его... Ведь все равно он тебе плюнет в морду, когда вырастет, или, чего доброго, изнасилует... Но на таких дурах, как ты, держится весь род человеческий.

Между тем дите, не замечая семейного совета, проползши по ковру, возвращалось в свою постельку.

Но нежные, напоенные чудодейственной женской красотой глаза не оставляли его и там. "Кхе, кхе, кхе", – только покашливал он от страха, задирая вверх ножку. Его бедное личико совсем сморщилось, а слезы словно лились внутрь тела, точно все пространство вокруг было отнято у него любимой.

– Если б он просто онанировал, – вздыхал серьезный ученый врач, – это была бы ерунда. Но ведь это еще к тому же любовь. Вот в чем загвоздка. И в таком возрасте!.. Черт знает что.

Мальчонка действительно хирел. Из игрушек раскладывал "ее" глаза и улыбался призрачным, уходящим лицом, глядя в пустоту. А когда он однажды совсем заохал и уполз под кровать, сердце матери не выдержало.

– Что-то нужно предпринять, – взмолилась она. – Действие, действие прежде всего... Если врачи не помогают, обратимся к невидимым силам.

Тут-то как раз и вернулась из дальнего странствия бабушка Кирилловна. Она была слегка ученая и начала о чем-то шептаться с Анной Петровной.

Неожиданно картина прояснилась. Существовали признаки, по которым можно было различить, что налицо феномен "верности мертвым". Более точно решили, что Колю, по-видимому, посещал образ-клише умершей женщины, которую он страстно любил в своем предыдущем воплощении, в прошлом веке. И теперь она преследовала его. Вот уж воистину любовь побеждает смерть.

Нужно было принимать очень четкие, разумные меры. У Анны Петровны были некоторые связи с людьми, занимающимися оккультной практикой. Она страстно хотела освободить младенца от любви. Сама по себе операция снятия любовных чар, как известно, очень проста и действует безотказно, но все уперлось в необычность феномена. Ведь освобождать необходимо было от любви не к живой женщине, а к душе умершей.

Наконец общими усилиями нашли ясновидящую ведьму, живущую в сорока километрах от Москвы, которая согласилась уничтожить эту идиотскую связь.

...Был крепкий, сорокаградусный, кондовый российский мороз. Казалось, деревья вот-вот рассыпятся от тяжелого воздуха. Младенца закутали в несколько шерстяных одеял. Голову, покрыли надежными бабушкиными платками. Видны были только его детские глаза, помертвевшие от страха перед женским образом.

В два часа вызвали такси.

Папаша вытащил дите на своих руках. Анна Петровна с матерью разместились с Колей на заднем сиденье, а отец сел рядом с водителем, указывая дорогу.

Сначала было трудно выбраться из центра, то и дело застревали в потоке автобусов и грузовых машин.

У Анны Петровны вдруг сжалось сердце, она неожиданно вспомнила страшное стихотворение Гeте.

Кто скачет, кто мчится под хладною мглой?

Ездок запоздалый, с ним сын молодой...

К отцу, весь издрогнув, малютка приник;

Обняв его, держит и греет старик.

"Дитя, что ко мне ты так робко прильнул?"

"Родимый, лесной царь в глаза мне сверкнул:

Он в темной короне с густой бородой".

"О нет, то белеет туман над водой". – ...

..."Ко мне, мой младенец! В дуброве моей

Узнаешь прекрасных моих дочерей,

При месяце будут играть и летать,

Играя, летая, тебя усыплять".

"Родимый, лесной царь созвал дочерей:

Мне, вижу, кивают из темных ветвей".

"О нет, все спокойно в ночной глубине:

То ветлы седые стоят в стороне".

"Дитя, я пленился твоей красотой:

Неволей иль волей, а будешь ты мой!"

"Родимый, лесной царь нас хочет догнать;

Уж вот он: мне душно, мне тяжко дышать!"

Ездок оробелый не скачет – летит...

Младенец тоскует, младенец кричит...

Ездок погоняет, ездок доскакал...

В руках его мертвый младенец лежал.

Не в силах отключиться от этих образов, Анна Петровна тупо сжимала перезакутанного ребенка.

– Брось его прижимать, – ворчал Михаил Матвеич, – опять проклятая эротика!

Вскоре выехали из города, на шоссе. Черные, обугленные морозом деревья стояли в своей неподвижности и равнодушии ко всему живому. Снег среди леса блестел, но каким-то мертвым, полоумным блистанием.

Палаша проклинал все на свете.

Младенец цепенел, одурев от присутствия любимой в своем сознании, и пускал слюни изо рта.

– Ты знаешь, – истерически твердила Анна Петровна своей матери, – он уже не говорит мне "лодная", как раньше... И я заметила, что теперь он лепечет "лодная", только когда видит эту тварь... Вот до чего дошел...

– Не то еще будет, – подвывала старушка, – особенно когда он научится читать...

Наконец машина подкатила к селению, к более или менее приличному деревянному домику.

С трудом младенца вытащили из такси. Одно одеяло упало, и дите, дрыгнувшись, принялось неистощимо пищать.

– Точно чувствует, гад, что скоро с ней расстанется, – проговорила Кирилловна.

Ведьма была уже обо всем предупреждена друзьями Анны Петровны. Один из них, среднего возраста, в очках, напоминающий философа Владимира Соловьева, тоже ждал гостей.

Когда дите подтащили к двери, оно подняло совсем до неприличия истерический визг и даже брыкалось ножками. "Не хочу, не хочу", – казалось, готово было выкрикнуть оно.

Бабка Кирилловна вконец осерчала:

– Ишь как мучается, ведь начал дрожать, паразит, за полчаса до ее появления... корючиться... жалко с любовью прощаться... Ишь, Гомер.

– Да выброси ты его к чертовой матери, – верещал Михаил Матвеич, бегая вокруг себя. – Прямо в снег... Чтоб сдох... Ишь сколько шуму наделал... За три месяца всю душу вымотал!!!

Наконец младенца впихнули в дверь.

Операция прошла очень удачно. Через некоторое время знакомый Анны Петровны, напоминающий Владимира Соловьева, ясно, с некоторым состраданием, говорил ей:

– Все кончено. Любовь убита. Могу сообщить вам чисто формальную сторону: ваш сын Коля в предыдущем воплощении был Куренковым Гаврилой Иванычем, торговавшим пенькой в конце девятнадцатого века. Жития его было семьдесят восемь лет. Семидесятилетним старцем воспылал страстию к девице Афонькиной Клавдии Гавриловне, урожденной мещанке, дочери торговца мылом, и жил с нею последние восемь лет. Душа Афонькиной сейчас еще там. Тело захоронено на Богородском кладбище. Феномен типичен для любви к мертвым.

Счастливый отец, тихо урча и поругивая прогнозы, заворачивал младенца.

– Ничего, мамаша, не плачьте, – грубовато ободрила Анну Петровну ведьма, костлявая, огромная женщина лет сорока пяти. – Ваш Коля хороший кобель будет. А о Клавке забудьте – все. – И она похлопала Анну Петровну по заднице.

– Все, все, – неожиданно и смрадно проговорил знакомый Анны Петровны, похожий на философа Владимира Соловьева. – Такие вещи в наших силах. Так что нечего отчаиваться. Человек – хозяин своей судьбы. Хе-хе-хе...

Действительно, явление умершей женщины в душе младенца Николая было уничтожено. Понемногу он поправлялся. Даже физически быстро окреп. Появился аппетит и румянец.

Но Анна Петровна все-таки не удержалась – вот что значит материнское сердце! – и, разыскав на Богородском кладбище могилу Афонькиной Клавдии Петровны (не Гавриловны, однако), оплевала ее.

– Не будет больше смущать моего Колечку! – довольно бормотала она, стоя в очереди за пивом.

Вечерние думы

Михаил Викторович Савельев, пожилой убийца и вор с солидным стажем, поживший много и хорошо, заехал в глухой район большого провинциального города.

Тянули его туда воспоминания.

Район этот был тусклый, пятиэтажный, но в некоторых местах сохранивший затаенный и грустный российский уют: домики с садиками, зелень, петухи, собачки и сны. Савельев, раньше не любивший идиллию, теперь чуть не расплакался. Был он на вид суровый, щетинистый мужчина с грубым лицом, но почему-то с весьма тоскливыми глазами.

Денег у него было тьма, но он забыл о них, хотя они лежали в карманах пиджака – на всякий случай. Остановился он у знакомого коллеги, который, однако, укатил на несколько дней по делам.

Денька три-четыре Миша Савельев бродил по городу, чего-то отыскивая, и почти ничего не ел – аппетит у него совершенно отнялся, как только он приехал в до боли знакомый город. За все три дня кряхтя выпил только кружечки две пива, а насчет еды – никто и не видел, чтобы он ел.

На четвертый день, по связям своего приятеля, собрал он на квартире, где остановился, воровскую молодежь, будущих убийц и громил – "нашу надежду", как выразился этот его приятель. Отобрал Миша только троих Геннадия, Володю и Германа; все трое, как на подбор, юркие, отпетые, но тем не менее, исключая одного, еще никого не зарезали, не застрелили, не убили, не изнасиловали. Почти невинные, значит, начинающие...

Все они с уважением посматривали на Мишу – для них он был авторитет. Сидели за столом культурно, за чаем, без лишнего алкоголя. Из почтения к старшему.

Сначала Михаил Викторович рассуждал о своем искусстве. Его слушали затаив дыхание. У Гены сверкали глаза, у Володи руки как-то сами собой двигались, хотя сам он был тих, а Герман словно спрятал свое лицо – дескать, куда мне.

Потом выпили помаленьку, по сто, и Михаил Викторович продолжил.

– Ну, теперь, ребяты, вы поняли, кто я такой, – сказал он смиренно. Но сейчас я расскажу вам историю, которая случилась в этом городе примерно пятнадцать лет назад и которую никто забыть не сможет, если узнает о ней.

Приехал я сюда пустой. Бабки нужны были до зарезу. Жрать и пить хотелось – невмоготу. Тут навели меня на одну квартиру – дескать, лежат там иконы, рубли, золотишко и разные другие предметы роскоши.

Я злой тогда был, беспокойный, крутой – и всегда хотел что-нибудь совершить, что-нибудь большее, чем просто ограбить. Ну, скажем, рот оторвать или ударить по башке, чтоб без понимания лежала, и изнасиловать.

А тот раз, как на грех, топорик захватил. Очень аккуратный, маленький, вострый, с таким можно и на медведя идти.

Вечерело. Я тогда еще красоту любил, чтоб было красиво, когда на дело идешь. Ну, чтоб луна там светила, птички пели...

Ребята расхохотались.

– Ты у нас, папаня, своеобычный, – высказался Володя, самый образованный.

– Помолчи лучше, – оборвал его Геннадий, самый решительный.

– Пойдем дальше, – заключил Викторыч. – Дверь в той квартире была для смеха – пнешь и откроет пасть. По моим расчетам, там никого быть не должно. Захожу, оглядываюсь, батюшки, внутри все семейство – и маманя тебе, и папаня, и еще малец У них пятилетний должен быть, но я его не заметил.

Маманя, конечно, в слезы, словно прощения просит, но я ее пожалел, сначала папаню пристукнул, он без сопротивления так и осел, а кровищи кругом, кровищи – будто на празднике. Маманя ахнула, ну а я аханья не любил. Парень я был наглый, осатанелый, хвать ее топориком по пухлому лицу – она и замолчи. Лежит на полу, кровь хлещет, глаз вытек, помада с губ растеклась. Пнул я ее ногой для порядка – и осматриваюсь, где что лежит. Вдруг из ванны, она в глубине коридора была, мальчик ихний выходит: крошка лет пяти, он еще ничего не видел и не понял, весь беленький, невинный, светлый и нежненький. Смотрит на меня, на дядю, и вдруг говорит: "Христос воскрес!" – и взглянул на меня так ласково, радостно. И правда. Пасха была. Со мной дурно сделалось. В одно мгновение как молния по телу и уму прошла – и я грохнулся на пол без сознания. Сколько прошло – не помню. Встаю, гляжу – я один в квартире. Трупы – те есть, лежат тихие такие, даже тише, чем трупам положено. Дитя этого нигде нет. Я туда, я сюда, где дите? Нет его – и все. Ну, на нет и суда нет, не христосоваться же с ним после всего.

Я, ополоумев, ничего не взял, смотрю в себя: аж судороги изнутри идут. И какая-то сила вынесла меня из этого дома...

С тех пор три года никого не резал. Воровал – да, грабил, конечно, но мокрого дела избегал. Не тянуло меня на него.

Года через три пришлось-таки одного дядю прирезать – иначе было нельзя.

Пришел домой – плачу...

Тут исповедальный рассказ Миши Савельева был прерван смехом. Хохотали ребята от души. "Ну и дед", – подумал про себя Володя.

Михаил Викторович на их смех, однако, не обратил внимания и медленно продолжал:

– И вот с этих пор, если убью кого – плачу. Не могу удержаться. Креплюсь, знаете, ребяты, креплюсь, а потом как зареву. Такая вот со мной история произошла. Правда, я уже, почитай, лет пять никого не погубил, Да и нужды не было, – и Савельев мрачно развел руками.

Воцарилось молчание. Ребята недоуменно переглядывались, дескать, уж не придурок ли перед ними. Всякое бывает. Не только фраера, но и воры в законе могут с ума сойти.

Михаил Викторович почувствовал некоторое напряжение и для разрядки пустил два-три похабных анекдота. Ребята чуть-чуть повеселели, но сдержанно.

– Ну, а корытник-то куда пропал? – спросил вдруг Володя.

– Откуда я знаю про это дите, – угрюмо ответил Михаил Викторович. – Я вам не ясновидящий.

– Поди в попы подался. Больно религиозный корытник-то был, – хихикнул Герман.

– Еще чего, дураков нет, – неожиданно огрызнулся Геннадий.

Разговор дальше не ладился. Савельев, как старшой, почувствовал, что надо закругляться.

– Пора, ребяты, по домам, и вам отдохнуть надо, – вздохнул он.

– Отдыхают только после мокрых дел, – сурово ответил Геннадий. – А так мы всегда в работе. Нам отпуска не дают и не оплачивают их.

Герман хихикнул.

– Михаил Викторович, – продолжил Геннадий, видимо он был среди ребят за главного, – пусть те идут, а мы с вами, может, прошвырнемся немного на свежем воздухе, а?

Савельев согласно кивнул головой. Вышли на улицу. Было свежо, еще пели птички, одна села чуть ли не на кепку Геннадия. Но он ее смахнул. И два человека – старый и помоложе – медленно пошли вперед. Володя и Герман скрылись за углом.

Геннадий был статный, красивый юноша, уголовно-спортсменистого виду.

– Погода-то, погода-то, – развел он плечами. – Хорошо. Я после мокрого люблю стаканчик водочки выкушать. Веселей идет, падла... Так по крови и разливается.

И он захохотал.

– Тебе уж приходилось? – сурово спросил Михаил Викторович.

– А как же, не раз... Что мы, лыком шиты, что ли. Небось, – проурчал Геннадий. – Но на меня фраера не должны жаловаться. У меня рука твердая, глаз зоркий – р-раз, и никаких тебе стонов, никакого визга. Без проблем.

– Правильно, сынок, – мрачно заметил Савельев. – Да и мертвому кому жаловаться? Нет еще на земле таких инстанций, куда мертвые могли бы жаловаться...

– Ты юморист, папаня, – засмеялся Геннадий.

Они свернули на пустынную улицу, выходившую на опушку леса. Вечерело. Солнце кроваво и призрачно опускалось за горизонт.

– А я после того случая с дитем книжки стал читать... – вдруг проговорил Савельев.

Геннадий остановился.

– Слушай, папаня. Надоел ты мне со своим корытником, – резко и нервно сказал Геннадий, и губы его дернулись. – Не хотел я тебе говорить, а теперь скажу; тот корытник был я.

Савельев остолбенел и расширенными от тревоги и непонятности глазами взглянул на Геннадия.

– Ты что, парень, рехнулся? – еле выговорил он. – А вот не рехнулся, папаша, – Геннадий весело и пристально посмотрел на затихшего Савельева. Ты, должно быть, помнишь, что, как входишь в комнату, зеркало еще огромное стояло рядом со славянским шкафом. И картина большая висела. Пейзаж с коровками – она у меня до сих пор сохранена. Под ней и маманя в крови лежала. Это ты должен помнить, – миролюбиво закончил Гена. – Хочешь, пойдем ко мне, покажу?

– Все точно, все точно, сынок, – нелепо пробормотал Савельев, и вид у него был как у курицы, увидевшей привидение. У него пошла слюна.

– Ну и добро. Я тебя сначала не узнал. Ребенком ведь я был тогда, добавил Геннадий спокойно. – Но ты напомнил своим рассказом. Могилки предков на городском кладбище. Хочешь, сходим, бутылочку разопьем?

Савельев не нашелся, что сказать. Странное спокойствие, даже безразличие Геннадия потихоньку стало передаваться и ему.

– Ну, а потом, – продолжил Гена, – родственнички помогли. Но все-таки в детдом попал. На первое дело пошел в шестнадцать лет. И все с тех пор идет как по маслу. Не жалуюсь.

Молча они шли по кривым улочкам. Савельев все вздыхал.

– А ты, отец, все-таки зря не пошарил там у нас в квартире, рассудительно, почти учительским тоном проговорил Геннадий. – Говорят, золотишко у нас там было. Работу надо завершать, раз вышел на нее. Я не говорю, что ты зря меня не прирезал, нет, зачем? Запер бы меня в клозете, отвел бы за руку туда, посадил бы на горшок, а сам спокойненько бы обшаривал комнаты. Это было бы по-нашему. А ты повел себя как фраер. И то не всякий фраер так бы размягчился, словно теленок. Ребят и меня ты до смеху довел своим рассказом. Молчал бы уж лучше о таких инцидентах. Краснеть бы потом не пришлось. Мы ведь у тебя учиться пришли.

Савельев загрустил.

– А я вот этого корытника, каким ты был тогда, никогда не забуду. Во сне мне являлся, – дрогнувшим голосом сказал Савельев. – И слова его не забуду...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю