355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Мамлеев » Сборник рассказов » Текст книги (страница 27)
Сборник рассказов
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:47

Текст книги "Сборник рассказов"


Автор книги: Юрий Мамлеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 39 страниц)

Глазки его сверкали, и он даже стал притоптывать ножкой.

– Пойдем танцевать, – предложила Таня.

По-своему танцуя, Вася мусолил ее. Наверное, потому, что он расширял смысл ее задницы на все ее тело, он бессознательно оттирал Таню к клозету.

– Давай поженимся, – сказал он ей вдруг, оскалясь.

Таня в ответ дружелюбно засмеялась.

А ему стало так светло и радостно, что он, тупо-ласково хихикнув, сунул ей под нос, как конфетку, мягкую оберточную бумажку. Ему захотелось нежно обмазать этой бумажкой все ее пухленькое личико, и его глазки блестели во тьме своих впадин.

– Поцелуй меня, – попросила Таня.

Прибавилось еще страшно много народу, все толкались, но в душе Васи была тишина.

Угощая в буфете Таню крем-содой, Кепчиков думал о том, как хорошо было бы выйти утром на улицу и постоять вместе с Таней в большой, разливчатой луже. Оживленность вела за собой его скучновялость.

Он представил себе, как потом они выйдут из лужи и пойдут по одинокому шоссе до темного леса, безразлично пританцовывая и останавливаясь около луж или столбов.

Таня чего-то болтала. Вася мало слушал и все коршуном вглядывался в ее черты.

– Жена, жена, – тупо тянул он.

Ему страшно хотелось заглянуть внутрь ее лица, он был уверен, что найдет там самого себя. От замутившей ум родимости черты ее казались ему странными и волшебно-многозначительными, хотелось то постучать пальцем ей по лбу, то провести ладонью по бровям, словно опасаясь, что все это исчезнет, как мираж.

Ему стало спокойней, только когда он представил себя с ней в постельке и почему-то вдрызг пьяных, умильно блюющих друг под дружку, на простынь.

Грянул марш. А вскоре пора уже было расходиться. Милиционеры вышли из углов.

Кепчиков, гогоча, вывел Таню на улицу. Провожать ее не стал, по неумению.

– Встретимся завтра, в шесть вечера около почты, – сказала Таня.

Кепчиков несколько раз громко на всю улицу повторил сказанное и ушел в темноту.

"Идти или не идти?" – думала на следующий день Таня. Она жила одна с матерью, которую била и выгоняла, когда к ним в дом приходили парни. А парней у Тани было не много, но и не очень мало.

Впрочем, иногда ей хотелось замуж. Но Вася ей не очень нравился, все было как-то муторно и неопределенно.

Дело в том, что каждый парень казался ей членом, который она целиком, до самого основания, желала впихнуть себе внутрь. А головы парней почему-то казались ей кончиками членов. Поэтому ее раздражали глаза людей, она терпела еще серые, неприметные, теряющиеся на лице. А у Васи глаза сверкали. Понятно, что как человекочлен он ей не подходил.

Таня не знала, что делать. Почесала затылок. Почитала книжку. Тело распухло, как мягкий арбуз.

"Да ну его, – решила она просто так. – Да ну его".

И не пошла на свидание.

Начался неуютный, как помои, дождь. Вася стремился пойти на свидание. Но часа за два, возвращаясь с работы, он попал под лошадь.

Почему-то под лошадь, а не под машину, хотя машин было много, а лошадь одна.

Его отвезли в больницу с переломом ребра и кровотоками.

В бреду, перед операцией, ему чудился большой, ласковый, туго обтянутый простым платьем зад Тани. Его окаймляли горшочки с комнатными цветами.

Вася думал, что, если он умрет, этот зад превратится в звезду и она будет вечно сиять над его могилою.

А у почты, на том месте, где должно было состояться свидание, никого не было. Только кто-то поставил туда пустое ведро, и оно простояло целый вечер.

Свобода

В Измайлове на асфальтно-зеленой улочке расположились веселые, полные людей домишки. Целые летние дни воздух здесь напоен лаем собак, последними вздохами умирающих, криком детей и туманно-тупыми мечтами взрослых. Все здесь происходит на виду, все мешают друг другу, плачутся, и вместе с тем каждый сам по себе.

В одном из этих домишек живет пожилая, полуинтеллигентная одинокая женщина – Полина Васильевна. Вместе с ней – три кошки и во дворе, в конуре пес, обыкновенная дворняжка. Кварталов за шесть живет и ее дочка с мужем.

Сегодня, в воскресенье, – все семейство в сборе, и комнатушка Полины Васильевны забита людьми и животными. Уже второй час идет обед. Обедают молча, задумываясь, но иногда высказывая что-нибудь пугающе многозначительное.

Полина Васильевна иной раз отложит ложечку и юрко ртом ловит мух, делая точно такие же движения, какие делают в таких случаях собаки.

– Люблю повеселиться, – виновато говорит она зятю. – Другой раз сидишь себе так смирнехонько, накушавшись, работа сделана, всем довольна, но вроде чего-то не хватает. Я всегда тогда мух ртом ловлю. Наловишься, и как-то оно на душе спокойней.

– Кушайте, мамаша, кушайте, – сурово отвечает зять.

Кроме работы, он никак и нигде не может найти себе применение; поэтому свое свободное время он воспринимает как тяжкое и бессмысленное наказание. "Ишь, стерва, – с завистью думает он о теще. – Мне бы так. Наглотается мух и всегда какая-то осчастливленная".

Он прибауточно-остервенело таращит глаза на Полину Васильевну. У нее мягко-аппетитные черты фигуры, побитое, с некоторой даже грустью, но очень спокойное выражение лица, какое бывает, пожалуй, у мудрецов к концу их жизни.

– Вон те и солнышко в аккурат выглянуло, Галина, – говорит Полина Васильевна дочери. – И лапша моя на подокошке нагрелась. В кухню не надо идти.

Галина, здоровая баба лет тридцати, ничего не отвечая, остервенело ест.

По ее сочно-помойному лицу, как суп, льется пот.

Ко всему на свете, к отдыху, к любви, даже ко сну, она относится, как к серьезной и продолжительной работе; ее интересует быстрейшее достижение цели, хотя цель – сама по себе – ее редко когда волнует. Поэтому она ест сурово, напряженно, заняв вместе со своими локтями полстола, и выражение лица ее не различишь от супа.

Полину Васильевну слегка раздражает молчание дочери; "ты хоть слово, а пискни, – думает она. – Хоть слово. Потому что ты среди людей, а не среди туш". Она обращается за выручкой к зятю.

– Молоко вчерашнее у меня попортилось, Петя, – повторяет она ему. – Не пойму, мурка лизнула или дождик накапал. Кап-кап, дождик.

Полина Васильевна икает от удовольствия.

– Само порчено, – деловито брякает зять.

От этих собеседных слов Полина Васильевна совсем растаивает. Она, как кошка, утирает лицо, но не лапкой, а платочком, и продолжает:

– В позапрошлом году у Анисьи репа поспела... Хорошо... Ик... А во время войны и гражданской революции я любила репу с картошкой кушать... Ик... Сейчас надо кошек почесать, а чаевничать потом будем.

Обед кончен, Галина бросает есть резко, как будто с неба грянул гром; и так же деловито и размашисто плюхается на кровать – баиньки. Сразу же раздается ее устойчиво-звериный храп. Петя же, окончив обед, стал еще оглоушенней.

Чувствуется, что он так устал от свободного времени, что взмок. Пройдет еще час, и он наверняка не выдержит: начнет материться. Матерится Петя от страха; особенно пугают его свободные мысли, временами, как мухи, появляющиеся у него в мозгу. Одна Полина Васильевна покойненькая: почесав кошек, она юрко, чуть вприпляску, собирает в миску остатки еды и несет ее в конуру, собаке.

Пока пес, виляя хвостом, судорожно грызет пищу, Полина Васильевна, опустившись на корточки, разговаривает с ним. Ей кажется, что пес – это самое значительное существо в мироздании; и что каждый не накормивший его человек – преступник.

А в далекой юности, когда она была религиозна, она почему-то представляла себе Высшее Существо в виде большой, с развесистыми ушами собаки.

– Умненький ты мой, – дико кричит она своему псу. – Кушай и облизывайся... Педагог...

Наконец Полина Васильевна издает животом какой-то уютный, проникающий в ее мозг звук и с теплыми глазами бредет обратно...

Дома Петя кулаком будит жену.

– Материться начну, – дышит он ей в лицо. – Удержу уже нет без трудодействия.

– Ух, матершинник, – бормочет сквозь сон Галина.

– Сама знаешь, теща, – культурная, не любит мата. Даже кошек тогда выносит из комнаты, – угрожает Петя.

Скрипя всем телом, Галина встает.

– Мы уходим, мамаша, – обращается Петя к вошедшей Полине Васильевне.

– Ну и Бог с вами, уходите, – умиляется Полина Васильевна. – Какая я была маленькая, а теперь большая. И мои уже накормлены, – кивает она в сторону кошек.

Дети уходят. Полина Васильевна свертывается на диване калачиком.

"Полежу я, полежу", – думает она полчаса.

"Полежу я, полежу", – думает она еще через два часа. Так проходит вечер.

Сeмга

Я всегда думал, что единственное существо, которое выше меня, – это крыса.

Но, к сожалению, я их никогда не видел – даже их синих черно-бездонных глаз, погруженных в протосмерть. Я их видел только во сне, и то в Нью-Йорке, хотя в Нью-Йорке много-много, даже слишком много видимых крыс.

Я живу в конуре, на шестнадцатом этаже в здании, которое через тридцать пять лет провалится. Но мне почти весело от этого.

Люблю крысиные глаза, уходящие вовнутрь. Я вообще люблю глаза, которые уходят вовнутрь. Прежде всего, потому что у людей, которых я вижу вокруг, глаза смотрят всегда вовне, как будто внутри у них ничего нет. Я разъезжал по всему свету и убедился, что это так. А я ведь – любитель необычайного. Хотя бы потому, что моя мать наполовину индианка. Но эти рыбы – необычные люди – так редко попадались! Одни бесконечно жующие морды, то разъезжающие на автомобилях, то спрашивающие: "How are you?" Некоторые из них считали себя спиритуальными, потому что часто употребляли такие слова, как "Бог" и т.д.

И все-таки недавно я увидел необычайное. Это был человек-семга. Я уже давно забросил свою контору, ибо скука – царица этого общества – стала убивать меня окончательно. Впрочем, некоторые называли эту контору "реальностью". Гомосексуализм, порнография и т.д. были даже еще скучнее, чем обычное и респектабельное существование типа "хау а ю". Еще некоторое время меня развлекали педофилы – я вошел в их пуританское сообщество (в качестве наблюдателя), – но дети оказались такими же скучными, как и взрослые.

Бессмысленность доконала меня. И вот тогда я и бросил работу (два моих знакомых, один из штата Техас, другой – с Бостона, покончили с собой, когда их выгнали с работы). Но я плевал на все, в том числе и на трупы моих знакомых.

Я решил уйти в трущобы. К обездоленным. С ними было не так скучно, зато страшно; ибо не раз за все мое подпольное существование они хотели зарезать меня. Но не зарезали от избытка чувств. И все-таки ничего в них не было необычайного. Ну, люди как люди, с другим меню.

В действительности необычным был он: человек-семга.

Стоял серый, пустой нью-йоркский день. Я тогда выполз из такой трущобы – прямо из окна, которая напоминала труп, выставленный напоказ. Тараканы, другие мелкие твари, смердуны копошились в моем носу, горле, уме... Но я все-таки вышел! В моих карманах было тридцать долларов – целое состояние, которое я вынул из брюк наркомана, уснувшего в углу.

Почти бегом, мимо грохочущих автомашин, воя обездоленных, мимо реклам общества "новорожденных в Боге", мимо патологических проституток и глаз ожиревших бизнесменов, видимых сквозь стену небоскребов, я уходил туда, туда... в дешевую грязную пивную, около Сорок второй улицы, улицы кошмаров.

Вот, вот она, милая. Я знал там одного бармена: трижды – правда, за целый год – он подмигнул мне.

И я вошел в этот райский мир. В углу зеленел телевизор, в котором кого-то насиловали. По другой программе выступали те, кто считал, что они живут в золотом веке.

Я сел за столик. Бармен – уже четвертый раз за год – подмигнул мне. Я заказал себе пива и рюмку водки. На голодный желудок от этого можно сойти с ума. Я нарочно потому не ел ничего – даже своих крыс (ментально).

И вдруг появился этот человек. Толстый, красноватый, в руке у него был томик Шекспира. Это меня поразило больше всего.

Но истинная необычность его была в нежности. Только нежность эта внешняя. Души, как обычно, не наблюдалось, но внешняя нежность была. Он весь раздулся от этого, кожа лица, рук была у него красновато-тонкая, странная, одним словом, семга, воплощенная в человека.

Я запел. Я люблю, когда семги воплощаются в человеков. Раньше, бывало, боги (например, античных времен) принимали вид людей, а теперь даже семги воплощаются в нас. Это ли не чудеса? Богам, конечно, легко воплощаться в людей, а вот семге – это и есть подлинное чудо!

Глаза, какие у него были глаза! Синие, розовые, водно-небесные, разорванно-голубые, свирельные. Я тут же встал, как все равно военный, отдал ему честь и упал перед ним на колени.

"Свершилось! – подумал я. – Тысячелетиями ждали этого! Что там боги! А вот возьми, и чтоб семга – да в человека. Это тебе не поиски истины сквозь туман. А туг все чисто: семга – и вот на тебе, человек".

"Он" (я о нем иначе как с заглавной буквы и не могу выражаться) издал свое великое: "Пуф-пуф!"

Как я потом понял, это был единственный звук, который он был способен (более или менее внятно) произносить.

В остальном – молчание, вернее, антимолчание.

Я почти заплакал, ибо не понял выражения его рыбьих глаз. Одним вздохом меня вынесло в сторону, к клозету.

Там было обычное: я видел сквозь щель, как огромный цветистый мужчина использовал в задницу молодого человека, а тот блевал в белоснежный толчок и рассматривал там – мне так интуитивно показалось – свое собственное вечное отражение.

Но мне было не до обычного.

Я встал и опять очутился около Семги. Он дышал ровно, ровно, и от его чистого дыхания веяло рекой, блаженством и сумасшествием. И тогда я поверил! Да, да, я обрел веру. И не покину ее никогда. Все, что я говорил ранее о Нем, – в прошлом. Сейчас – я на дне. Я – один. Я превратился в семгу. И я обрел веру. Я плыл по речным потокам. И потом меня убили.

И я видел – своими чистыми, речными глазами, – как меня едят.

Но я обрел веру.

Прощайте.

Серeженька

– Если в течение тридцати минут не сделать укол, парень умрет как дважды два, – сказал врач, выйдя на террасу. – А сделаем укол, будет жить, сколько влезет.

Кругом была мгла, вечер, высокие смутные деревья и подмосковные дачи. "Надо выйти на шоссе, – продолжал врач, – и поймать машину. Больница в семи – десяти минутах быстрой езды. Иного выхода нет. "Скорой помощи" поблизости нет".

Мамаша умирающего молодого человека, Вера Семеновна, первая выкатилась в сад. За ней вслед выскочили несколько гостей и дачников. "Неужто помрет, помрет... Сереженька-то", – бормотала Вера Семеновна, семеня ножками то направлению к калитке. Ей казалось, что все вокруг оцепенело и только что-то сильное и жестокое давит грудь.

– Где взять машину? – подумала она, и ей на мгновенье показалось, что она и есть машина, быстрая такая и широкая... Раз-раз, и понесет своего мальчика до больницы, быстро-быстро... Механически она выбежала за калитку на шоссе. Около нее раздавались громкие матерные голоса. Кто-то играл в карты, прячась в канаве.

Фьють, фыоть, фьють – ей очень захотелось, чтобы показались десятки, сотни машин. Но ничего не было. Подбежали, подтягивая штаны, гости и дачники. Один из них на ходу полоскал горло.

Вере Семеновне почудилось, что спасение ее мальчика зависит от того, будет ли мир неподвижен и неподатлив, как сейчас, или нет?! Пыхтя, она побежала сама не зная куда.

Вдруг на повороте, у железной дороги, она увидела легковой автомобиль, ожидающий зеленого сигнала.

Уже через минуту она была около него; внутри сидело два человека, мужчина и женщина.

...Хватая себя за волосы, рыдая и воя, Вера Семеновна запричитала о том, что нужно спасти молоденького парня, ее сына, студента. Спасение займет всего десять минут.

– Мы еще не умывались, гражданка, – вдруг тупо сказал водитель.

– Он шутит, конечно, мамаша, – вмешалась женщина, сидящая на заднем сиденье. – Но поймите, мы должны вернуться вовремя: машина не наша, и ее хозяин давно ждет нас.

– Мальчик же умрет через полчаса! – громко заорала Вера Семеновна. Но странно, внутри она почувствовала, что кричать бесполезно и что вполне нормально и естественно, если люди ее не послушают. И это сознание стало придавать некоторую театральность и искусственность ее, казалось бы, самым искренним и душераздирающим крикам. Наконец, после того как водитель холодно, как обычно смотрят друг на друга прогуливающиеся на улице люди, взглянул на нее, Вера Семеновна поняла, что все кончено; и хотя она знала, что не поступила бы так сама на его месте, тем не менее прежний холодный опыт жизни заставил ее даже не возмутиться, как будто так оно и должно было быть. Взглянув, она несколько даже лицемерно пискнула: "Восемнадцатый год мальчику-то... Рано умирать..."

– Вон смотрите, там еще одна машина, – сказала ей женщина.

Вера Семеновна бросилась туда, крича и размахивая руками. Но она не добежала до машины. Хотя водитель видел ее дикую, истерзанную фигуру, он рванул с места. Автомобиль проехал мимо Веры Семеновны, обдав ее грязью. Она обернулась.

Тем временем и первой машины простыл след. Она, как напроказивший малыш, вовсю удирала по шоссе.

Вера Семеновна боялась посмотреть на часы.

А по другую сторону железной дороги она увидела вспыхнувшую в ее сознании картину: около пивного ларька стояла милицейская машина. Дюжие милиционеры втаскивали в нее молча, но остервенело сопротивляющегося мужика.

Когда Вера Семеновна подсеменкла туда, там уже были ее соседи-дачники.

– Не дают автомобиль, – тупо и удивительно сказали они ей. – Говорят, что им срочно надо отвезти пьяного. И они не могут не по назначению использовать машину.

Вера Семеновна, сама не помня себя, но больше механически, принялась кричать.

Сиволапые милиционеры подтаскивали пьяного и осматривали его, но в то же время наблюдательно и даже с уважением слушали ее. Слушали и ничего не отвечали. Одному она кричала прямо в ухо, но он, казалось, слыша ее, равнодушно стоял и смотрел на пьяного, точно выпуская ее крики из другого уха. Смотрел и переминался с ноги на ногу.

– Слезами, хозяйка, горю не поможешь, – вдруг, крякнув, назидательно проговорил он.

Тут же к нему пристало подошедшее со стороны, какое-то пьяненькое, но громадного росту существо. Этот мужик сначала незаметно и тихо, как в тайне, с любопытством выслушивал Веру Семеновну и дачников. Теперь он упоенно взыгрался.

– Ведь сыночек у матери помирает, родное дите, – зычно закликушествовал он, поднимая огромные руки то на грудь, то к небу. – Люди, а?! Люди?! Али вы крокодилы!? Ежели бы чужой иль племяш... А то ведь родное дите... Пожалеть тут надо, приголубить, а... Дубины...

Он так кричал и самозабвенно расплескивался, что не заметил, как Вера Семеновна с дачниками уже ушли. Долго еще потом он орал и даже, когда милицейская машина уехала, одиноко бежал по темным дачным улицам, крича и причитая, пугая собак и старух.

Вера Семеновна между тем подходила к своему дому. Она ушла, потому что посмотрела на часы: прошло уже сорок минут. Состояние у нее было мертво-обреченное, слегка полоумное и в то же время спокойное.

Она думала о том, что она еще с самого начала, когда выбежала из калитки, ясно осознала то, что хоть ей и встретятся люди, но никто все равно не поможет. Что просто так должно быть, судя по всему, что такое жизнь, и возмущаться так же нелепо, как если бы ударила молния и убила ребенка. Но ее душил кошмар, сам по себе, потому что исчез ее мальчик: она была уверена в этом, в таких случаях врачи не ошибаются.

Маленький, распушистый куст на мгновенье показался ей сыном; она взмокла, и ей захотелось поесть; по спине прошел холод. Вдруг Вера Семеновна подумала, что теперь, без сына, ей сполна будет хватать ее пенсии.

Посмотрела на небо: может быть, ей еще удастся слетать на луну.

В саду, у ее дома, шумели, точно разговаривая с Богом, деревья. У калитки, освещенная уличным фонарем, стояла старушка соседка. По ее оживленному лицу Вера Семеновна поняла, что Сережа умер.

Серые дни

Во дворе одной старой заезженной испыленной московской улицы стоит деревянный двухэтажный домик. Внутрь его ведет черная пасть – на парадной лестнице никогда не горит лампочка. На полкрыла верхнего этажа протянулся длинный, заставленный сундуками и всяким хламом коридор, по обе стороны которого – двери комнат-клеток.

Там обитает разнообразный полупьяный житель. Очень много жирных, с отвисающим животом и задом, дядек, лысых, матерщинников и сладострастников. Женщина живет всякая – есть тоненькая, задумчивая и какая-то полуотсутствующая в этом мире кастрюль, тараканов и синего неба, виднеющегося из окон; есть – жирная, грубая, визгливая; такие часто валяются в коридоре пьяные или под чужим мужиком.

Но почти всех женщин объединяет одно: все они стараются забить свои комнаты-клетки стульями, столами, кроватями, горшками и телевизорами. Каждая покупка – дикая радость для одних и плаксивый вой для других.

Некая Вера Петровна (женщина 22-х лет), купив телевизор, всю ночь плясала во дворе при свете ночного фонаря со своим мужем, веселым хохотуном.

И из всех окон смотрели на них, завидовали, ныли и пересчитывали свои денежки.

В сумасшедшем, деревянном чреве дома живут еще дети. Все они садисты и до безумия злы. Кажется, если бы не их относительная рахитичная слабость, то они разнесли бы весь дом, двор, улицу, и если бы могли, весь мир. Но они не могут даже выбить все стекла в своем дворе.

Но зато у них есть жуткое, веселое, бьющее через край своей жизнерадостностью чутье находить слабых. Какая-нибудь старушка-инвалид... И начинается крикливая, сладострастная пляска мучительства.

Живут во дворе также мечтатели. Один из них, Иван Дубов, сапожник-частник, чинит обувь только дамам.

– Мужчине я ни одного гвоздя не вобью, – говорит он мрачно и серьезно. – Потому что удовольствия никакого нет.

Другой – Валя Колосов – любит пить пиво. Он опаздывает на работу, бросает все, пока стоит в длинной, суматошной очереди у грязного пивного ларька. И даже когда умер его крошечный сынок -беленький такой ангелочек он увильнул и не пошел на похороны, потому что привезли душистое, кипящее пиво.

Даже среди детей есть идеалисты. Один из них, здоровенный садист лет 15-ти, исполосовавший бритвой не одно лицо, тихо замирает, когда выходит гулять Коля-сказочник, мальчик лет 12-ти.

Он отводит Колю в угол двора на бревна и, отогнав всех, смиренно, чуть прикрыв глаза, слушает сказки. Если Коля плохо рассказывает, он его бьет, но не как всех, а покойно и даже уважительно.

В этаком-то домишке живет женщина лет пятидесяти с сыном. Зовут ее Анна Петровна. В молодости она была красива, хрупка и не в меру интеллигентна; муж ей попался грубый, из пролетариев, и давно ее бросил; теперь она забита, суматошна, а от интеллигентности осталась одна истеричность. Всю свою жизнь она посвятила своему сыну Вите. Вите сейчас – 23 года, учится в техникуме, он – груб, неотесан, одним словом, пошел в отца.

В один прекрасный день Анна Петровна заболела. Это случилось во время стирки, тяжелой и нудной, изломавшей ее тело. Давая себе отдых каждые пять минут, она, как всегда, с экзальтацией думала о сыне, так, чепуху всякую. Это ей страшно помогало. На сей же раз что-то быстро убило ее материнскую романтику. Она почувствовала себя плохо. Вызвали врача. Он пришел, толстый, торопящийся. Пошевелился над ней и сказал, что пройдет. Выйдя же в коридор и пыхнув на Витю бычьими глазами, сказал, что диагноз тяжел и вряд ли она протянет один месяц.

– Пусть сидит дома, в больнице делать нечего, туда возят выздоравливать, а не умирать, – пояснил он.

Разговор подслушала соседка Вера Иосифовна, женщина лет 48. Уйдя в свою одинокую, вдовью комнату, она подняла к грязному потолку свои сине-водянистые глаза и сказала самой себе:

– Как жаль Витю.

Она очень любила Витю и ревновала его к матери.

Может быть, ей удастся усыновить Витю? Правда, он два раза побил ее и один раз облил холодной водой... Она представила, как Витя спит в ее комнате, и поцеловала ножку кровати.

– А над его головой я повешу портрет Мичурина, – подумала она.

Витя между тем, узнав о близком конце матери, совсем загулял. Он очень любил себя и жил только собой, но в то же время смутно чувствовал, что должен сейчас жалеть и утешать мать.

Эта двойственность раздражала его; поэтому он решил сбежать.

Сказав матери, что их отправляют на практику, он уехал на несколько дней к товарищу.

В маленькой, закопченной комнатушке вместе с какими-то странными, лохматыми и до неестественности крикливыми парнями он жрал водку. Закусывали селедкой и масляными пальцами перебирали рваные карты. Было как-то хохотно, грязно и интересно. Витя чувствовал, что он во власти веселых освободительных сил; что он может, например, стать сейчас на стол, снять штаны или наорать на мать.

Анне Петровне было между тем совсем скверно, болезнь давала себя знать, а за ней некому было ухаживать. Несколько раз заходила, впрочем, Вера Иосифовна; но она, вместо того чтобы помочь, принесла два горшочка с цветами и пыталась поцеловать Анну Петровну.

– Все же, если кто и жалеет меня, то это Витя и Вера Иосифовна, подумала Анна Петровна.

Вялая, опустошенная, погруженная в мечты о сыне, бродила она по комнате, питаясь, как птичка, остатками еды.

Наконец явился Витя. Он вошел в комнату слегка взлохмаченно-злой, так как в коридоре, подкравшись к нему сзади как тень, его поцеловала в затылок Вера Иосифовна.

– Как, мамаша, здоровье? – все же сказал он, чмокнув мать. – Я не один. Глаша со мной.

– Где ж она? Глашка-то, – спросила Анна Петровна слезящимся от волнения голосом.

– Сейчас придет.

И Витя сразу же стал прибираться в комнате. Вид комнаты вдруг как-то переменился, и Анна Петровна со своей кроватью оказалась в углу.

Большое место заняла огромная, как плот, постель Вити. Вскоре пришла Глаша.

Это была полная, покойная женщина лет тридцати трех, с округлым задом и грудями. Лип о ее было поразительно бессмысленным и отсутствующим. Душевно она была абсолютно пуста, но не обреченной, страшной пустотой, а какой-то здоровой, покойненькой пустотой, полным отсутствием всяких мыслей.

В жизни она любила есть, спать и нежиться. Спала она 10-12 часов в сутки, ела 5-6 раз в день, причем, почему-то любила есть под музыку. Кормили ее очередные любовники, которым она нравилась за простоту и за то, что отдавалась сразу же, без претензий.

Как пришла Глаша, Витя сразу же принялся укладывать мать спать. В дверь постучала и вошла Вера Иосифовна. Она прямо подпрыгивала от охвативших ее мыслей и прежде всего бросилась ласкать Анну Петровну.

– Анна Петровна, баиньки, баиньки, а то вы устанете, – верещала она около нее.

Глаша сидела в углу и молча ела котлеты. Витя, немного остолбеневший от активности Веры Иосифовны, молчал, и в голове его напрягалась и не могла вызреть какая-то тупая и определенная мысль.

– А теперь, детки, я вам постелю, – сказала Вера Иосифовна.

И потом она ушла, оставив незримый туман своей болтовни и истерики.

...Витя и Глаша легли спать. Глаша глухо ворочалась под сильным и решительным телом Вити, и на ее лице появились бледные, неуловимые признаки мыслей, ибо только в этот момент Глаша могла о чем-нибудь думать.

Анна Петровна кряхтела в своей кровати: свое собственное тело казалось ей лишним и ненужным; она вспоминала, как Витя целовал ее в щечку и думала о том, что это спасет ее от любой болезни.

А наутро в разорванных лучах пыльного солнца они втроем казались ошалевшими, дикими от сна, от самих себя.

Пришел доктор. Виктор почему-то стал забивать гвозди в ящик. Глаша ела, поглаживая бедра. Немного очумевший доктор вызвал Витю в коридор.

– Умрет, умрет мать, – буркнул он. И был немало удивлен, когда вынырнувшая откуда-то из темно-шкафного угла женщина (то была Вера Иосифовна) сунула ему в карман деньги.

Потянулись странные, напряженные, как стук сердца, дни. Глаша совсем как-то опьянела от сытости, от близости Вити и все время просила его "ложиться", даже днем. Выражение ее лица стало осмысленней и даже по-животному одухотворенным.

Валяясь на постели, она часами рассматривала свое круглое белое лицо и пыталась отразить в зеркале выражение лица, какое у нее бывало в момент близости.

Витя же, возвратившись с работы, мастерил и не обращал на нее никакого внимания, с нелепо сосредоточенным видом стуча молотком...

Анна Петровна плакалась, что вдруг умрет и больше никогда не увидит Витеньку. Вера Иосифовна забегала к ним каждый час, меняла цветы в горшочках.

– Все умрут, – успокаивала она Анну Петровну, – главное, плакать не надо.

И гладила тихую, безволосую головку Анны Петровны.

По ночам же, закрывшись одеялом, она мечтала, как усыновит своего Витю.

Иногда Анна Петровна, заботливо поддерживаемая Верой Иосифовной, выходила в садик подышать Божьим воздухом.

Тогда Витя сразу же бросал все дела, лез в шкаф и пересчитывал материны платья.

– Ты, Глашка, будешь у меня одета, – говорил он.

Витя боялся желать смерти матери, но иногда не выдерживал. Впрочем, он любил ее.

Однажды Вера Иосифовна сидела одна на скамеечке в этом одиноком и в то же время таком, как все, дворике; Анна Петровна еще не желала. Небо было огромное, прозрачное, казалось, это была сама безграничная пустота, уходящая далеко ввысь, в беспредельность, повисшая над реальным и странным в своей определенности миром. Чудилось, что нависшая пустота все поглотит или просто пройдет сквозь дома, деревья, тела, растворив их в себе и сделав такими же химеричными и пустыми.

В комнате Анны Петровны было тихо и слегка потусторонне; Глаша ела. Выражение ее лица было каким-то отсутствующим.

Вдруг в немую тишину комнаты вошло чье-то незримое, больное присутствие. Анне Петровне вдруг показалось, что кто-то смотрит на них влюбленно и отчаянно. Но откуда смотрит, она понять не могла.

Прошло еще несколько дней в каком-то дневном свете, в суматохе, в размахивании руками, в делах. Они были удивительно непонятные, и Витя даже забывал, когда было вчера, а когда будет завтра.

Анна Петровна хотела найти себе дело и прогуливалась взад и вперед по комнате. Вера Иосифовна шила Вите зеленые тапочки. Иногда они опять чувствовали чье-то изломанное, робкое и как бы стыдливое присутствие. И только одна соседка заметила, как мимо их двери, по пыльному коридору прошмыгнуло какое-то маленькое, странное существо.

Нарушал этот поток жизни доктор. Он приходил толстый, надутый, но уходил от них всегда немного ошалевший. Он вносил в их мир какое-то нестерпимое ожидание, ожидание смерти. Все они были точно на пристани, ожидая прихода корабля – придет или не придет. И вместе с тем не понимали, зачем им все это нужно.

Однажды Витя и Вера Иосифовна остановили доктора в коридоре.

– Что скажете? – тупо спросил его Витя.

– Болезнь чего-то не так пошла. Сейчас сделаю анализ: тогда сразу видно будет, когда умрет. Приду завтра с ответом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю