355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Мамлеев » Сборник рассказов » Текст книги (страница 4)
Сборник рассказов
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:47

Текст книги "Сборник рассказов"


Автор книги: Юрий Мамлеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 39 страниц)

Геннадий чуть-чуть озверел.

– Ну ты, старик, псих. Не знай, что ты в авторитете, я бы тебе по морде съездил за такие слова, – резко ответил он.

– И куда ж это все у тебя делось, что было в тебе тогда? Неужели от жизни? Так от чего же? – слезно проговорил Савельев. – Одному Богу, наверно, известно.

– Слушай, мужик, не ной. Мне с тобой не по пути. Иди-ка ты своей дорогой. А я своей.

– Я ведь не сразу после твоих младенческих слов отвык от душегубства. Книги святые читал. И слова твои вели меня. Хотел я и вас, дураков, вразумить сегодня. Да не вышло.

Геннадий протянул ему руку.

– Прощай, отец, – сказал. – Тебе лечиться надо и отдохнуть как следует. А мне на дело завтра идти. Может быть, и мокрое.

Савельев остановился, даже зашатался немного.

– А я вот только недавно, года два назад, окончательно завязал со всем, – медленно проговорил он. – Теперь решил в монастырь идти. Может, примут. Буду исповедоваться, Не примут – в отшельники уйду. Богу молиться. Нет правды на земле, но где-то она должна быть...

– Ищи, отец, – насмешливо ответил Геннадий. – Только в дурдом не попади, ища правду-то...

Савельев махнул рукой и улыбнулся. И так пошли они в разные стороны: один, сгорбленный, пожилой человек, бывший убивец, ищущий правды и Бога, другой – молодой человек, легкой, весело-уверенной походкой идущий навстречу завтрашнему мокрому делу...

Прошло несколько лет. Савелий, покаявшись, постранствовал и приютился в конце концов около монастыря. Случайно узнал он о судьбе Геннадия: тот погиб в кровавой разборке. После гибели душа Геннадия медленно погружалась во все возрастающую черноту, которая стала терзать его изнутри. И он не сознавал, что с ним происходит.

А в это время Михаил Викторович, стоя на коленях, молил Бога о спасении души Геннадия. И в его уме стоял образ робкого, невинного, светлого мальчика, который прошептал ему из коридора:

– Христос воскрес!

Вечная женственность

Гарри М. знал: больше ему не жить. Жить было незачем. Он потерпел полное банкротство: дело его лопнуло, источник престижа и жизни иссяк. Можно было – не исключено – найти работу, но уже не престиж, не власть.

Он был выброшен из стаи волков...

Уже несколько месяцев он находился в полном низу, хотя и с безумными надеждами все восстановить.

Восстановить, и не просто восстановить, а владеть, владеть этим похотливым земным шариком, сделать его золотым, чтобы ничего, кроме золота, не было бы во всей вселенной.

Деньги снились ему по ночам; они сыпались со звездных путей, они обвивали его горло. Из долларов он бы сколотил себе гроб.

Но все кончено. То были мечты, а Гарри М. знал, мечты – это признак смерти. Ибо жизнь – это только факт, и деньги ценны только тогда, когда они факт.

Он, как и все, кто окружал его раньше, был королем фактов. Теперь у него не было их. Он жил без фактов. Он решил с этим кончать.

У него нет больше нервов жить и бороться за престиж, власть и деньги. Он сломлен в этой борьбе.

Гарри М. стоял в темном колодце между двумя грязными нью-йоркскими небоскребами, которые были чернее ночи. И потому он их не видел.

Но он подошел к двери. Она была открыта, и смрадная вонь (внутри лежал разложившийся труп собаки) не изменила в нем ничего. Надо было подняться на сорок первый этаж (лифт почему-то не работал) и оттуда броситься вниз: просто там было разбитое стекло. И кроме того, Гарри М., верящий в факты, считал, что прыгать надо только с высокого этажа: так вернее.

И он начал взбираться вверх по нелепой лестнице. Быстро очутился на десятом этаже. Там лежал труп человека. Уши у него были отрезаны, а нос съеден.

Гарри М. продолжил подъем. Сердце превращалось в буйвола, буйвола смерти. Трижды он засыпал, вдыхая вонь и пыль черной лестницы. Но потом вставал и упорно продолжал путь.

Крысы путались его решимости.

Их было много, крыс, и пищи у них было много: они пожирали сами себя.

На двадцать шестом этаже он взглянул в неразбитое окно: внизу бушевал огнями Нью-Йорк и многие его небоскребы казались еще выше того, в котором он находился.

И почему-то нигде не было сладострастия. Словно небоскребы поглотили его в себя.

Гарри М. торопился к цели. Он знал, что сошел с ума, ибо у него не было денег.

Вот и сорок первый этаж. В черное окно дохнуло прохладой: из дыры. Он уже подошел к ней, как вдруг из тьмы вынырнула туша.

– Я ждала тебя, мой ангел! – закричала туша. – Я ждала тебя много дней!

И огромная старая женщина поцеловала Гарри М. в ухо. Он заорал:

– Кто ты?!

Туша ответила:

– Я женщина. Я знаю эту дыру. Не ты один. Но я ждала тебя. Почему тебе опротивела жизнь?

– Отвяжись, старая дура!

– Родной, не лезь в дыру. У тебя есть член. Дай мне только минуту, минуту твоей любви. Я хочу делать любовь с тобой! Дай!

– Старая, безденежная дура!

– Зачем тебе лететь с сорок первого этажа? Сделай любовь со мной! Сделай, сделай, сделай! Если даже хочешь – лети, но сначала сделай! Ведь твой член – сокровище, как банковский счет... Дай я его поцелую. Зачем ты хочешь его губить? Сделай сначала любовь со мной, а потом лети... Последний оргазм перед смертью – и потом в ад. Таков наш образ жизни.

И огромная туша объяла Гарри М. Он бешено сопротивлялся. Женщина тем не менее почти насиловала его; в рот потенциального самоубийцы входило старческое дыхание.

Вонь, пот и широта тела поглотили Гарри. А старуха шептала:

– Если бы я была богатая, я бы приказала врачам вырастить на моей ляжке огромный живой член. И у меня не было бы проблем в любом возрасте, мой любимый. А сейчас ты мне так нужен!

Гарри М. тошнило: но тошнило его от близкой смерти. Он знал, что должен умереть, ибо у него не было денег – единственной реальности, двигателя, вселенной. И это ущемляло его самолюбие, даже его бытие. Неудачникам нет места на этой земле. Он сделал усилие и освободился от напора сладострастной туши. Легкий, он совсем приблизился к дыре. Но она – Беатриче, Вечная Женственность Нью-Йорка, цепко держала его за штаны.

– Отдай член! – заорала старуха. Ей было всего шестьдесят восемь лет.

Гарри М. рванулся. И тогда туша, разорвав ширинку, впилась в его член. Зубов у нее почти не осталось, но были старческие когти на руках.

Гарри М. завопил и рванулся опять – уже вниз. Кусок члена остался в когтях у женщины.

Пока Гарри М. летел, завершая свой победный маршрут, она пожирала член. Жрала легко, воздушно, из-за отсутствия зубов. Кровь самоубийцы стекала прямо внутрь туши. Единственный целый зуб во рту хохотал. А глаз вообще не наблюдалось.

Гарри М., пока летел, все эти секунды не терял сознания. И опять в эти великие мгновения думал о том, о чем думал всегда, – о деньгах.

Когда же он упал, то потерял сознание и сразу перестал думать о долларах.

Хоронили его шумно, помпезно, хотя и без частицы члена, – и конечно, в протестантской церкви, точнее, в клубе, называемом церковью.

Пастор говорил на церемонии:

– От нас ушел человек, близкий к Богу. Он ушел от нас, потому что обанкротился, а деньги для него были путем к Богу, материализацией исканий и надежд, прямой дорогой к раю на земле... Пусть он получит там то, что хотел иметь здесь.

Висельник

Николай Савельич Ублюдов, впечатлительный, толстозадый мужчина с бегающе-замученным взглядом, решил повеситься. К этому решению он пришел после того, как жена отказала ему в четвертинке. Матерясь, расшвыривая тарелки и кастрюльки, он полез на стол, чтобы приделать петлю. Кончать в полном смысле этого слова он не хотел: цель была лишь припугнуть жену.

Закрепив веревку к своему воротнику, повернувшись лицом к двери и чуть запрятав ножки за самовар, он сделал видимость самоубийства, как бы повиснув над столом. Глазки свои Николай Савельич умиленно прикрыл, ручки сложил на животике и принялся мечтать. От жалости к себе он даже немножко помочился в штаны, часто нервно вздрагивая и открывая глазки: а вдруг он на самом деле повесился?

Летний зной гудел в комнате, было очень жарко, и Николай Савельич иной раз приподнимал рубашку, дабы отереть пот с жирных боков. Ждать нужно было неопределенно: жена могла прийти из магазина вот-вот, могла и застрять часика на два-три. Николай Савельич, мысленно фыркая, иногда доставал из кармана брюк бутылку пивка, чтобы промочить горло. Под конец он немножко даже вздремнул.

Во время сна он особенно много обливался потом, и ему казалось, что это стекают с головы его мысли. И еще ему казалось, что у него, толстого и здорового мужчины, очень слабое и женственное сердце.

Очнулся Николай Савельич оттого, что ему взгрустнулось. Как раз в эту минуту, еле успел Николай Савельич замереть, в комнату всунулась физиономия соседа – Севрюгина.

Севрюгин был существо с очень грустным выражением челюсти и тупым взглядом. Первое, что пришло ему и голову, когда он увидел повешенного Ублюдова, – надо красть. Он одним движением юркнул в комнату, прикрыл дверь и полез в шкаф. Вид же "мертвого" Ублюдова его не удивил. "Мало ли чего в жизни бывает", – подумал он.

Простыню и два пододеяльника Севрюгин запихал себе в штаны. "Не всякий знает, что у меня тощий зад", – уверенно промычал он про себя. Работал Севрюгин деловито, уверенно, как рубят дрова: раскидывал скатерти, рубашки, пробираясь своими огромными, железными ручищами к чему-нибудь маленькому, ценному. Изредка он матерился, но матерился здраво, обрывисто, без лишних слов.

Николай Савельич струхнул. "Лучше смолчу, а то прибьет, – подумал он. Ишь какая он горилла и небось по ножу в кармане". Все происходящее показалось ему кошмаром.

"Хотел повеситься, а вон-те куда зашло, – опасливо размышлял он, осторожно переминаясь с ноги на ногу. – Только бы по заду ножом не тяпнул и убирался бы поскорей, придурошный. Как хорошо все-таки, что я не повесился, – умилился Николай Савельич. – Ишь сердце екает... Хорошо... Сейчас бы четвертинку". В это время Севрюгин, набив себя барахлом, подошел к Ублюдову. ."Небось уже гниет", – тупо подумал он, оскалив зубы. Ублюдов притих и боялся задрожать. Обычно грязно-тупые глаза Севрюгина искрились тяжелым веселием. Он осматривал Николая Савельича. "Ишь, пивко!" – вдруг гаркнул Севрюгин. И, не зная сомнений, схватил высовывающуюся из кармана Ублюдова бутылку.

Но тут Николай Савельич не выдержал. Инстинктивно он лягнул ногой врага... Что тут поднялось! От страха, что он съездил по Севрюгину, Ублюдов дико завизжал и рванулся, чтоб спрятаться. Оборвалась ненадежная веревка. Севрюгин же ахнул и поднял руки вверх.

– Помилуй, Николай Савельич, не казни! – заорал он.

Ублюдов между тем упал на пол и, желая улизнуть, полез сам не зная куда. "Только бы тело мое жирное не унес, – вертелось у него в голове. – А с простынями, черт с ними".

На гвалт сбежались соседи. От страха и от желания исчезнуть Севрюгин совсем обомлел.

– Швыряются! – кричал он, размахивая большими руками. – Пужают... Симулянт!.. По морде бьет... Вешается.

Ублюдов же, неуклюже застрявший где-то под стулом, хрипло кричал:

– Не матерись... Людоед... Хайло... Ножи-то куда запрятал?

Очень маленькая, задумчивая старушонка вдруг понеслась бегом из комнаты. Через минуту она вернулась с чайником и, уютно усевшись на кроватке, подпершись, стала пить чай вприкуску.

Особенно поразила всех нависшая с потолка веревка с оборванной рубахой. Какой-то физик высказал предположение, что это, дескать, массовая галлюцинация. Ему чуть не набили морду. Воспользовавшись криком, Севрюгин распихивал по комоду простыни. Обомлевший Ублюдов попросил у старушки чайку. Между тем вернулась жена Ублюдова.

– Засудят твово мужика, засудят, – орала на нее толстая соседка. Будешь целый год без палки ходить... Ишь шуму наделал!

– К психиатру ево, к психиатру, – галдели вокруг.

– Пошли вон. Я сам себе психиатр! – гаркнул Ублюдов.

Ему стало страшно жаль себя, и он чуть было не расплакался. Его утешило только то, что огромный живот его был такой же довольный, как и прежде.

Ублюдова присудили – условно – к одному году исправительно-трудовых работ за нарушение общественного порядка и хулиганство. Но только жене он открыл свою душу.

– Врешь ты все, обормот, – ответила она ему. – Так я и поверила, что ты из-за четвертинки... Цельные десять лет пил... И вдруг... На девок небось заглядываться стал, дубина... Оттого и в петлю.

Выпадение

На окраине Москвы среди изрезанных улочек с маленькими домишками и длинными бараками посреди моря уборных стоит огромное желтое шестиэтажное здание, похожее на тюрьму. Это институт и общежитие для студентов. С трех сторон к нему подходят извилистые, грязные, уходящие в пропасть бараков дороги. Три деревца, как чахлые, слабоумные невесты с венком птиц на голове, окружили здание. А в небе постоянными были только черные крики метущихся в разные стороны ворон.

Все обитатели здесь делились на местных и студентов. Студенты казались местным злыми, учеными и нахальными. "Мы никогда не будем так хорошо жить, как они", – говорили про студентов. Местные же казались студентам лохматыми, придурошными и страшными, от которых надо бежать. Особенно пугали их черные дыры бараков и дети. Дети купались в ведрах воды, снимали друг с друга штанишки. Студенты учили книги, сидя на заборах, прыгали по крышам сараев. Обе стороны шарахались друг от друга как от непонятного.

Однажды весной в один из домишек около общежития въехала семья. Почти никто не обратил на это внимания, просто вместо одной семьи стала размахивать руками и находиться перед глазами всех другая семья.

Тем более не бросился в глаза младший член этой семьи семнадцатилетний полоумненький, каким его считали, Ваня. Иногда только смеялись над ним.

Это был длинно-тонкий юноша с мягкой, нежной головой и осторожными ушами. Походка тихая, крадущаяся. Даже в уборную он входил, как в античный храм.

Вполне полоумненьким его назвать было нельзя – скорее "не замечающим". Он действительно "не замечал" многое из того, что происходит вокруг. Он мог позабыть покушать, позабыть осмотреться кругом. Но зато хорошо вырезал бабок из дерева. Учился Ваня плохо, но не то чтобы по глупости, а по равнодушию, из предметов же обожал зоологию, особливо анатомию мелкокостных. Людское общество любил, но только молчком. Постоит, постоит где-нибудь около кучки ребят – и тихо уйдет, как будто его и не было.

Никто не знал, чем жил Ваня. А кроме самосозерцания, он жил вот чем. Каждый вечер, когда темнота поглощала окрестности, как брошенную комнату, Ваня пробирался к институту, Ловкий и жизнестойкий, он по трубам и остаткам лестницы влезал на карниз четвертого этажа. Там до поздней ночи светилось окно: то было женское общежитие.

Ваня пристраивался на широком карнизе, удобно прижавшись к трубе, и долго, часами смотрел внутрь. Он даже не испытывал оргазма при этом: половое влечение у него было мутное, широкое, непонятное для него самого и всеобъемлющее. Ему хватало того, чтобы просто смотреть.

Странные мысли роились в его голове. Все девочки, особенно раздетые, казались ему необычайно интеллигентными. Несмотря на то что они всего лишь ходили или лежали, ему казалось, что они вечно пляшут.

"Откуда такое кружение?" – недоумевал он.

У него было несколько состояний; это зависело от мыслей, приходивших ему в голову, пока он лез по трубе к девочкам.

Часто ему внутри себя слышалось пение; иногда странно болело сердце из-за того, что он не знал, чем кончится то, что происходит внутри, за окном.

"Миленькие вы мои", – часто называл он их, прослезившись.

Он не выделял ни одну из них, любя всех вместе. Правда, он выделял их качества, скорее даже любил эти качества, а не их самих. В одной ему нравилось, как она ела: изогнуто, выпятив бочок и обреченно сложив ручку. "Все равно как мочится или отвечает урок", – думал он. Другая нравилась ему, когда спит. "Как зародыш", – говорил он себе.

Но особенно нравилось Ване, как кто-нибудь из них читал. Он тогда вглядывался в лоб этой девушки и начинал любить ее мысли. "Небось о том свете думает", – теплело у него в уме. Уставал он только сосредотачиваться на одной. Поэтому очень легко ему было, когда они все ходили. Вся душа его тогда расплескивалась, пела, он любил их всех сразу и в такт своему состоянию тихонько выстукивал задом по карнизу.

"Ну хватит. Побаловался" – так говорил он себе под конец и спускался вниз. Дважды его вечера были несколько необычны: он чувствовал в душе какую-то странность, воздушность и зов; еле-еле забирался вверх; и нравились ему уже не тела девочек, а их длинные, шарахающиеся тени; подолгу он любовался ими, иногда зажмуривая глаза.

Так продолжалось годы. И эти годы были как один день. Иногда только мать поколачивала его.

Однажды Ваня полез, как обычно, на четвертый этаж к своим девочкам.

Все было как прежде; он, как всегда, слегка поцарапался о железку на третьем этаже, так же пристроился на карнизе, у окна общежития. Только теперь ему стало казаться, что он женат на этих девочках. Но он так же прослезился, когда маленькая студентка в углу уснула, как зародыш.

И вдруг окна не стало. Не стало и милых, гуманных девочек. "Точно я опять на этот свет рождаюсь", – подумал он... Часов в одиннадцать вечера жирно-крикливый парень, назначивший свидание во дворе трем бабам, услышал за углом ухнувшее, тяжелое падение. Он подумал, что упал мешок с песком, и просто так пошел посмотреть. На асфальте лежало скомканное, как поломанный стул, человеческое тело. Парень признал Ваню, полоумненького. Он был мертв.

Главный

До этих чудовищных событий за Василием Ивановичем Непомоевым никогда не водилось никаких особых странностей. Единственно, что действительно было, так это посторонние, безотносительно мира сего, галлюцинации, появляющиеся у Василия Ивановича каждый раз, когда он, огромный, тугоповоротливый, садился на толчок. Поэтому когда Непомоев бывал там, то смотрел он всегда прямо перед собой, в, одну точку, напряженно и достаточно отсутствующе.

Невидимые – как он их называл – проходили мимо него в некое пространство, нередко строем и со знаменами.

Иногда только пугали Василия Ивановича отдельные индивидуальности, заслонявшие собой все остальное, галлюцинативное; они нависали прямо над толчком и как бы не соглашались с существованием Василия Ивановича; он тогда смотрел на них снизу вверх, как оболтус. Иногда все сознательное уходило ему в зад, и на лице оставалось только интуитивное ожидание.

В остальном это был спокойный, непривычный к жизни человек. Жил он в коммунальной квартирке в просторной комнатушке вместе с девочкой, лет десяти – одиннадцати, которую почему-то считал своей дочерью.

Пугался ли он людей? Бывало, и тогда он долго и неповоротливо бил их по морде, особенно на площадях. Иной раз любил щекотать старушек, гоняясь за ними по дворам.

Два раза в жизни ему казалось, что настежь распахивается запертая дверь в его комнату и кто-то хочет войти к нему, но вдруг исчезает на пороге.

Жизнь его текла какая-то оголтелая. На себя он почти не обращал внимания, но с шуршащими по углам соседями, у него велись призрачные, не очень хорошие отношения. Его до того считали придурковатым, что в глубине души ожидали от него нечто необычное.

Но сам Василий Иванович скорее чуждался своих соседей; их постоянное присутствие вызывало в нем смутное подозрение, что на самом деле он находится в аду, а не на этом свете. Но в аду не грубом, физическом, а скорее в психическом аду.

Они до того ему надоедали, что иногда по ночам он выходил в коридор и, прихлопывая ладошками, разговаривал с соседями, хотя на самом деле в коридоре никого не было.

Василий Иванович считал, что призрачное общение смягчает общение дикое, повседневное. Иной раз позволял себе плевать в их несуществующие рожи.

Хорошо еще, что дочка не вызывала в нем тому подобных чувств; это несколько странно, и можно объяснить, пожалуй, только тем, что девочка являлась ему обычно в клозете, во время галлюцинадий; и ее земное существование как бы стиралось по сравнению с галлюцинативным. Василий Иванович считал ее слишком тихой для повседневной жизни; она и вправду была тиха, но не придурочна; только вот любила мысленно плясать во время сна.

Соседи, те были не такие; они скорее переносили сон на действительность.

Особенно не понимал Василий Иванович одинокого лысого, но уже помолодевшего субъекта, которого все называли шептуном. Нашептывал он, правда, в несуществующее. Если, например, и шептал что-то у двери соседа, то только тогда, когда там висел огромный многозначительный замок.

И странно, самому себе он ничего не шептал. С кем же тогда он общался?

Остальные соседи были более или менее рациональны... Интеллигент Эдуард Петрович вообще был до омерзения нормален, если не считать патологического ужаса перед загробной жизнью. От этого страха его спасал только дикий разврат.

Его брат Петя, бегающий по коридору, а иногда и по полю, толстяк, занимался накоплением денег и засушенных сверчков.

Последняя семья выглядела очень религиозно; скорее всего, она – Раечка.

Муж Коля если и мог считаться религиозным, то только в смысле обожания ближайшего начальства, которого он долго и исступленно этим преследовал.

Раечка же ходила в церковь, и представления о том свете у нее были строгие, положительные, как у бухгалтера о смете расходов. Непомоева она особенно не терпела, потому что он никак не укладывался ни в какие рамки.

И вот одним летним воскресным утром Василий Иванович, заснувший в клозете от слишком густого наплыва своих якобы галлюцинаций, проснулся от резкого стука в дверь. Он уже с полчаса как покончил со своими естественными надобностями, и невидимые больше не появлялись. "Опять бить будут", подумал Василий Иванович про соседей. И действительно, за дверью что-то дышало и жило. Василий Иванович прислушался. И вдруг различил шепот, дальний такой, несколько мистический: "Непомоев, Василий Иванович, вам не дурно?!" Василий Иванович отнес почему-то шепот за счет невидимых. "Неужели они стали приходить сами собой?", – тяжело подумал Непомоев.

Но "они" его не пугали: один раз, когда Василия Ивановича прослабило в теплой ванне, "они" тотчас появились и рядком, смирехонько, уселись на стульях вокруг ванны и очень прилично себя вели.

Поэтому Непомоев непугливо открыл дверь.

К его изумлению, перед ним застыла фигура шептуна с его замороченным лицом.

Василий Иванович хотел было запереться в клозете, но шептун ласково и настойчиво его не пустил.

– О здоровьишке вашем беспокоюсь... Вот так, – нелепо прошипел он. Вот так... Вот так, – и как истукан стал пожимать руку Василь Ивановича. Вот так.

Непомоев ошалел.

– Да пустите же мой зад, – глухо сказал он.

– Простите, – обалдело ответил шептун и упал.

Перешагнув через скрюченного на полу шептуна, Василий Иванович, изрядно перетрусивший, двинулся вперед по коммунальному коридору. Вдруг все двери в комнаты приоткрылись и из них выглянули жильцы.

– Василь Иванычу – слава, слава! Василь Иванычу – слава, слава! разом, точно заговоренные, запели они. И, самое главное, в такт.

– Василь Иванычу – слава! Недоступному – слава, слава! – пели они во всю мощь своих сознаний. Пела на кухне даже его дочь.

Непомоев побежал. Коридор был длинный, серьезный, с вещами по углам, а комната Василь Ивановича от клозета была самая дальняя. Спотыкаясь, он вбежал в нее и заперся на ключ.

"Что с ними! Они сошли с ума! Они все переменились!" – подумал он и с ужасом увидел, что дочкиных вещей в комнате нет. Не было даже странно массивной кровати.

"Таня, Таня! Сюда"! – завопил он дочери, оставаясь в комнате. Выйти он не решался и вопил настырно, по-громадному. Наконец он почуял, как у двери неожиданно зашуршали.

– Надо ему объяснить, – услышал он шепот.

– Василий Иванович, пустите! – наконец раздался робкий единый вздох пяти душ.

– Не пущу! – подбадривая себя, орал Василий Иванович.

Вдруг, после шепота, выделился голос Раечки: "Они все уйдут, а мне-то можно..."

Непомоев уважал Раечку за религиозность и рационализм; к тому же она была женщина.

"Уходите!" – проурчал он, а сам заглянул в особо доверительную щелку.

Действительно, мигом никого не оказалось в коридоре. Кроме Раечки. Непомоев осторожливо впустил ее, разом опять запершись. Раечка была, как всегда, проста, объяснима, требовательна и к себе и к людям, но на Непомоева смотрела с несвойственным ей восхищением.

– В чем дело, Раечка? – слегка спустив штаны, осклабился Непомоев. Где кровать моей дочери?

Раечка нервно заходила по скрипучему полу.

– Ваша дочь никогда не будет мешать вам в одной комнате, – сказала она, поеживаясь. – Она никогда больше не осмелится присутствовать при вас.

Непомоев как-то гнусно шевельнулся животом и хохотнул:

– Чего же ее, милая, так смутило?

– Василий Иванович, – не обращая внимания на его слова, проговорила Рая и подошла к Непомоеву, глядя на него широко раскрытыми глазами, в которых были слезы. – Василий Иваныч, – тихо сказала она, – есть сведения, что вы на том свете – главный...

Это было сказано настолько жутко, убежденно и всеобъемлюще, что Василий Иваныч замер.

– Что?! – слюнно выкрикнул он минуты через две.

Почему-то ему самому перед своим существованием стало страшно и повеяло непонятностью и неоконченностью самого себя...

...Запершись, Василий Иванович остался один. И в его комнате была абсолютная тишина. Через полчаса он вышел. Пристальные глаза жильцов наблюдали за ним. Во дворе он встретил Раечку и еще двух чистых людей.

Отозвав их за угол помойки, Василий Иванович почти целый час беседовал с ними. Оказалось, сведения были очень определенные и точные: они шли и от интеллигента Эдуарда Петровича, и от двух важных живущих неподалеку и разъезжающих на ЗИЛе личностей, работающих, как все уверяли, в засекреченной оккультной лаборатории, и, главное, от одного подозрительного субъекта в рваном пальто, о котором не раз говорили, что он парил.

Молча Непомоев пошел в сторону, в булочную; он то колебался, то не колебался. Механически купил хлеб, и вдруг ему стало противно его жевать.

А к вечеру во дворе уже творилось черт знает что. Непомоева напугал старый рецидивист, работающий плотником. Он наверху чинил сарай и, обычно жестокомордный даже по отношению к собакам, повернул харю к Василию Ивановичу, заискивающе улыбнулся и, приподняв кепку, проговорил: "Хозяин идеть". От предчувствия чего-то абсолютно невозможного Непомоев спрятался в садике, между дровами, в дыре, и стал прислушиваться.

Особенно взволновался из-за неожиданной потери интеллигент Эдуард Петрович.

– Это же ужас, товарищи, – нервно бегая по двору, верещал он, – нам надо скрывать эту тайну, а то Василия Ивановича от нас заберут, заберут!

Раечка была более рациональна.

– Куда бы его ни забрали – все равно "там" он главный, – говорила она. – Нам не нужно докучать ему здесь... Нам лучше просто жить по Непомоеву.

Толстяк Петя, бегающий по коридору, а иногда и по полю, уверял, что ему на все наплевать, потому что он – постоянный и даже на том свете, кроме сверчков и денег, ни о чем и слышать не хочет.

Шептун вдруг куда-то исчез, и никто его больше никогда не видел.

Многие другие жильцы отнеслись к этому событию, правда, чуть недоверчиво, но с большой опаской. Поэтому на дворе стоял неимоверный гвалт. Рецидивист хохотал, сидя на сарае.

Наконец Непомоев вышел из своего убежища. Увидев его, все замерли, и гвалт мгновенно прекратился. Некоторые даже закрыли лицо руками. Неустроенный, Василий Иванович, ни на кого не глядя прошел в дом. Ровно через час к нему опять постучали. С настороженным, несколько скучающим лицом Василий Иванович открыл дверь. Перед ним стоял интеллигент Эдуард Петрович. Галстук на нем сбился, словно облеванный, костюм был смят и как бы улетал от него. Сама физиономия была воспалена, губы красны от налившейся крови, а глаза монотонно блуждали. Он весь дрожал.

– Василий Иванович, – начал интеллигент, – одно только слово... Умоляю вас... У меня к вам вопросы... Скажите, как там, на том свете?..

– Что? – переспросил Непомоев.

– Ну, вообще... Всякие детали... Не слишком ли страшно?.. И есть ли мысли? – бормотал Эдуард Петрович.

Непомоев побагровел.

– Пошел вон! – заорал он и схватил щетку.

Дверь тотчас захлопнулась, а через несколько минут у окна Василия Ивановича, под деревом, лежал на земле судорожно скрюченный Эдуард Петрович и горько, истерически, отталкивая от себя тело, рыдал. Иногда он вдруг очень непосредственно вставал на ноги и, весь грязный, в слезах, надрывно выкрикивал в окно Непомоева:

– Ну, как же там, на том свете... Ну, как же там, на том свете?!! – и опять падал на землю.

Окно Василия Ивановича было наглухо закрыто. Даже птицы не летали около. Бесцельно бродя по своей комнате из угла в угол, Василий Иванович скучал. В окрестностях было что-то вроде тишины.

Но иногда она прерывалась звуками странной беготни, хлопаньем дверей и суетней. Василию Ивановичу показалось, что бегали даже кошки. Его самого после инцидента с Эдуардом Петровичем уже боялись о чем-либо спрашивать и не беспокоили. Но вскоре эти звуки странной танцующей суетни усилились. Дело в том, что, потеряв доступ к Непомоеву, жильцы совсем взбесились и, не зная, как выразить свои причудливые чувства и мистическое нагнетение, как бы плясали вокруг дома Василия Ивановича, словно лунные жители вокруг костра... Но всему приходит конец, и позже, собравшись вечерком на дворе, у доминошного столика, жильцы мирно и тихо стали шушукаться о бессмертии души. Но вдруг они увидели такую картину: парадная дверь одной из развалюх настежь распахнулась и на белый свет выскочила голая старушка, вся в крови и с венком в руках. Несколько котов, как тигры, бросались на нее непонятно почему. Даже лицо и живот у старушки были в кровавых лоскутьях.

Эта лихая сцена напоминала что-то родное, юродивое. Какой-то старичок упал перед этой старушкой на колени. А основная масса жильцов забегала, не обращая внимания на свои тела. Почему-то никому в голову не пришло вызвать "скорую помощь".

Средь общего хаоса странно выглядели несколько точно загипнотизированных своими мыслями человек, которые равнодушно ходили мимо бегающих жильцов. В большинстве эти несуетные думали о Непомоеве и других бесконечных вопросах. Среди них была и Раечка. Она раскладывала по полочкам свою вечную жизнь.

Шум между тем усиливался. Наконец старушку припрятали в канаву. Кто-то оторвал головы двум котам.

Вдруг стало быстро темнеть, и в вечерней тьме особенно страшен был одинокий свет в окне Непомоева; иногда выглядывало и его лицо, уже за это короткое время ставшее жутким и маскообразным.

Одна доченька Танечка осмеливалась по-земному плясать перед его окнами; шальная и десятилетняя, она махала ему красным платком.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю