355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Мамлеев » Сборник рассказов » Текст книги (страница 12)
Сборник рассказов
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:47

Текст книги "Сборник рассказов"


Автор книги: Юрий Мамлеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 39 страниц)

Харрис смотрел на часы. Вдруг сознание его полностью освободилось, он вспомнил случай, рассказанный ему знаменитым психоаналитиком Чарльзом Смитом. Этот психоаналитик лечил другого миллионера, который одно время был даже кандидатом в президенты США: то есть, в общем, был человеком иного ранга. Звали кандидата и миллионера Б.У. Он страдал неизлечимой смертельной болезнью и нанял Чарльза Смита, чтобы тот подбодрил его психическое состояние.

Чарльз Смит прикидывал, прикидывал и, так как смерть довольно быстро приближалась (несмотря на миллионы и бывшее кандидатство), решил следующее.

– Б. У., – сказал он своему подопечному, оставшись с ним один на один. – Самое лучшее в вашем положении – это отождествить себя с мухой. Понимаете, чем проще будет существо, с которым вы себя отождествите перед смертью, тем легче умереть. Соображаете?!! Тем более мы, американцы, вообще тяготеем к более простому, даже в сфере теологии. Вам легко будет это сделать. Да, вспомните вашу деятельность, ваши выступления, снимите с них покров человеческой речи, и что получится: жу-жу-жу. Ну, я не считаю там факты, а по внутренней сути вам легко перейти к этому жу-жу-жу. Я, конечно, чуть упрощаю, но ведь сейчас мы все упрощаем, даже Платона и Шекспира. Вот какой метод я вам советую: сидите в кресле, ни о чем не думайте и считайте себя мухой. Причем как можно более искренне и полно. Жу-жу-жу. Вам будет комфортно, и смерть вы встретите без проблем. Жу-жу-жу.

Б.У. тут же согласился. Идея показалась ему блестящей и даже благородной (Б.У. был весьма набожен).

Под наблюдением Чарльза начались сеансы преображения. Б.У. иногда жаловался на монотонность своего нового существования, но Чарльз изобрел (вот оно, творчество!) новый метод: он велел Б.У. включать телевизор, особенно культурные программы, и, глядя на них, внушать себе свое тождество с мухой. Чарльз считал, что программы так подавляют высшие нервные центры, что у зрителя тождество с мухой или подобными ей существами пойдет эффективней и как-то бодрее.

Б.У. действительно вскоре совсем преобразился в муху, хотя формально вид по-прежнему имел квазичеловеческий, и в конце концов он даже не заметил, что умер.

Всю эту тихую историю и вспомнил Майкл, пока в оцепенении сидел в своем кабинете.

Но что-то в ней ему не нравилось. "Зачем мне становиться мухой, – думал он. – Раз – выпрыгну, и дело с концом. Вечно эти психоаналитики усложняют..."

Майкл уже подошел к окну, как в дверь постучали. Он ответил, вошел сотрудник за бумагой.

– Are you fine? [С вами вес в порядке? (англ.)] – неожиданно спросил тот.

– I am fine [Все хорошо (англ.)], – широко, во всю мощь своих белых зубов, улыбнулся Майкл.

Сотрудник ушел.

Майкл выпрыгнул.

До того как он умер, в его мозгу вдруг мелькнула мысль: Деньги. Бог. Бог. Деньги.

Мгновенно Майкл вспомнил (он где-то слышал об этом), что после смерти должен быть Свет. Он верил в это, Майкл был добрым христианином, правда почти не делал различия между Богом и Деньгами. Смерть его была безболезненна. Майкл умер до удара. И он ожидал увидеть Свет. Но увидел Тьму, точнее, туннель Тьмы, а в конце ее непонятную кругообразную фигуру, мохнатую...

"Ад", – мелькнуло в его сознании.

Но вдруг тьма исчезла, исчезла и дикая фигура в конце. Вместо этого навстречу душе Майкла – или внутри его души – летела огромная черная Муха. "Жу-жу-жу. Жу-жу-жу", – жужжала она. Душа Майкла с радостью превратилась в эту муху. А в его кабинете остался покрикивать только огромный телевизор, где монотонно мелькали марионеточные личики президентов, лауреатов мировых премий, шефов корпораций и других "выигравших".

Здравствуйте, друзья!

Гарри Клук тронул себя: "Бе-бе, как будто бы от меня ничего не осталось. Впереди, в окне, виден Нью-Йорк, а от меня ничего не осталось!"

Он ткнул в свою ногу вилкой и удивился: вилка вошла как в потустороннее болото.

"У-у, – промычал он – теперь мне не надо бояться, что меня зарежут в метро: вместо тела у меня жижа".

– А что у меня вместо сердца? – он поднял ухо к потолку.

Сердце показалось ему мешочком, многоточием, бьющимся как часы в аду.

Денег у него почти не было: безработица, неудачи. А какая же жизнь без божества? Без божества жить невозможно. В этой цивилизации деньги были не только временем, но и вечностью. И теперь он остался без вечности.

Была у него и семья: но семьи не было с самого начала, все жили сами по себе. Правда, один сын обещал прислать телеграмму, когда будет умирать. Два других отказались и от этого.

Итак, он не выдержал конкуренции.

К тем, у кого были деньги, сыновья писали раз в год, и вовсе не перед смертью, а при жизни.

Божество исчерпалось, семьи – нет, а пить он не мог: блевал от одного глотка алкоголя. Впрочем, и раньше, когда он пил, то возбуждался только для того, чтобы считать себя преуспевающим.

Единственный, кто у него остался – друг.

Но он не знал, кто он, этот друг. В его бедной каморке было так темно (к тому же он экономил на электричестве), что не виделся бы и самый преданный друг, если бы даже он стоял рядом.

Гарри целыми днями считал на бумажке – во что бы ему обошелся друг, если бы он жег свет, чтобы его видеть. Но решился бы он зажечь лишний раз свет для своего лучшего друга? Вряд ли. Даже если бы перед ним во тьме явился Богочеловек, он все равно бы не зажег: сэкономил. К этому его приучила жизнь.

Правда, он не всегда был такой. В молодости, например, жил широко, а потом пошли неприятности, денежные травмы... В сущности он никогда не был жадным: свет, отопление, действительно, дорого стоили, и кроме того, он чтил деньги сами по себе...

Но от идеи друга он упорно не отказывался – друг это существо, а существо ведь можно любить. Долларам же лучше поклоняться: они выше любви. Тем более, они дают тотальную власть...

И тела у него почти не осталось: от забот.

Клук задумался посреди темноты в своей комнате. Повернул голову вверх. Да, надо искать "его". Друг – это единственное, что у него осталось.

И он полез к нему, заранее любя. Само синее болотное тело Клука искало его. Гарри стал рыть: и для этого зажег свет – целый бунт против общества!..

Его давно преследовали шорохи, и он считал, что они от друга. Стуки и шорохи раздавались за стеной. Там, видимо, жил "он". И Клук стал рыть в том месте. Шорохи усилились. Он знал, что за стеной живет сосед, но вряд ли именно сосед – его друг.

Тем более, Клук никогда не видел его: вероятно, тот был почти невидим или просто стеснялся быть.

Но стуки усиливались и усиливались. В глубине своей души Клук несмотря на то, что с ним происходило – был рационалист. И поэтому. все стуки невидимого соседа он принимал за шорох огромной крысы, ставшей, может быть, его последним другом. Попросту он не верил, что у такого бедного человека, как он, может быть друг в форме человека.

И он искал путь к своей крысе.

Сегодня он решился окончательно: бросив рыть, он взял инструмент и при свете стал долбить стену.

Шорох исчез.

Кто там был: сосед или крыса?

И кто из них был его друг?

Гарри, став на колени, пыхтел с инструментом, прибор работал, урча от электротока. Этот инструмент был последним богатством Клука, напоминающим о его прошлой принадлежности к среднему классу.

Сосед, видимо, сверхъестественно спал, забытый даже крысами Клук не думал о соседе: нет, люди забыли о нем, о Гарри, и в этом смысле он, пожалуй, действительно одинок.

Но друг был, ибо были шорохи, стуки, и Клук искал путь к нему.

В конце концов, есть крыса, а значит, есть и друг. Он где-то близко, совсем рядом, он подавал ему знаки... К тому же, одна крыса – во сне – своей улыбкой сказала ему, что он будет таким же, как она, на том свете, а Гарри верил в него, потому что был религиозен.

Наконец часть стенки рухнула. Перед ним, действительно, лежал друг. Увы, это была не крыса, а его собственный труп. Его ли? Конечно, да; открытые глаза, однако, были совсем детскими по выражению – такие же, какие были у него, ребенка, когда он глядел на себя в зеркало. Но вместе с тем это был взрослый труп.

И тогда Гарри завыл; потом встал на колени перед собственным трупом и сказал ему:

– How are you. (Xay а ю)?

Потом поцеловал его в глаза.

Сразу же он полюбил свой труп, и тот стал для него ценнее, чем доллары. Он не совсем даже осознал сам факт чудовищного переворота, незнакомого большинству: есть что-то более ценное, чем деньги!

Затем Клук выбежал в город, в его душные, пропитанные смрадом и духом золота улицы. И бежал, бежал. Даже уголовники, из черных, не убили его. И он внезапно почувствовал радость оттого, что его не убивают. Почему радость? А про себя он пролепетал, ответив: "Ведь у меня есть друг! Я нашел его!".

Но потом, другой уголовник, из белых, стоявших за утлом, мазнул ему по горлу синей бритвой... Секунды через две-три Гарри опять превратился в труп – в желанный труп, в своего второго друга, в мечту, в романтика!

Кругом теперь во всей вселенной Гарри Клука окружали друзья: один лежал в стене, другой распластался как последняя тварь на мокрой нью-йоркской мостовой, третий, может быть, уже назревал...

И уходящая в подвал ада душа Гарри тупо хихикнула: в клоаке рта своего убийцы он увидел исполинское солнце любви...

Золотые волосы

Он – знаменитость – сидел в роскошном номере нью-йоркской гостиницы. И он не знал больше, что ему делать: у него было все – и слава, и деньги.

На полу лежали пятьдесят пять разных газет с его портретами.

И вдруг постмодернистское озорство овладело им. Он стал разговаривать с собственным портретом.

И тогда захохотал.

Этот хохот был настолько сверхъестественен, что разбудил крыс, находившихся под землей.

Он встал и, обнажившись, подошел к зеркалам. Там, в этих зеркалах своего почти антикварного номера в волшебном этом отеле, он опять увидел свои портреты, разбросанные на коврах и диванах. Боже, как он был (и есть!) велик! Всемыслитель, автор сорока книг, каждая из которых на уровне Шекспира и Достоевского (так писали газеты), лауреат всех высших мировых премий, визионер (не уступающий Блейку), властитель самых утонченных женщин и вообще доступный сверхчеловек.

А эти цветущие (как блеск золота) волосы, к ним прикасались самые изысканные мальчики!..

Он подошел поближе к зеркалу, пристальней рассматривая собственное тело. Знаменитость! Вместитель всех возможностей и сил! И подумал: "Моя новая книга будет называться "Секс и я". Это станет мировым откровением. Весь мир купит книгу о моем теле".

Но вдруг ему захотелось надеть свое собственное фото из одной влиятельной газеты на орган своего тела, отнюдь не предназначенный для развешивания портретов. Это будет великий символ!

И символ получился. Портрет сиял, отражаясь в золотом зеркале! Вот она – подлинность Нарцисса! Вот она – преемственность между великой древнегреческой культурой и нашей суператомной цивилизацией Хиросим и полетов на Луну!

Портрет на органе – в зеркале! Снилось ли это Нарциссу, который к тому же не был знаменитостью, а всего лишь мифологической фигурой, не входившей в мир наличных фактов?! А его член и его портрет – это факт.

Несмотря на то что его фотопортреты сияли по всему миру уже много лет, он не прекращал их обожать!

Наконец, знаменитость (и к тому же "гений" – по определению журналов) стала читать статьи о себе, вся обнаженная, перед своими отражениями. У него было орлиное зрение.

"О, Достоевский, о, Данте, о, Толстой и Шекспир! Он – тот, кто их объединил. Он открыл нам эрос, неподвластный психоанализу! Он первооткрыватель нас всех как Нарциссов". Так писали в газетах. В сущности, он был выше античных богов (хотя прямо он никогда не высказывал эту концепцию).

И вдруг странная мысль запала в его опьяневшую от величия (и чуть-чуть от наркотиков) голову: "Неужели я, сверхчеловек и гений, зависим от боссов, от подвластной им прессы, от тех, кто назначает, кому быть знаменитым, от властителей мира сего..."

Член его таинственно увял, и портрет упал на пол.

– Какой позор! Выходит, выбрав, они меня создали, сфабриковав, а не я! Не я творец своего величия!

Он посмотрел на себя в зеркало.

– Ненаглядный! – закричал он. – Какой удар!

Его глаза потемнели.

– Сжечь! Сжечь! Вот мой ответ. Огонь! Огонь! Я великий по своей природе!

И он поджег газеты о себе. Это уже превосходило возможности Нерона.

– Вот он, подлинный нарциссизм! А не эта зависимость? – вскричал он.

Газеты пылали, отражаясь в зеркале. А он, всеобъемлющий, непостижимый, стоял сбоку от этого пожара. Газета, упавшая с члена, горела ярче всех, словно комнатное солнце. Она пылала, почти как новая звезда.

О, великий диссидент!

...Через несколько дней газеты и журналы писали о нем примерно так: "Его бунт против несправедливости превзошел всякое понимание. Он революционер! Он – адепт современного восстания! Его нарциссизм – это синтез революции и контрреволюции. Его мятеж – полет в двадцать первый век".

И все это говорилось по поводу его последнего, яростного, бушующего всеми переливами гнева интервью, в котором, однако, содержался скрытый и расчетливый реверанс в ту сторону, куда надо.

И его "бунт" был дорого оценен и немедленно оплачен.

Вскоре появилось переведенное на восемнадцать языков, прогремевшее на весь мир его эссе о мастурбации младенцев в утробе матери. Это эссе публиковалось в самых элитарных журналах.

Спустя полгода возникла его поэма "Бе-бе-бе", состоящая только из комбинации этих звуков. Газеты восторженно известили, что эта поэма знаменует конец литературы.

Изнанка Гогена

Молодому, но уже известному в научных кругах математику Вадиму Любимову пришла телеграмма из одного глухого местечка: умирал отец Любимов, потускнев от тоски, решился поехать, взяв с собой жену – Ирину. В поезде он много курил и обдумывал геометрическое решение одной запутанной проблемы.

Сошли на станции тихим летним вечером; их встречала истерзанная от слез и ожидания семнадцатилетняя сестра Любимова Наташа, – отец в этом городе жил одиноко, только с дочкой. Сухо поцеловав сестру, Вадим пошел вместе с ней и женой в невзрачный, маленький автобус. Городок был обыкновенный: низенькие дома, ряд "коробочек", дальние гудки, лай собак.

Люди прятались по щелям. Но в автобусе до Вадима долетела ругань. Ругались одинокие, шатающиеся по мостовой фигуры. Несколько женщин неподвижно стояли на тротуаре спиной к ним.

Вскоре подъехали к скучному, запустелому домику.

Ирина была недовольна: успела промочить ноги. Наташа ввела "гостей" в низенькие комнаты.

Опившийся, отекший врач сидел у больного. Увидев вошедших, он тут же собрался уходить.

– Что возможно, я сделал. Следите за ним, – махнул он рукой.

Матвей Николаевич – так звали умирающего – был почти в беспамятстве.

– Ему еще нет и шестидесяти, – сказал Вадим.

Ирина плохо знала свекра, ее напугала его вздымающаяся полнота и странный, очень живой, поросячий хрип, как будто этот человек не умирал, а рождался.

– Отец, я приехал, – сказал Вадим.

Руки его дрожали, и он сел рядом.

Но отец плохо понимал его.

– Наташенька... Наташенька... молодец, ухаживала, – хрипел он.

– Ты как мужчина будешь спать с отцом в одной комнате, – заявила Ирина.

Вадим первый раз пожалел, что он мужчина. Ночью Матвей не раз приподнимался и, голый, сидел на постели. Он так дышал, всем телом, что казалось, впитывал в себя весь воздух. Он действительно раздулся и с какой-то обязательной страстью хлопал себя по большому животу; делал он это медленно, тяжело, видно, ему трудно было приподнимать руку; часто слезы текли по его лицу; но он уже ничего не соображал.

Наконец Матвей Николаевич грузно плюхнулся на бок, и вдруг Вадим услышал, что он запел, запел как-то без сознания, вернее, заныл, застонал что-то свое, похожее на визг резаной свиньи. Но только не с предсмертной истерикой, а с небесными оттенками; в этом поющем визге чудилось даже что-то Баховское.

Вадим встал посмотреть в чем дело, но когда подошел, отец был уже мертв.

Везде стало тихо. Наутро Ирина сказала про себя: "Быстро отделались". Наташенька плакала.

– Останемся здесь на несколько дней, – решил Вадим. – Успокоим сестру. Может быть, удастся взять ее в Москву.

Похороны прошли быстро, бесшумно, как полет летучей мыши. Земля на могиле была красная, мокрая и такая, точно ее месили галошами.

В доме Матвея Николаевича стало еще проще; одна Наташенька рыдала; Вадим слегка напрягая волю, уже занимался своими вычислениями и про себя очень гордился этим. А Ирина даже на похоронах вязала кофту.

Так прошло три дня.

А поздно ночью в комнату, где спала Наташенька, кто-то постучал; дверь приоткрылась, и вошел Матвей Николаич, ее отец.

Когда Наташенька очнулась от обморока, он сидел на кровати и гладил ее белой рукой по голове.

– Я жив, дочка, – сказал он, глядя прямо на нее отсутствующими глазами. – Это был просто летаргический сон. Видишь, я только сильно похудал.

– Папочка, как же ты вышел из могилы, – еле выговорила она.

– Сразу же выкопали, дочка, выкопали. Произошла ошибка. Я был в больнице, – каким-то механическим голосом произнес Матвей Николаич. – Ты не бойся. Вот я и похожу.

И он, приподнявшись, неуверенно, как будто глядя на невидимое, прошелся по комнате, но как-то нечеловечески прямо, никуда не сворачивая.

– Я Вадю разбужу, пап, – пискнула Наташа.

– Разбуди, доченька, разбуди, – спокойно ответил старик.

– Вадя, папа пришел, – улыбнувшись, проговорила Наташа, вбежав в комнату Вадима. Ирина крепко спала.

– Ты что, рехнулась, Наташ, – произнес Вадим, спокойно позевывая.

– Пойди посмотри, Вадим, я сейчас заплачу.

– Э, да тебя трясет. Придется лекарство дать.

Вадим, поискав спички, чтобы закурить, пошел через коридор в Наташину комнату. Сестренка за ним.

Матвей Николаич стоял у окна и ничего не делал; не двигался с места, как статуя.

– Папа... ты!!! – заорал Вадим, и у него начались судороги.

Он не верил даже в существование галлюцинаций; поэтому он видел то, что – по его мнению – невозможно увидеть; это был почти шок.

Стало выводить его из этого состояния неоднократно повторенное объяснение, которое ровным ледяным голосом давал отец.

– У меня был летаргический сон. Произошла ошибка. Меня сразу же откопали, – повторял он.

Слова "летаргический сон", употребляющиеся в науке, оказали почти магическое воздействие на Вадима; он приходил в себя, лишь щека подергивалась.

– Ну, мы так рады за тебя, папа, – проговорил он наконец, словно опоминаясь. – Пойдемте к столу... Наташа, надо бы выпить за папино выздоровление.

Наташа быстро вышла в сад, где погреб, за вином.

Вадим, смущенный, стоял у стола; отец был рядом; лунный свет падал на него.

– Это так неожиданно, – теребя сам не соображая что, бормотал Вадим. Признаюсь, я ничего не смыслю в медицине... Тебя так глубоко закопали... Я математик... Кривизна поверхности...

– Подойди ко мне, сынок, – перебил его старик, правда, без интонации. Мне было так страшно... Дай я тебя поцелую.

...Наташенька, взяв из погреба вино, уже подходила к двери своей комнаты, когда вдруг услышала дикий вопль. Сомнамбулически, уронив вино, Наташа бросилась в комнату.

Вадим валялся на полу, а старика нигде не было; Наташенька подбежала к брату; лицо его исказилось, и он прижимался к сестриным ногам; рука металась.

– Он укусил меня, – прошептал Вадим.

Сквозь стон и непонимание Наташа различила, что отец приник, как будто целуя, к голому плечу Вадима; но потом разом впился и укусил его, злобно и непонятно; Вадим от необъяснимости всего этого заорал и стал дергаться, а старик вдруг выпрыгнул в окно.

– Это не он; отец ведь никогда не прыгал в окна, – бормотал Вадим, тут что-то дико, странно, не то...

Они пошли будить Ирину. В том, что произошло нечто из ряда вон выходящее, Ирину убедило только глупое и истеричное лицо Вадима. Таким она его никогда не видела.

– Вадя, летаргический сон – это чушь, – взволнованно-напряженно проговорила она, внимательно глядя на Вадима. – Все равно он быстро бы задохнулся в гробу. Как ты на это не обратил внимания. Просто вы оба перенервничали, отсюда срыв... Галлюцинации... они же бывают осязательными...

– А ранка?

– Она могла появиться от нервного потрясения... Вспомни стигмы...

Вадим утешился: все, что произошло, получало научное объяснение. Но тут же побледнел: неужели он сходит с ума.

Весь следующий день прошел подавленно.

– Все это временно, – говорила Ирина, озадаченная, а сама думала: "Если бы это произошло с этой слезливой дурой Наташенькой – одно дело; ей могло и присниться, но Вадим... с его сухостью, практичностью... Кроме того, ведь Вадим очень здраво любил отца: он почти не переживал на похоронах и потом все время был спокоен... Это не нервы... Уж не сошел ли он с ума по-настоящему".

Обдумывая все это, Ирина гуляла по садику и, подкармливаясь пирожками с луком, уже строила планы, как ей проще и выгодней бросить Вадима, если он действительно сошел с ума.

Наташенька плакала, пригревшись на кроватке, иногда читала стихи. Она охотно верила, что на нервной почве можно и на луну улететь.

Вадим же был совершенно уничтожен; он чувствовал себя в беспомощности и неразрешимости; и это была совсем не та неразрешимость, с какой он сталкивался раньше, простая и скучная неразрешимость математических задач; он надеялся только на время, которое вынесет его из этого положения... Он просто ждал, пытаясь ни о чем не думать.

Спать легли все вместе, втроем, в одной комнате: Наташа долго не могла успокоиться, но потом, измученная, по-детски крепко заснула.

Под утро, почуяв шорох, Вадим проснулся.

Матвей Николаич, босой, стоял, наклонившись над спящей дочерью; лицо его застыло совсем около Наташиной груди; Вадиму послышалось, что он очень смрадно и хрипло причмокивает.

Тогда молодой ученый вдруг начал произносить про себя математические формулы; ему – в дрогнувшем уме, – показалось, что от их устойчивой реальности Матвей Николаевич пройдет, можно сказать, испарится. Но старик не исчезал, даже совсем напротив.

Как приговоренный, Вадим толкнул Ирину. Увидев свекра, она завизжала. На визг отец обернулся, и они увидели его тяжелый, пухлый лик. Матвей Николаевич как-то отсутствующе рванулся и исчез в окне.

Ирина теперь и не обращала внимания на стоны Наташи. Она поглотилась одной мыслью: все они, втроем, заболели массовым помешательством, но самое главное: заболела она.

Наутро они не решились обратиться к врачу. Решено было по возможности скорее ехать в Москву лечиться в "центре".

Вадим стал похож скорее на лешего, чем на ученого, и больше всего боялся потерять свои математические способности.

Но, как ни странно, больше всех перетрусила Ирина; она лежала в саду на траве и гладила свои жирные ляжки, страх перед помешательством пригвоздил ее к земле; но и в ужасе она проявляла здравый смысл: эта история сбила ее планы, и теперь она уже и думать боялась уходить от Вадима. "Кому я такая буду нужна", – мутилось в ее нежной голове... Даже травку она испуганио-утробно принимала за галлюцинацию.

...После того, как Матвей Николаич умер, очнулся он у себя в могиле, под сырой и тяжкой землей. И первое, что старик заметил: он может каким-то странным, непривычно-трудным, но возможным усилием выйти из гроба и этой земли. Словно и он сам, и гроб, и земля стали уже не тем, чем были раньше, до его смерти. Старик пошевельнулся, но ничего не ощутил. Даже когда он вышел из могилы и сел на соседнюю плиту, то почти ничего не почувствовал; его движения стали неподвижны.

Все вокруг изменилось, и в то же время оставалось прежним; две звезды мерцали прямо на него сквозь пелену пространства; но были ли это звезды?! Вероятно, это был уже не совсем тот мир, и не совсем те звезды!

Но ничто не удивляло старика. Что-то замкнулось в нем раз и навсегда для человеческих чувств.

Он мог думать, но как-то формально.

А огромное поле сознания вообще ушло от него; исчезли многие понятия, особенно такие, как Бог, мир, жизнь; другие он помнил, например, "люди", "родные", но отдаленно; их значение было стерто и совсем не задевало души.

Все прежние, но еще сохранившиеся в нем слова стали как исчезающие символы.

Старик побрел мимо кладбища. Он видел все прежние деревья, ряды и хаос могил; дальние дома; но все это приобрело вымороченный, странный вид; как будто в миру появились какие-то новые свойства, которых не было при его жизни.

Как труп, брел он по опустошенному и выхолощенному миру. По пути ему попались два одиноких прохожих, которые посмотрели на него и прошли мимо... Старик равнодушно отметил, что люди, наверное, видят его так, как будто бы он был человеком, но он видит и понимает их совсем по-другому.

Он не чувствовал никакой, хотя бы просто логической связи между собой и оставшимися людьми; они казались ему существами из другого мира, более далекими, чем раньше – при жизни – казались бы ему марсиане.

Существовал он или нет? Конечно, существовал, но это было ни на что не похожее существование; словно он наполнился каким-то тусклым самобытием, все время себя снимающим и выталкивающим в пустоту.

Мысли больше не были мощным источником его жизни; тело свое – в прежнем значении – он тоже не ощущал; человеческая речь отодвинулась куда-то далеко-далеко, еле значилась...

Он не заметил, как очутился около своего дома.

И вдруг он почувствовал в себе потребность, первую потребность, которая возникла в нем после смерти.

Она вошла в него сразу, грозно, тихо и неумолимо, как чудовищное, необъяснимое поле реальности. Он и не думал ей сопротивляться; ничему не удивляясь, он трупно пошел через сад, к дому.

Эта потребность была – напиться, напиться до полной потери сознания, человеческой крови, любой, но лучше своих близких.

Но он, однако, не знал, зачем, зачем это нужно делать! Просто он не мог поступать иначе, как будто сосание человеческой крови стало единственной реальностью, существующей на земле. В остальном мир был пуст и мертв.

Осторожно, затаясь, он проник в комнату дочери. И когда она упала в обморок, припал к ее голой ляжке, у самой ягодицы, где синела нежная кровеносная жилка. Надкусив кожу, он, сухо причмокивая, стал пить кровь, и так ясно, как будто уже давно был к этому предназначен. Странно, он не чувствовал при этом никакого удовольствия!

Формально он сознавал, что пьет кровь собственной дочери, но это знание было такое отдаленное и ненужное, как если бы он знал, что где-нибудь в Австралии идет дождь.

Наташа очнулась вскоре после того, как он бросил кровососание.

И тут в его мертвую голову пришла мысль объяснить свое появление летаргическим сном. К счастью, Наташа не заметила маленькой ранки на ляжке.

Старик, как мы знаем, монотонно произнес свое "объяснение"; мысли возникали где-то на поверхности его сознания, и он почти не ощущал их реально, хотя внешне говорил правильно.

Когда пришел Вадя, старик вел себя точно так же, тихо и приглушенно. Но он обратил внимание на то, что его теперешние, нездешние силы будто бы соответствуют его прежним, физическим силам, хотя, опять-таки, субъективно он почти не ощущает их.

Когда Вадя остался один, старик снова почувствовал упорную потребность; но на этот раз мертвец пустился на хитрость, выдавая кровососание за отеческий поцелуй.

Присосался он так же безжизненно, пустынно. Но, оказывается, Вадим не только дернулся, а впопыхах схватил отца за горло, и это была сильная мужская хватка. И тут-то – среди полного безмолвия в своей душе – мертвец вдруг ощутил дикий страх за свою трупную жизнь; он даже почувствовал толчок своего отошедшего сердца. Это было уже настоящее, живое чувство! Извивнувшись, мертвец вырвался из объятий сына и выскочил в окно.

Но этот страх долго не оставлял его.

Каждая разрушенная клеточка его тела содрогалась от желания жить смрадно и непонятно; это был вопль гниющего, но желающего сохранить себя распада; одинокие, мертвые токи в животе.

Он вспотел и погладил себя по телу; его пот скорее напоминал трупные слезы... Постепенно страх за свою могильную жизнь – единственно доступное ему полуживое чувство, смешанное все-таки с небытием, – затих.

Он опять погрузился в свое одиночество, в котором ничего не было, кроме абстрактной потребности к кровососанию.

Наконец он оказался у глухой улочки, с фонарями, уже совсем обычный; он даже позабыл, что с ним произошло. Деревья, домишки, смотрели на него неподвижно и парализованно. Лил дождь, но он не ощущал его. По небу проходили скрытые ненужные тучи.

Старик был во власти какой-то трупной бесконечности. Не только себя он ощущал как труп – но и весь мир как продолжение своей трупности.

Но мир не интересовал его. Он заметил, что идет не к могиле, и неожиданно улыбнулся. Он шел к одному хорошо знакомому дому, где жили его прежние друзья; двое маленьких детей спали там в одной комнате, рядом спали родители.

Оказавшись в палисаднике, он осторожно подобрался к окну.

Вдруг старик по-мертвому вздрогнул: дверь у крыльца приоткрылась, и вышел мальчик лет девяти. Он живописно пошел по лунной дорожке к дощатому туалету.

Старик неслышно последовал за ним и, улучив момент, бросился на него. Мальчик был сразу оглушен, или, скорее, парализован от страха; он лежал на траве под мертвецом; его открытые глаза кутенка смотрели на старика, но сознание мальчика сузилось, ушло в одну точку.

Старик пил долго, въедливо шевелясь и дергаясь ногой. Трава вокруг этой возни порядком примялась. Так прошло около получаса. Наконец старик отряхнулся и встал; мальчишка, мертвый, лежал у него в ногах. Неторопливо старик пошел прочь.

Теперь он знал, куда идти: к себе, в могилу. Он быстро отличил ее среди других таких же могил; влез туда – по той же способности, благодаря которой он вылез из нее, – и притих, разместившись в гробу. Вдруг приятный румянец появился у него на щечках; губки сделались красными, налившись кровью; и ногти на руках и ногах, кажется, стали расти.

Самое странное было то, что он не испытывал никакого живого удовлетворения; субъективно это впитыванье и перевариванье было так же мертво, как и кровососание.

Но глаза мертвеца широко открылись, он дышал совсем по-человечески; распух, особенно в брюшке.

Весь день он пролежал в гробу; а ночью опять пошел к родным, это второе посещение было, как известно, неудачным: он не успел напиться Наташиной крови.

На следующий раз он вышел к вечеру; еще было светло; никто не обратил на него внимания, и он спрятался около своего дома, наблюдая. Он ждал, когда Вадим с Ириной отлучатся. Что так тянуло его к дочери?

А его родные, напуганные своим мнимым помешательством, только что пришли с билетами в Москву; старик терпеливо ждал.

Наконец Вадим и Ирина вышли пройтись. "Надо подышать свежим воздухом это лучшее лекарство", – услышал старик слова Вадима. Они сделали это так эгоистично, что забыли взять с собой Наташу, и она осталась одна, даже не подозревая об этом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю