355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Мамлеев » Сборник рассказов » Текст книги (страница 34)
Сборник рассказов
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:47

Текст книги "Сборник рассказов"


Автор книги: Юрий Мамлеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 39 страниц)

Раздается звонок. Белая учительница выходит из класса, идет по широким, пустым коридорам. Вокруг нее один воздух. Никого нет. Наконец она входит в учительскую. Там много народу. Нежданные, о чем-то думают, говорят. Белая учительница подходит к графину с водой и пьет.

"Какая ледяная, стальная вода, – дрогнуло в ее уме, – как бы не умереть... Почему так холодно жилке у сердца... Как хорошо"... Садится в кресло. "Но все кругом враждебно, – думает она, мысленно покачиваясь в кресле, – только шкаф добрый". Между тем все вдруг занялись делом.

Пишут, пишут и пишут.

В комнате стало серьезно.

К белой учительнице подходит мальчик с дневником.

– Подпишите, Анна Анатольевна, а то папа ругается.

Белая учительница вздрагивает, ничего не отвечает, но шепчет про себя:

– Разве мне это говорят?.. И разве я – Анна Анатольевна?.. Зачем он меня обижает. "Я" – это слишком великое и недоступное, чтобы быть просто Анной Анатольевной... Какое я ко всему этому имею отношение!?

Но она все-таки брезгливо берет дневник и ручку. "Я подписываю не дневник, – вдруг хихикает что-то у нее в груди. – А приговорчик. Приговор. К смерти. Через повешение. И я – главный начальник". Она смотрит на бледное, заискивающее лицо мальчика и улыбается. Легкая судорога наслаждения от сознания власти проходит по ее душе.

– Дорогая моя, как у вас с реорганизацией, с отчетиками, – вдруг прерывает ее, чуть не дохнув в лицо, помятый учитель. – Ух ты, ух ты, а я пролил воду... Побегу...

Опять раздается звонок. Белая учительница, слегка зажмурившись, чтоб ничего не видеть, идет в класс.

...Кружева, кружева и кружева.

"Хорошо бы плюнуть", – думает веснушчатый, нервозный мальчик в углу.

Шестью восемь – сорок восемь, пятью пять – двадцать пять.

Белая учительница стоит перед классом и плачет. Но никто не видит ее слез. Она умеет плакать в душе, так, что слезы не появляются на глазах.

Маленький пузан на первой парте вылил сам себе за шиворот чернила.

"Я наверняка сегодня умру, – стонет пухлый карапуз в другом углу. Умру, потому что не съел сегодня мороженое... Я ведь очень одинок".

Белая учительница повторяет правило. Неожиданно она вспотела.

"По существу ведь – я, – думает она, – императрица. И моя корона – мои нежные, чувствительные мысли, а драгоценные камни – моя любовь к себе..."

"Укусить, укусить нужно, – размышляет веснушчатый мальчик. – А вдруг Анна Анатольевна знает мои мысли?!"...

Урок продолжается.

Утопи мою голову

Человечек я нервный, издерганный, замученный противоречиями жизни. Но когда возникают еще и другие противоречия, не всегда свойственные жизни, то тут уж совсем беда.

– Утопи, негодяй, мою голову... – услышал я во сне холодное предостережение, сказанное четырнадцатилетней девочкой Таней, которая за день до этого повесилась у нас под дверью.

Собственно, история была такова. Во-первых, она вовсе не повесилась. Это я сказал просто так, для удобства и легкости выражения. Таня засунула голову в какую-то строительную машину, и когда что-то там сработало, ей отрезало голову, как птичке, и голова упала на песок. Во-вторых, не совсем у меня под дверью, а шагах в ста от нашего парадного, на пыльной, серой улице, где и велось строительство. Покончила она с собой по неизвестным причинам. Говорили, правда, что ее – часа за два до смерти – остановил на улице какой-то мужчина в черной шляпе и что-то долго-долго шептал ей в ухо. И такое нашептал, что она возьми – и покончи. После этого шептуна упорно искали, но так и не нашли. Думаю, что нашептали кое-какие намеки на... То, то, дальше не буду.

Итак, уже через несколько часов после своей смерти она ко мне явилась. Правда, во сне...

А теперь о наших отношениях. Были они тихие, корректные и почти метафизические. Точнее, мы друг друга не знали, и дай Бог, если слова три-четыре бросили друг другу за всю жизнь. Хотя она и была наша соседка. Но взгляды кой-какие были. Странные, почти ирреальные. С ее стороны. Один взгляд особенно запомнил: отсутствующий, точно, когда маленькие дети рот раскрывают от удивления, и в то же время по-ненашему пустой, из бездны. Потом я понял, что она вовсе не на меня так смотрела, а в какой-то провал, в какую-то дыру у лестницы. А вообще-то взгляд у нее был всегда очень обычный, даже какой-то слишком обычный, до ужаса, до химеры обычный, с таким взглядом курицу хорошо есть. А порой, наоборот, взгляд у нее был такой, как если бы мертвая курица могла смотреть, как ее едят.

И все, больше ничего между нами не было. И поэтому, почему она ко мне пришла после смерти – не знаю. Просто пришла – и все. Да еще с таким старомодным требованием.

Но я сразу понял, как только она мне приснилась в первый раз, что это серьезно. Все серьезно, и то, что она явилась, и то что она явилась именно ко мне, и то, что она настаивала утопить ее голову. И что теперь покоя мне не будет.

Тут же после сновидения я проснулся. Вся мелкая, повседневная нервность сразу же прошла, точно в мою жизнь вошло небывалое. Я открыл окно, присел рядом. Свежий ночной воздух был как-то таинственно связан с тьмой. "Ого-го-го!" – проговорил я.

...Только под утро я заснул. И опять, хотя вокруг моей сонной кровати уже было светло, раздался все тот же металлический голос Тани: "Утопи мою голову!" В ее тоне было что-то высшее, чем угроза. И даже высшее, чем приказ.

Я опять проснулся. Умственно я ничего не понял. Но какое-то жуткое изменение произошло внутри души. И кроме того, я точно ослеп по отношению к миру. Может быть, мир стал игрушкой. Я не помню точно, сколько прошло дней и ночей. Наверное, немного. Но они слиты были для меня в одну, но разделенную внутри, реальность: день – слепой, белый, где все стало неотличимым, ровным; ночь – подлинная реальность, но среди тьмы, в которой, как свет, различался этот голос: "Утопи, утопи мою голову... Утопи, утопи, утопи..." Голос был тот же, как бы свыше, но иногда в нем звучали истерические, нетерпеливые нотки. Точно Таня негодовала – сердилась и начинала сходить с ума от нетерпения, что я медлю с предназначением. Эта ее женская нетерпеливость и вывела меня из себя окончательно. В конце концов куда, зачем было так торопиться? Таня еще была даже не похоронена, тело лежало в морге, а родителям ее сказали, что голова уже надежно пришита к туловищу. Не мог же я, как сумасшедший, бежать в морг, устраивать скандал, требовать голову и т.п. Согласитесь, что это было бы по крайней мере подозрительно. Тем более, я-то ей никто. Может быть, ее родители еще могли бы запросить ее голову, но только не я. А обращалась она ко мне!

Отчетливо помню день похорон. Здесь уже я начал подумывать о том, что бы такое предпринять, чтобы стащить ее голову. Но остановило меня то, что ее хоронили по христианскому обряду. Значит – во время похорон нельзя. Я даже смутно надеялся, что после таких похорон она успокоится. Ничуть. После похорон ее требования, ее голос стал еще более безумен и настойчив.

Через два дня после похорон я попробовал обратиться за консультациями.

Решил идти в райком комсомола. Я, естественно, комсомолец, кончил университет; добровольно сотрудничал в комсомольско-молодежном историческом обществе. Там мы занимались в основном прошлым, особенно про святых и чертей; кому что по душе – кто увлекался Тихоном Задонским и Нилом Сорским, кто – больше про чертей и леших. А кто – и тем, и другим. Это и была наша комсомольская работа. Так вот, Витя Прохоров в этом обществе видный пост занимал, по комсомольской линии. Сам он был мистик, отпустил бороду и в Кижи наезжал чуть ли не каждый месяц. Знания у него были удивительные: от астрологии до тибетской магии. Потом его перебросили в райком комсомола, зав. культурным и научно-атеистическим сектором. Вот к нему-то я и устремился на второй день после похорон Танечки.

...Витя встретил меня в своем маленьком и скромном кабинетике. На стене висел портрет товарища Луначарского. Взглянув на меня, он вытащил из какого-то темного угла пол-литровку и предложил отдохнуть. Но я сразу, нервно и взвинченно, приступил к делу. Выложил все как есть, про Танечку... Он что-то вдруг загрустил.

– А наяву, у тебя не бывает видений Тани? – спросил он, даже не раскупорив бутыль с водкой.

– Нет, никогда. Только во сне, – ответил я.

– Значит, дело плохо. Если бы днем, наяву – другой подтекст, более легкий.

– Я так и думал! – взмолился я. – Только во сне! А днем – никаких знаков, но в меня вошла какая-то новая реальность. Все парализовано ею. Я не вижу мир. Я знаю только, что мне надо утопить ее голову!

– В том-то и дело. Это твоя новая реальность – самый грозный знак. Голос – пустяки по сравнению с этим... Когда, говоришь, ее похоронили?

– Два дня назад.

– Вот что, Коля, – буднично сказал Прохоров, – скоро она к тебе придет. Не во сне, а наяву, в теле.

– Как в теле?

– Да очень просто. Ты все-таки должен знать, что, например, святые и колдуны обладают способностью реализовывать так называемое второе тело. Это значит, что они могут, скажем, спать, и в то же время находиться в любом другом месте, очень отдаленном, например, но заметь, не в виде "призрака" или "астрала", а в точно таком же физическом теле, в его, так сказать, двойнике. Иногда они так являлись к друзьям или ученикам. Хорошие это были встречи. Святые это делают, конечно, с помощью коренных высших сил, колдуны же с помощью совершенно других реалий... Так вот, более или менее естественным путем это может иногда происходить и у самых обычных людей, только сразу после их смерти... Короче, приходят они порой к живым в дубликате, в физическом теле своем, хотя труп гниет...

– Очень может быть, – как-то быстро согласился я.

– Э, Коля, Коля, – посмотрел на меня Прохоров. – Все так просто в жизни и смерти, а мы все усложняем, придумываем... В Кижах, между прочим, один старичок очень забавно мне рассказывал о своей встрече с упокойницей сестрицей... Но учти, с Таней все гораздо сложней... Она – необычное существо...

– Хватит, Виктор. Все понятно. Дальше можешь не говорить. Давай-ка лучше выпьем. Надеюсь, у тебя тут не одна пол-литра.

И мы напились так, как давненько не напивались. Прохоров даже обмочил свое кресло. Комсомольская секретарша, толстенькая Зина, еле выволокла нас, по-домашнему, из кабинета – в кусты, на травку перед райкомом. Там мы и проспали до поздней ночи – благо было тепленько, по-летнему, и никто нас не смущал. Вытрезвительная машина обычно далеко объезжала райком.

Глубокой ночью я еле доплелся до дому. Пустынные широкие улицы Москвы навевали покой и бездонность. Наконец дошел. Зажег свет в своей каморке, лег на диван. Но заснуть не хотел: боялся Таниного голоса.

Еще два дня я так протянул. А ведь знал, что тянуть нельзя. Надо было тащить голову. Но мной овладела какая-то лень и апатия.

И вот третий день. Я сидел в своей комнате, у круглого обеденного стола, дверь почему-то была открыта в коридор. На столе лежала буханка черного хлеба, ободранная колбаса и солонка с солью. Соль была немного просыпана. "К ссоре", – лениво думал я, укатывая хлебные крошки. Почему-то взгляд мой все время падал на занавеску – занавеску не у окна, а около моего нелепого старого шкафа с беспорядочно повешенными в нем рубашками, пальто и костюмами... Эта занавеска все время немного колыхалась... Все произошло быстро, почти молниеносно и так, как будто бы воплотился дух. Таня просто вывалилась из шкафа. Мгновенно поднявшись, она прыгнула мне на колени и с кошачьей ловкостью обвила меня руками. Плоть ее была очень тяжела. Гораздо тяжелее, чем при жизни. Я чувствовал на своем лицо ее странное и какое-то отдаленно-ледяное, но вместе с тем очень живое, даже потаенно-живое дыхание. Глаз, глаз только я не видел. Куда они делись?

– Папочка, папочка милый, – заговорила она быстро-быстро, обдавая меня своим дыханием. – Обязательно утопи мою голову... Ты слышишь? Утопи мою голову...

Больше я уже ничего не слышал: глубокий обморок спас меня. Сон, только глубокий сон, наше спасение. Сон без сновидений. И еще лучше – вечный сон, навсегда. Вот где безопасность!

...Очнулся я, когда Тани уже не было в комнате. Окончательно меня добило это дыхание на моих губах: смесь жизни и смерти. Но я начал сомневаться: действительно ли она вышла из шкафа? А может быть, из-за этой вечно колеблющейся занавески? А может быть, просто вошла в открытую дверь? Однако сначала мне было не до этих вопросов. Болел затылок от удара головой об пол. Стул, на котором я сидел, сломался. А солонка так и оставалась на столе, рядом с рассыпанной солью... В конце концов этот стул я еле достал у знакомых – это был антикварный, редкий стул! Я купил его себе в подарок, когда ушел от жены. Может быть, Таня, если бы не отрезала себе голову, стала бы моей родимой и вечной женой: в будущем, когда бы подросла. Обвенчались бы в церкви. Как это поется: "Зачем нам расставаться, зачем в разлуке жить?! Не лучше ль повенчаться и друг друга любить". И поехали бы в свадебное путешествие по Волге вместе с этим старинным стулом; он так велик, что на нем можно уместиться вдвоем.

Интересно, могла бы быть Таня хорошей женой для меня? Правда, при всей простоте этой девочки, было у нее внутри что-то страшное, огромное, русское... Да, но почему она назвала меня своим папочкой!? Какой я ей отец, в чем?!

Медлить и тянуть кота за хвост больше нельзя. Пора ехать на кладбище.

Почему в наших пивных всегда так много народу, впрочем, может быть, так оно и лучше. Как-то теплей. Но мне не до поцелуев с незнакомыми людьми, не до объяснений, скажем, вот с тем седым пропойцем у окна, Андреем, которого я вижу в первый раз: "Андрюша, ты пойми, что я без тебя жить не могу; я уже двадцать лет о тебе думаю". Сейчас я холоден и реалистичен, несмотря на безумную и отравляющую мое сознание острым и тяжким хмелем кружку пива. Я обдумываю, где мне достать деньги. Придется кое-что продать, кое-чем спекульнуть. Меньше чем триста рублей за такое дело могильщик не возьмется. А это большие деньги. Это ровно тысяча двести таких вот безумных кружек пива, от которых можно сойти с ума. Могильщик, который должен будет разрыть Танину могилу и вскрыть гроб, не пропьет сразу все эти триста рублей. Хотя я знаю, все могильщики большие пропойцы, и свое черное дело они совершают всегда пьяные, с мутным взором. Но мне одному все равно не вырыть гроб: я слаб, нервен, на кладбище есть сторож даже ночью; надо знать время, когда он обычно спит или что-нибудь в этом роде.

Потребовалась еще мучительная неделя, чтобы я напал на след Таниного могильщика и понял, что дальше искать не надо: он согласится сам на такое дело. Это был грязный, полуспившийся мужчина по имени Семен, с тяжелым, но где-то детским взглядом. Почему-то он привел с собой еще своего кореша этот не работал на кладбище, но могильщик ему во всем доверял. Звали кореша Степан. Он был маленький, толстенький и до дурости веселый, почти совсем шальной от радости. Возможно, это было потому, что он часто помогал могильщику. Наверное, великое счастье участвовать не главным в таких делах, но все-таки участвовать.

Мы присели на бревнышках, у травки, у зеленого пивного ларька, недалеко от кладбища. Толстая продавщица все время распевала старинные песни, продавая пиво. Семен с ходу резко спросил меня:

– Для чего тебе голова?

Легенда у меня уж была готова.

– Видишь ли, – сказал я печальным голосом, – это моя племянница. Я хотел бы иметь ее голову на память.

– Ты так ее любил? – спросил по дурости веселый Степан.

– Очень любил, а сейчас еще больше...

– Сейчас еще больше... Тогда понятно, – прервал Семен.

– А где ты будешь хранить голову? – опять вмешался Степан.

– Я засушу ее, вообще подправлю, чтобы она не гнила, – ответил я, прихлебывая пивко. – А где хранить... Я даже не думал об этом... Может быть, у бывшей жены.

– Только не храни ее в уборной, – предупредил Степан. – Туда всегда заходят гости, друзья. Нехорошо...

– Это не важно, – оборвал Семен. – Пусть хранит где хочет. Это не наше дело. А что он скажет другим – тоже не наше дело. Мы все равно завербовались на Колыму и скоро уезжаем. Там нас не найдешь.

– Но вы, ребята, уверены, что все будет шито-крыто? – спросил я.

– Мы свое дело знаем. Ты у нас не первый такой.

Тут уж пришел черед удивляться мне.

– То есть как не первый?!

– Эх, тюря, – усмехнулся Семен. – Бывает порой. Ведь среди нас есть такие, как ты, плаксивые. Студентка одна была здесь полгода назад: забыла взять волосик с мертвого мужа. Коровой ревела. Пришлось отрыть. Случается, некоторые пуговицы просят, но большинство волосики. Все было на моем веку. Одна дамочка просила просто заглянуть в гроб, хотя лет десять уже прошло с похорон мужа, из любопытства, разные есть люди. Правда, насчет головы ты у нас первый такой нашелся, широкая натура, видно, сильно ее любишь. Но учти, за волосик, или так, за любопытство, мы берем сто, ну сто пятьдесят рублей, смотря по рылу. А за голову двести пятьдесят выкладывай – без разговоров.

– Само собой... Мне присутствовать? – спросил я.

– Зачем? – удивился Семен. – Если волосик, тогда конечно, потому что надуть можно, хотя мы люди честные. Но головку-то спутать нельзя, тем более, всего неделя какая-то прошла с похорон. Мы вдвоем со Степаном управимся. Ну вот наконец-то пол-литра вылезло из кармана! Разливай, Степан, на троих, у тебя глаз аккуратный... Да, значит, договоримся о встрече. Товар на обмен, рука в руку, мы тебе голову, ты нам деньги, на пропой души ее...

Все помолчали. Хрястнули стаканы с водкой, за дело.

– Девка-то, видно, хорошая была, – загрустил Семен. – Я ведь ее хоронил. Тихая такая была. Ничего у нее не болит теперь, как у нас. Эх, жизнь, жизнь! А я свой труп уже пропил, в медицинский институт...

Встречу назначили через день, утром, у кладбища, в подъезде дома номер три – темном, безлюдном и грязном. Все часы мои перед этим были светлые-пресветлые, и только голос Тани во сне звучал тихо-тихо, даже с какой-то лаской. С нездешней такой прощальной лаской. Они ведь тоже люди, мертвецы-то. Они все понимают, все чувствуют, еще лучше нас, окаянных, хотя по-другому. Понимала она, значит, что мечты ее сбываются. Отрубят ей в могиле голову и принесут мне в мешке в подъезд. Она ведь так хотела этого, а слово мертвых – закон. И еще говорят, когда очень хочешь, то всегда сбывается. Недаром Танечка так просила, кричала почти. И еще хорошо, если бы у всех людей на земле появилось бы такое желание, как у Танечки. У всех людей, в Америке, Европе, Азии, везде, у живых и мертвых одинаково, какая сейчас разница между живыми и мертвыми – кругом одни трупы бродящие. И не топили бы головы, а сложили бы их в одну гору, до Страшного суда. Все равно не так уж долго ждать. И все попутные, обыденные страхи решились бы: никаких атомных войн, ни революций, ни эволюции... Впрочем, что о такой ерунде, как эти страхи, говорить. Думаю я, что тело, в котором Танечка мне явилась и на колени мои прыгнула, и ручками обняла, это и есть то тело, в котором и явится, когда Страшный суд придет. А может, я ошибаюсь. Надо у Прохорова спросить: он все знает, комсорг...

Вот и наступил тот час. Я стоял в подъезде дома номер три, в темноте. В кармане – билеты, туда за город, на реку... где же еще топить, не в Москве же реке, кругом милиция, да и вода грязная. За городом – лучше, там озера, чистая вода, холодная, глубокая, с такого дна голова Тани уже никогда не всплывет.

Семен и его помощник, как-то озираясь, дико шли ко мне; у Семена в руках болталась сумка. Я думал, что все будет более обыденно. И вдруг внезапный страх, как будто что-то оборвалось и упало в душе... могильщики, странно приплясывая, приближались. Семен почему-то сильно размахивал сумкой с головой, точно хотел голову подбросить – высоко-высоко, к синему небу.

Разговор был коротким, не по душам. Голова... деньги...

Вот и все.

– Взгляни на всякий случай, – проурчал Семен. – Мы не обманщики.

Я содрогнулся и заглянул в черную пасть непомерно огромной сумки. Со дна ее на меня как будто бы блеснули глаза – да, это была Таня, тот же взор, что и при жизни. Я расплатился и поехал на вокзал. Взял такси. Они мне отдали голову вместе с сумкой – чтоб не перекладывать, меньше возни. Сумка была черная, потрепанная, и видимо, в ней раньше носили картошку чувствовался запах. Милиционеров я почему-то не боялся, то есть не боялся случайностей. Видно, боги меня вели. Каким-то образом я влез в перенаполненную электричку.

В поезде было очень тесно, душно, много людей стояло в проходе, плоть к плоти. Ступить было некуда. Я боялся, что мою сумку раздавят и получится не то. Таня ведь просила утопить. Неожиданно одна старушка – ну, прямо Божья девушка – уступила мне место. Почему, не знаю. Скорее всего, у меня было очень измученное лицо, и она пожалела, ведь, наверное, в церковь ходит.

Сколько времени мы ехали, не помню. Очень долго. А вот и река. Она блеснула нам в глаза – издалека, такой холодной, вольной и прекрасной своей гладью. Я говорю мы, потому что уверен, что Таня тоже все видела, там, в сумке. Мертвецы умеют смотреть сквозь вещи. Правда, ни стона, ни вздоха не раздалось в ответ – одно прежнее бесконечное молчание. Да и о чем вздыхать?! Сама ведь обо всем просила. А для чего – может быть, ей одной дано знать. К тому же Прохоров сказал – что она необычная.

И все же мне захотелось спросить Таню. О чем-то страшном, одиноком, бездном... В уме все время вертелось: "Все ли потеряно... там, после смерти?!" ...Надо толкнуть, как следует толкнуть ее коленом, тогда там, в черной сумке, может быть, прошуршит еле слышный ответ... но только бы не умереть от этого ответа... Если она скажет хоть одно слово ужаса, а не ласки, я не выдержу, я закричу, я выброшу ее прямо в вагон, на пиджаки этих потных людей! Или просто: мертво и тупо, на глазах у всех, выну голову и буду ее целовать, целовать, пока она не даст мне ободряющий ответ.

И вот я – на берегу. Никого нет. Мне остается только нагнуться, обхватить руками Танину голову и бросить ее вглубь. Ноя почему-то медлю. Почему, почему? О, я знаю почему! Я боюсь, что никогда не услышу ее голоса тихого, грозного, умоляющего, безумного, но уже близкого мне, моей душе. Неужели этот холодный далекий голос из бездны может быть близок человеку? Да, да, я, может быть, хочу даже, чтобы она приходила ко мне, как в тот раз, во плоти, пусть в страшной плоти – из шкафа, из-за занавески, с неба, из-под земли, но все равно приходила бы. И садилась бы на мои колени, и что-то шептала бы. Но я знаю, этого не будет, если я выброшу голову.

Но я не могу ослушаться голоса из бездны. Ах, Таня, Таня, какая-то ты все-таки чудачка...

Но зачем, зачем ты так жестоко расправилась с собой?! Сунуть мягкую шейку в железную машину! А ведь можно было сидеть здесь, пить чай у самовара. Но глаза, твои глаза – они никогда не были нежными...

Ну, прощай, моя детка. С Богом!

Резким движением я вынимаю голову. На моих глазах пелена. Я ничего не вижу. Да и зачем, зачем видеть этот земной обреченный мир?! В нем нет бессмертия!

Я бросаю Танину голову в реку. Вздох, бульканье воды...

P.S. Позже я узнал, что человек, подходивший к Тане перед ее смертью и что-то шептавший ей, был Прохоров.

Утро

Василий Нилыч Кошмариков живет в двухэтажном деревянно-покосившемся, точно перепуганном, домишке. Вокруг домишки тьма-тьмущая дощатых уборных; дело в том, что уборные делались так неаккуратно, что выходили из строя каждые полгода, и вместо старых так же аляповато, наспех, сбивались новые, причем почему-то на других местах. Поэтому и дом, где жил Василий Нилыч Кошмариков, был окружен целыми рядами уборных, которые стояли точно позабытые невесты, воздевая руки к небу.

Какой-нибудь пьяный житель иногда забредал вместо действующей в заброшенную и долго, матерясь, выбирался оттуда, вконец перепачканный. Сам же Василий Нилыч считал, что уборные придают местному пейзажу, особенно если смотреть из окна, очень утонченный и таинственный вид. Они оттесняли на задний план виднеющиеся из окон трубы заводов, реку, точки домов и лесной закат.

Василий Нилыч очень любил этот вид.

Кроме него, Василий Нилыч любил еще людей. Но -по была своеобразная любовь. Когда-то, в молодости, он даже ненавидел их. Но теперь это позади; сейчас Василий Нилыч просто не обращает на живых внимания; любит же он преимущественно мертвых. И даже не собственно мертвецов, а сам процесс смерти и его осознавание.

Оговорюсь: Василий Нилыч страшный сластена. Хотя его комната необычайно грязна и даже до неприличия забросана, сахарок – беленький такой, в чашечке – там всегда есть и даже прикрыт платочком. Сам Кошмариков, будучи в молодости – сейчас ему лет тридцать – очень загнан и забит, теперь большой говорун и хохотун; особенно на работе, когда от людей все равно не уйдешь; но хохотство его характера дальнего, призрачного, он хохотнет, хохотнет тебе в лицо – и вдруг умолкнет, как оглашенный, да и хохот его не по существу, а так, по надобности, как и уборную сходить.

Зато на улицах Кошмариков с людишками – ни-ни; ни чтоб выпить там, поматериться; даже старушку споткнувшуюся издалека обойдет.

К себе, в комнату, тоже никого не пускал. Но на кухне, где народу не избежать, – опять бывал говорлив; даже обходителен.

– Если бы мы, Вася, как ты, хохотали, мы вона какие здоровенные б были, – говорили ему старушки-соседки. – А ты вон какой хиленький; смех-то, он мимо тебя идет.

Они боялись его.

Должен сказать, что главную Васину черту – любовь к тому, чтобы кто-нибудь знакомый умирал, особенно из близких, – соседи за долгую многолетнюю жизнь хорошо изучили. Прежде всего во время этого Василий Нилыч прямо-таки хорошел: личико, бывало, раскраснеется, глазки блестят, весь такой деловой ходит, как на крылышках. О здоровье вечно справляется. Очень пугал он всех тогда своей радостью. Поэтому псе знали; если Кошмариков начищенный ходит, бритый, все пуговицы пришиты – значит, кто-нибудь из его знакомых помирает. А знакомство Кошмариков разводил преогромное: очень общителен был, потому что тогда больше шансов найти кандидата в покойники.

Если б не эта черта, Кошмариков был бы вполне терпим для соседей. "Бойкий он очень и жизнерадостный", – говорили про него. Но когда кто-нибудь в квартире заболевал, то врача вызывали с оглядкой, чтоб Васенька не заметил, по ночам, и провожали его через задний ход. Болезнь свою тщательно скрывали, даже в ущерб своему здоровью.

Сейчас, перед этим знаменательным утром, уже как год, но из близких Кошмарикова никто не помирал. Он ходил совсем грустный, опущенный и взялся было уже за сублимацию. То котенка где-нибудь удавит, то в морг забредет. "Но чужие – это не то, – думал Кошмариков. – Разве сравнишь, когда друг помирает. Здесь ты человека несколько лет знал, весь он у тебя на ладошке, как в кино. Интересно".

И он уже совсем загрустил, опустился, стал пить... На днях его даже надули: обещали познакомить с девицей, у которой было три инфаркта, но после первой же ночи выяснилось, что это ложь, а девице нужно было только потерять свою невинность.

"Сублимироваться надо, – думал Василий Нилыч, бредя домой. – А то дойдешь... Вся жизнь как сон идет... Жрешь, хохочешь, по бабам шляешься... А чтоб что-нибудь существенное, помер чтоб кто-нибудь – ни-ни..."

С такими мыслями, закутавшись в грязное одеяло, он заснул.

"Самому помереть, что ли, только б со стороны посмотреть", – последнее, что мелькнуло у него в уме.

Наутро Вася проснулся, разбуженный истерически-радостным стуком в дверь. Ломился Володя Косицкий, его посыльный по части смерти. Кошмариков, голый, без трусов, открыл...

– Николай Голда умер, – выпалил Косицкий. – С тебя четыре рубля за новость.

Кошмариков опустился на стул, и, хотя голому заду было холодно, сердце eкало и оживлялось, как от теплой ванны.

– Друг помер! Настоящий, взаправдашний! Первый раз в жизни! – возопил Кошмариков и полез доставать четыре рубля для Косицкого. Ему захотелось, чтобы Косицкий отсутствовал или, во всяком случае, замер, чтоб была тишина и ничего не существовало, кроме огромного образа Николая Голды в его воображении...

"Ушел, ушел, – хихикалось у него в груди, – ушел".

Косицкий за долгую службу прекрасно знал состояние своего хозяина и мышкой шмыгнул в уголок, на детский стульчик, и притих.

Швырнув ему четыре рубля, Кошмариков стал одеваться. Ему захотелось помолчать, чтобы прочувствовать себя императором. Человечества для него уже не существовало. Существовал только он, Кошмариков, и Голда. Но Голды уже не было: он – иих! – исчез. А он, Кошмариков, живчиком себя ощущает; даже пустоту в животе чувствует. Он так рос и рос в своих глазах; комната казалась маленькой, а он большим, большим, словно пробивающим головой потолок. "Никаких корон мне не надо, – подумал Кошмариков, глядя на себя в зеркало. – Я памятник воздвиг себе нерукотворный", – провизжал он про себя.

Торжество пело в его теле. Николая Голду он знал еще с детства: вместе ходили на лыжах, вместе списывали уроки, вместе мечтали о будущем...

Вдруг лицо Кошмарикова исказилось. Он прыгнул к Косицкому и схватил его за горло. "А ты не врешь, падла..." – дохнул он ему в лицо.

– Что ты, Вася, что ты, – прошипел Косицкий.

– Самого святого касаешься. – Кошмариков сделал страшные глаза.

– Убей Бог, Вася, – захныкал Косицкий. – Чтоб меня громом убило... Поди сам проверь... Разве я способен на такое...

Кошмариков резко бросил его горло и, заложив руки в карманы, заходил по комнате. Он весь превратился в огромную знающую себе цену радость. И хотя сам Голда никогда ничего плохого ему не сделал, Вася чувствовал, что вместе со смертью друга ушел в небытие и весь мир со всеми его обидами, что ушли в небытие и отомщены все прошлые издевательства над ним самим, над Васенькой, хохотушки, насмешки, щелчки и занозы. И что он уже не просто Василий Нилыч Кошмариков, служащий конторы "Рыбсбыт", а личность и в некотором роде Наполеон.

Мир стал чист и приятен, как утренний воздух Крыма.

"Теперь можно и в Бога поверить", – тихо и потайно сказал Василий Нилыч, поцеловав свое изображение в зеркале.

Он походил по комнате еще полчаса, поглаживая себя по брюху и смакуя разлитое по всему телу духовное удовлетворение.

Косицкий сидел в углу и тихо поедал завтрак. Наконец Василий Нилыч круто обернулся к нему и сказал: "Рассказывай". И решительно сел на стул против него. Начиналась следующая фаза. Косицкий икнул и, ощутив в животе теплоту сыра, глядя на Кошмарикова похабно-преданными глазами, начал:

– Ты ведь знаешь, что Коля давно хворал... Что он валокордин в кармане держит, я уже тебе полгода назад докладывал. – Косицкий облизнулся и погладил кусок сыра, прежде чем проглотить его. – Справку у врача я тоже навел... Так что все к концу шло. Но насчет срока, – причмокнул Косицкий, сказать трудно было. Марья Кирилловна – врачиха эта, – бывало, лежа в постельке со мной, целый час, жирняга, прикидывала, когда срок. Но ошиблась, дура. Как напивалась, всегда говорила, что завтра помрет, и в ухо меня целовала; а как по трезвости – то всегда через три года, говорила.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю