355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Мамлеев » Сборник рассказов » Текст книги (страница 35)
Сборник рассказов
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:47

Текст книги "Сборник рассказов"


Автор книги: Юрий Мамлеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 39 страниц)

– К делу, к делу переходи, – буркнул Кошмариков. – Как помирал.

– Значит, так... Может, сначала телявизор посмотрим, Вася, – тоскливо расхрабрился Косицкий.

– Телевизор на том свете будешь смотреть, курва, – оборвал Кошмариков. – Говори, не томи.

– Значит, так... Вот что я пронюхал... Колину смерть девки ускорили... Без них он небось еще, может, жил... Знаешь ты, что с юга он вернулся ошпаренный и сердечко, как листик, трепыхалось. Но природа свое брала после курорта жиреть стал. Ну, дели ясное, тем более комната есть, магнитофон, пластинки. Девок видимо-невидимо. На работу ему в редакцию звонят...

– К делу, Володя, к делу, – тихо заскулил Кошмариков, сжимая пальцы.

– Сахарку, сахарку подложи, Вася, – прослезил Косицкий. – Я ведь от тебя сластеной стал... Ну так вот... Зинка эта была с норовом... Ну, а Коля парень стильный, фотокорреспондент, в Минске бывал. Стройной такой, как лошадка. Бабий угодник, – вдруг взвизгнул Косицкий, пролив чай. – Ну так вот. Отказаться Коля не мог. Я скорее, говорит, фотокорреспонденцию дам похуже, но как пред бабой не осрамлюсь, так и в рубашке неглаженой не выйду... Ну, известно, кобель, – хихикнул Косицкий. – А Зинка-то баба рыхлая, пузатая, не французская... Сначала было ничего... Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается... Николай покурил, Зинка-то грехи в детском корытце смыла и ушла к себе телявизор смотреть... Он ей звонит через час и говорит: "Плохо мне что-то, Зин, приезжай..." Зинка ему отвечает: "А ты телявизор посмотри, радио послушай. Потом в кино сходи". Николай подумал и проговорил: "У меня завтра работа", – и повесил трубку... Вечером она приезжает, а он уже холодный... На диванчике лежит, точно газету читает.

– А о чем думал перед смертью, а?! – бросился на него Кошмариков.

– О чем думал... Это выяснить надо. Опять же через Зинку, – озаботился Косицкий.

– Володь, и на работе надо разнюхать реакцию. К мамаше я сам съезжу. Похороны только б не пропустить, – потирая руки, урчал Кошмариков. – За дело, за дело берись. Вареный, – пожурил он Косицкого.

– Порки надо б починить, Вася, – засуетился Володя. – Чай не в театр идем, а на кладбище.

– Ну, брось, надоел. Агитатор, – фыркнул Василий Нилыч.

Косицкий скрылся. Кошмариков погладил брюхо и задумался. "Прежде всего я поеду к бабе", – решил он, почувствовав прилив сил. Вообще последнее время эти силы вспыхивали в нем только когда умирали его близкие.

"От бабы поеду в парикмахерскую, – продолжал он. – Начиститься надо, нахохолиться – и к мамаше..."

Часа через два, ошалевший от сытости, он выползал из грязной конуры на улицу – от бабы. И все время вспоминал образ умершего Голды.

Мокренький и слегка слабоумный, Кошмариков влез в парикмахерскую. Он не отрываясь смотрел на себя в зеркало, корчил мысленные рожи, сублимировал движения горла, а в мозгу все время вертелась мысль: о чем же думал Голда за секунду до смерти?

Неузнаваемый, Кошмариков проскочил в переулок. В своем парадном костюме, теперь побритый и постриженный, он выглядел как наглый и молодящийся франт. В довершение всего он купил в комиссионном тросточку и, помахивая ею, холеный и надушенный, бойко вилял по тротуару. От удовольствия он даже слизывал с губ капли дождя.

Мамаша Голды – Варвара Никитишна – ахнула, открыв ему дверь.

– Василий Нилыч, никак, вы женились, – пробормотала она.

– Ничуть нет. Варвара Никитишна; я соболезновать пришел, – сказал Кошмариков и, не спрашивая разрешения, как хозяин, прошел в комнату.

Варвара Никитишна, заплаканная, прошла за ним.

– Чайку бы с вареньем попить, мамаша! – высказался Кошмариков, развалясь на диване...

Вскоре Василий Нилыч стал необычайно говорлив, чай пил помногу, торопясь, обжигаясь; поминутно вскакивал, подбегал к различным вещам, книгам, безделушкам и блудливо спрашивал: "Это покойного?!" Вещи покойного обнюхивал и чуть к свету не подносил, рассматривая. Мамаша Варвара Никитишна по простоте душевной думала, что он не в себе от горя. Но Василий Нилыч именно был в себе; он даже похлопывал себя по ляжкам. Ему вдруг вошла в голову шальная мысль лечь в постельку, где нередко ночевал покойный, заходя к мамаше на ужин. Лечь так, свернуться калачиком и подремать сладенько-сладенько под томную музыку – Шопена, скажем. Но он боялся, что Варвара Никитишна вызовет психиатра.

– Когда будут похороны, мать?! – весело закричал он на Варвару Никитишну.

– Завтра с утра, Вася, – беспокойно ответила Варвара Никитишна, – в Кузьминках.

Под конец Варвара Никитишна совсем обомлела и, не зная, что подумать, разрыдалась. А на Кошмарикова напал нелепо-трансцендентный, но вместе с тем животный страх, что он может в этой комнате умереть. Одновременно давешнее веселье било через край. Поэтому Кошмариков пел песни, плевался, легонько матерился и убежал, захватив с собой рваный носок покойного...

А на следующий день были похороны. Василий Нилыч встал рано утром и почему-то пошел пешком. Косицкий приехал в Кузьминки еще с вечера и заночевал в сарае. Кошмариков прискакал вовремя, но усталый, злой и с ходу голодно спросил: "Где гроб?"

– Запаздывають, Вася, – засуетился Косицкий.

– А может, ты проглядел, губошлеп, – уже похоронили... Надо было задержать... Убью, курва, – надвинулся Кошмариков.

– Что ты, Вася, что ты! Я все кладбище обегал. Запыхался. Никого нет, юлил Косицкий.

Гроб и правда запаздывал. Наконец он появился. Все пошло как по маслу. Кошмариков вертелся, расталкивал всех и норовил быть поближе к гробу. Он начисто забыл все то доброе и хорошее, что делал для него Голда, и сосредоточился на двух-трех мелких пакостных обидках. Сердце его ныло от сладострастного отмщения; "вот тебе, вот тебе", – приговаривал он про себя, тихо взвизгивая. Он даже не ел, а весь ушел в мысли и созерцание мертвого лица.

В это время опять почему-то произошла задержка; гроб поставили около кустов.

Тут-то из-за дальних деревьев, на почтительном расстоянии, раздались истошный крик и звон гитары. Это Володя Косицкий пропивал заработанные четыре рубля.

Кошмариков кинулся к нему. Володя плакал.

– Грустно, Вася, – ныл он. – И денег мало.

И вдруг Косицкий вовсю запел, обнажив крысиные зубки.

– Уймись, Володя, – увещевал его Кошмариков. – На нас смотрят. Сорвешь мне весь транс...

Гроб между тем двинулся с места, Кошмариков пугливо обернулся и, дружелюбно-многозначительно хлобыстнув Косицкого по животу, побежал за гробом. Через несколько минут он опять включился в торжество и умиление.

Но вскоре Кошмариков осознал, что в последний раз видит лицо друга. Да и момент перед засыпанием в могилу был какой-то тревожно-сумасшедший, точно всех хоронили Поэтому Вася иногда впадал в какое-то дикое, инфантильно-олигофренное состояние: то ему хотелось захохотать, то всплакнуть от жалости к себе, то брыкаться. Но когда гроб засыпали и вместо лица Николая оказалась земля, Кошмариков опять вошел в прежнее горделиво-возвышенное состояние. Он даже стал важно приподнимать с земли упавшую Варвару Никитишну. Помахивая тросточкой, франтовитый, он прохаживался между оцепеневшими провожающими.

– Строг, строг, строг Василий Нилыч к людям, строг, – перешептывались они.

Но они были живые, и Василий Нилыч был к ним равнодушен. Отделившись от них, он засеменил вперед, по дорожке, веселый и удовлетворенный, как после удачного любовного свидания. Какая-то сила несла его на своих крыльях. У входа к нему выбежал немного отрезвевший Косицкий.

Кошмариков схватил его за ворот.

– Володя, учти, – сказал он. – Нужна цепная реакция. Одного Голды мало. Я не насыщусь. Ищи мертвецов, хоть дальних... Понял?

– Все ясно, Вася, – просиял Косицкий, сузив глаза. – Я хоть и пьяненький, хоть сейчас поеду... Ты ее видел... Есть у меня на примете одна... Девка молодая...

– Ну, бегом, – весело гаркнул Кошмариков.

Косицкий, как дитя, виляя задом, вприпрыжку побежал к автобусной остановке.

– Я чичас! – кричал он Василию Нилычу, размахивая рукой.

А Кошмариков твердой походкой один пошел по шоссе. По мере того как он шел, веселье с него сходило, уступив место важности. Голову он задрал вверх, шагал не глядя под ноги и смотрел все время на небо.

Из проехавшего мимо автобуса Косицкий увидел его. "Мечтает", – умиленно хихикнул Володя.

Учитель

Почему эта странная история произошла со мной и почему она во многом предопределила мою судьбу? Ведь человечек я тихий, неказистый и даже мухи не обижу. Но в этот день у меня уже с утра сердце по-особому билось. И все время была какая-то сонная сосредоточенность на самом себе, точно мира не существовало. Я все свои мысли, каждое их вздрагиванье, как мировое и единственное событие ощущал. И тело было легкое, родное, словно слипшееся с мыслями.

Все это хорошо, но вместе с тем было беспокойство. И тревожность какая-то.

Напившись кофеечку, я вышел на улицу. И пальтишко свое ощущал как теплое одеяльце. Стоял рваный, осенний день. Катились листья, тучи неслись по небу, как мысли эпилептика. Мелкий дождь растворял весь мир в мокром. Да и он – мир-то – был какой-то отодвинутый, точно ему надоело существовать.

"Хорошо бы стук сердечка своего послушать да в зеркала насмотреться", подумал я. И вышел на аллею. У деревьев, укрывшись от дождика, рисовали что-то сюрреалистическое два художника.

Вдруг я оказался у кинотеатра. Может быть, картина шла такая необычная, но у входа, на улице, толпилось немного людишек. И сновали взад и вперед. Спрашивали билеты, которые были уже проданы.

Я решил тоже постоять. И тут сразу – почему именно сразу, точно я к этому был предназначен, – сразу ко мне обратился толстый, потрепанный гражданин средних лет, с дамой.

– Здравствуйте, – сказал он мне.

Я больше уставился на даму, чем на него. На первый взгляд она была вполне терпима; старая, видавшая виды лиса облегала ее шею; взгляд был немного туповатый, я бы даже сказал, субстанциональный.

Толстый гражданин перехватил мое внимание.

– А вы знаете, кстати, меня зовут Толя, – улыбнулся он, – вы знаете, моя жена была лисой.

– Я и так вижу, что на ней лиса, – буркнул я.

– Нет, вы меня не поняли, – спохватился толстячок. – Моя жена – вот она, перед вами – была лисой в прямом смысле этого слова. О, это невероятная история, поверьте мне. Ее поймал под Рязанью один мой приятель, егерь. И подарил мне, я люблю животных.

Толстячок на минуту замолчал. Я посмотрел на него. Вы уже знаете, что у меня было странное состояние. Одна его особенность состояла в том, что все, что происходило в мире, имело реальный смысл, как будто обычный покров видимости был сдернут. Даже самые заурядные слова отражали только истину, а не являлись всего-навсего словесной шелухой. Поэтому для меня стало ясно, что этот человек говорит правду.

Толстяк продолжал:

– А дальше – и представьте, все это происходило в коммунальной квартире – эта лиса стала сбрасывать шерсть, расти, заговорила человеческим голосом, появилось лицо и, как видите, все остальное.

Я глянул на его жену. Только теперь я увидел в ее лице что-то лисье. Впрочем, лисьи были просто общие черты лица, а это не редкость у людей, особенно у женщин. Правда, на висках волосы у нее немного напоминали шерсть.

Вглядевшись поглубже, я почувствовал, что главная странность ее лица заключалась не в сходстве с лисьей мордой, а в каком-то туповатом и загадочном выражении.

– Как это с вами случилось? – обратился я к ней, выйдя из оцепенения.

– О, это было очень страшно, – благодарно взглянув на меня, ответила бывшая лиса. – Не думайте, я прекрасно помню, когда я была животным. А потом, потом... точно все стало рушиться внутри меня... И взамен этого появилось новое... Какой-то поток... Нечто жуткое, как будто внутри меня что-то расширялось и расширялось... Когда появились первые мысли, от страха я стала лаять на них... Но потом ничего, привыкла, – грустно улыбнувшись, добавила она.

– Невероятно, – ужаснулся я. – А скажите, кем-нибудь посторонним, кроме вашего мужа, зафиксирован этот чудовищный переход?

– А как же, – ответила женщина. – Это происходило у всех на глазах. В коммунальной квартире. И наш сосед как раз врач.

– И какая же реакция в научных кругах? – спросил я. – Вас, наверное, затаскали по конференциям и лабораториям, и, наверное, засекретили.

– Ничего подобного, – ответила дама. – Представьте, никто и не обратил внимания. Это, признаюсь, очень задело мое самолюбие. А один профессор даже сказал о моем случае: "Пустяки!"

– Ничего себе пустяки, – возмутился я и чуть не заорал. – Да ведь вы мигом проскочили, можно даже сказать пролетели несколько миллионов лет сложнейшей эволюции... Черт побери... Ничего себе пустяки...

Дама как-то странно на меня посмотрела, точно я сказал нелепость. Потрепанный толстячок стоял рядом: он весь лоснился и сиял от удовольствия, что имеет такую жену.

– Ну, а что сказал ваш сосед-врач, это же происходило на его глазах. Он вас обследовал? – спросил я.

– Обследовал, – сказала дама. – И нашел, что я психопатка.

– Только и всего! – вскричал я.

Мне показалось в высшей степени странным, что существо, которое обладает способностью к такого рода превращениям, оказалось в глазах людей всего-навсего психопаткой. "Ну и ну", – подумал я.

Дама стояла как ни в чем не бывало. "Говорит логически, – рассуждал я про себя, пристально всматриваясь в нее, – а все равно как-то чувствуется в ней что-то загадочное, капризное и точно спрятанное по ту сторону. Эх, станцевать бы с такой вальс!"

Между тем кругом сновали люди. И спрашивали: "Нет ли билетика, нет ли билетика?"

– Представьте, – выпучил глаза Толя, – у нас есть лишний билет, все ищут его, но мы никак не можем его продать!

– Не берут? – ужаснулся я.

– Не в этом дело. Берут. Просто мы не можем продать, – ответил Толя.

Мы действительно походили как в тумане вокруг людей и никак не могли продать билета. Около нас покупали лишние билеты, но мы ничего не могли поделать.

– Ну, я пойду. К себе, – плаксиво проскулил я.

Дама стояла где-то совсем в стороне, как все равно за пространствами, и как-то нехорошо дернулась туловищем.

Наконец я отделался от своих новых приятелей и побрел по улице. Слякоть хлюпала у меня под ногами. И мир пошатывался, точно его смывал дождь.

Не помню, сколько времени я пробродил по городу, погрузив свою душу в какой-то туман и слепое, вялое искание.

Единственно реальной была одна мысль, привязавшаяся ко мне: "А ведь все это говорит в пользу христианства... Если животное может разом превратиться в человека, то почему человек не может преобразиться?"

Наконец я очутился у пивной. При входе почему-то продавали мороженое. Сев за стол, я ничего не заказал себе, так и просидев за пустым столиком. Вдруг около моего уха оказался Толя. Я огляделся: дамы вокруг не было.

– А вы знаете, – хихикнул Толя в мою плоть, – та старая лисья шкура, которую вы видели вокруг шеи моей жены, это ее бывшее тело – хи-хи, – вернее сказать, шкура...

Я изумленно уставился на него.

– А вы знаете, что я вам скажу, – вскричал я, точно пораженный своей мыслью. – Давайте устроим брак втроем!.. А, милый, – я схватил его за руку и приблизил свое горящее лицо. – Не отнимайте у меня счастья!.. Я всегда любил очень непонятных женщин... Одна моя жена была шизофреничка, которая любила все черное; другая была мракобеска и кокетничала с чертом; у третьей был параноидный синдром: она считала меня оборотнем и только поэтому мне отдавалась... А потом, заметьте, брак втроем... Сколько в нем скрыто мистицизма, затаенной боли, изломанности, утонченных нюансов... Хе-хе... Соглашайтесь.

Толстяк на мгновенье замер, точно что-то обдумывая; потом его лицо вдруг заулыбалось, и он подмигнул мне.

– Шут с вами, – сказал он. – Соглашаюсь...

– Откровенно говоря, – добавил он, дыша мне в лицо, – хоть я и очень люблю Ирину, но знаете... иногда с ней бывает тяжело. – Он вытер платком потное лицо. – Еще ничего, если она вдруг завоет посреди ночи или посреди обеда... На такой атавизм я и не обращаю внимания. Но другие-странности... Например, тоска... Особенно я не люблю, когда она бредит... Вы знаете, последний шизофренический бредок – букет девичьих цветочков по сравнению с этим... Только животное, перейдя в человека, может так закошмариться... А речь, речь... Подлежащее она употребляет как сказуемое, а сказуемое становится подлежащим. Но это с формальной стороны... А по существу. – Он махнул рукой. – Вы знаете, она солнце принимает за ягоду... Но я так и знал, что вы все это любите... Пошли.

Мы встали. Я вспомнил тупые, но очень милые, как спелая слива, внутри которой находится остановившееся безумие, глаза Ирины.

В голову навязчиво лезли аналогии с великими религиями.

"Учителя-то, – думал я, – небось также неласково себя чувствовали tete-a-tete с Абсолютом, как и Ирэн среди нас... Эх, герои, герои..."

Раздобрев друг к другу, чуть не обнявшись, мы с Толей вышли из пивной и пошли туда... к жене. Ира встретила нас в халате, с папироской в зубах, от нее слегка пахло вином. Комната была одна, метров шестнадцать, поэтому Толя сразу увел жену в клозет на переговоры.

Через полчаса они вышли оттуда, и Ирина, пожав мне руку, крепко поцеловала меня в зубы.

И началась наша новая семейная жизнь.

Я на первое время очень стеснялся. Да и неудивительно: комнатушка маленькая, никуда не денешься. Но Толя оказался на редкость добродушный малый.

Кроме того, он наряду со всем хотел обратить Ирину в какую-нибудь нормальную религию и приучить молиться; и Ирэн действительно иногда, чуть подвывая, молилась; но Толя уверял, что она делает это для вида, а на самом деле исповедует что-то свое, невероятное...

Потом, когда мы сжились, Ирина логически объясняла мне, что верит не в Господа, а в Абсолютно Постороннее; и это Постороннее она ощущает даже в природе; ей достаточно увидеть, например, лес, поле, реки, и она чувствует это Постороннее, которое – по ее словам – присутствует во всем и везде. Но люди, однако, не могут его замечать...

Этот культ Постороннего всему Бытию (и даже Небытию) таил в себе что-то немыслимое, тайное, нечеловечески страшное. Это было Постороннее и Добру и Злу, всем видам Бытия, и я думаю, что и Сатана и Светлый Ангел содрогнулись бы, приближаясь к этой двери. Да и сам Абсолют, по-моему, по-абсурдному, такое не вмещал...

Впрочем, вероятно, только в том диком положении, в каком очутилась лиса-Ирэн, мог бы открыться Глаз на присутствие чего-то извечно постороннего всему существующему...

Да, да, Ирэн была очень странна... Но кто знал, чем все это кончится... Я любил с ней прогуливаться в парках, на улице Горького; ходили в кино; на людях она редко лаяла, часто уходила в себя, бедняжка; признаюсь, ей было трудно выносить тяжесть человеческого сознания; нам, существам к этому делу привычным, и то иной раз дурно делается; а каково-то было ей, непривычной... Да она малейших пустяков вроде спонтанных мыслей о самоубийстве и тех боялась; я знал – тогда она лаять начинала... В темноте... Хрипло, наполовину по-лисьи, наполовину по-человечески.

И глазенки, бывало, зальются такой беспредельной тоской, словно выброшена она на остров – остров страшный, духовный, навсегда замкнутый...

Однако, возможно, я ошибаюсь. Может быть, причина. ее тоски была в чем-то другом... Не этого я в ней боялся. Трусил я перед ней обычно, когда чувствовал, что она Ему, Постороннему, Отцу своему, молилась. И вся такая загадочная становилась, зубки Дрожат, глаза как во сне смотрят и далекие, далекие. Мне тогда казалось, что передо мной находится что-то абсолютно невозможное, что не может существовать, а существует.

Однажды мы с Толей, прикорнув, грустные, сидели в креслах. Пили чай, телевизор смотрели. Толя по добродушию иногда в Божественную Комедию глядел. В общем, время коротали. Ирэн же, напротив, была нервна и издерганна: то вдруг в печаль бесконечную впадет, то залает.

Перед зеркалом немного помодничала; потом рассердилась и книжку стала читать. Но вообще была неадекватная; уж на что мы свыкшиеся, и то удивлялись: почему Ирэн занялась читать учебник по сопромату; почему она вдруг прыгать стала.

Я даже чувствовал, что мой добряк Толя совсем раскис и не прочь продолжать этот брак только со мной.

Откуда-то из своей сумки Ирина достала вина.

– Выпьем, мальчики, – сказала она.

Последнее время мы частенько с ней стали попивать. Выпили. В стену почему-то стучал старый сосед-врач, считавший, что Ирэн – психопатка. Но на этот раз мы быстро опьянели и уснули тяжелым, беспробудным сном.

И тут-то начинается самое неприятное, почти слабоумное. Проснулись мы одни-одинешеньки. И, короче говоря, без яичек. Кастрированные, но только не по-медицински. На наших мошонках были следы вострых лисьих зубов. А Ирэн нигде не было. Мы туда, мы сюда. Расплакались. Спрашивали соседей, где Ирина. Они говорят, что рано утром ушла. Звонили, бегали, кричали – ничего не помогло. Исчез, исчез наш Учитель – раз и навсегда. И я тогда понял недаром Ирочка молилась последнее время так долго, неистово Ему, Постороннему. Ушла, ушла она к Отцу своему, вознеслась. И род человеческий оставила. И нас оставила. Но почему, почему она откусила нам яички?!

А с нами потом совсем необыкновенные вещи стали происходить.

Лишившись яичек, мы вдруг как-то разом поумнели. Но только в самом гнусном, карьеристском, направлении.

Мы сейчас с Толей – научные работники. Квартиру нам дали на двоих. Он исследует одно взрывчатое вещество, а я – другое. Так что в один прекрасный день мы всю эту вашу канитель можем взорвать. И Москву, и Киев, и Париж, и Нью-Йорк – все!

А пока мы на квартире чаи гоняем. Сидим на кровати голые, без яичек и хохочем... И хохочем... академики... Только где ты, где ты, Учитель наш, сам себя спасший?

Хозяин своего горла

Этот человек жил в затемненной, сумасшедшей комнатушке, разделенной висячими, полурваными одеялами на четыре равные части.

В каждой части жила своя отъевшаяся салом и заглядывающая в пустоту семья. Только в одной, задней части, куда солнце проглядывало только через рваное одеяло, – жил он, Комаров Петр Семенович, хозяин своего горла. Формально это место называлось общежитием, а на самом деле было скоплением мертвых, без всякого потустороннего выхода, точно застывших душ. Но Комаров не входил в их число. Раньше он любил на гитаре играть, малых деток ведром с помоями пугать. Но сейчас – все это позади. Свое новое, импульсивное существование Комаров начал с того, что неожиданно, столбом, упал на колени и так долго-долго простоял в своей конуре за колыхающимся одеялом.

Уже тогда эти тени мелькали у него на стене. Но сумеречно, вернее, это были тени теней. Главное – находилось в нутре.

С этого момента Петр Семенович почувствовал, что он становится хозяином своего горла. Точнее, он теперь понял, что его сознание предназначено и появилось на свет для того – и только для того – чтобы ощущать это горло и жить его внутренней, в некотором смысле необозримой жизнью.

Поднявшись наконец, Петр Семенович засуетился и, подхватив сумку, поскакал на работу, в учреждение, где учитывались свиньи и прочий скот.

И сразу же он почувствовал неудовольствие, чего раньше с ним никогда не случалось. Именно: ему стало неприятно, что он настраивает свой интеллект на все эти учеты и прочие размышления, в то время как он – интеллект – теперь должен быть предназначен только для горла.

Просидев часика два, Комаров не выдержал и, схватив со стола часы, убежал.

Пришел домой в несколько взбудораженном состоянии. За одеялом раздавался угрюмый вой; кто-то большой и голый ползал по полу, заглядывая в соседние, отделенные одеялом "комнаты".

Закутавшись в другое, спальное одеяло, Комаров лег под кровать, что он делал всегда, когда хотел создать видимость своего отсутствия. Конечно, не только для людей.

Взял в руки Библию и стал читать. Но опять поймал себя на огромном, неизвестно откуда взявшемся сопротивлении. Его вдруг снова стало раздражать, что приходится использовать сознание для ненужного, несвойственного ему дела. Точно он испытывает свой дух не по назначению.

В конце концов Комаров скрутился калачиком и задремал, погрузив свое "я" в горло. Чудесные картины открывались ему! Порой ему казалось, что его горло распухает, приобретая дикие размеры, уходящие в загробные миры. И он сквозь красные прожилки своей гортани видел немыслимые, беспорядочные реалии: Божество, бегущее с ведром за курицей, некие линии, и мышонка, запутавшегося в сплетениях Гегелевского духа.

Но внешнее мало интересовало его: иногда этот, виденный им, загробный мир казался ему просто загробным сном, более соответствующим, правда, своей действительности, чем обычно земной сон – своей.

В целом он весь жил этим горлом. Нырял своим "я" в его кровь, и его сознание как бы плыло по крови, как человек в лодке по реке. Шептался с шевелениями своих жилок; заглядывался на их бесконечную красоту.

– Что, кашлять изволите, Петр Семенович, – вернул его к так называемой реальности человеческий голос.

Толстый голый мужчина в тапочках – сосед – сидел у него на кровати и играл сам с собой в карты.

Петр Семенович показал с пола свое бледное, изможденное течениями лицо.

– Тсс! Никому не говорите, что я у вас, – приложив лапу к губам, проговорил сосед. – Меня ищут. Но ребенок запутался в одеялах.

Комаров смрадно выругался, чего раньше с ним никогда не бывало, и неожиданно ущипнул толстяка в задницу. Тот, перепуганный, что-то прошипел и на четвереньках пополз в соседне-одеяльную комнату.

Вообще, действительность рушилась.

Комаров теперь ясно видел, что мир не имеет никакого отношения к его сознанию, особенно как некая цель. Цель состояла в горле.

Идя по этому пути, Комаров бросил свою карьеру в учреждении по учету свиней. Он вообще перестал работать. Неизбежную же пищу он добывал на огромных, величиной, наверное, с Германию, помойках, раскинувшихся за чертой города.

Существовать так не представляло труда, но Петра Семеновича все время смущала малейшая направленность его сознания на "пустяки" или "бесполезность", то есть, иными словами, на мир.

Рано утречком – еще соседи колыхали своим храпом одеяла – Комаров бодренько, обглодав косточку, выскакивал на улицу и замирал в изумлении. Божие солнышко, травка, небо – казались ему противоестественными и ненужными.

"Надо жить только в горле", – думал Комаров.

Даже от его былого увлечения молоденькими женщинами не осталось и следа.

Он пытался также сократить прогулки до помоек, набирая свою относительную пищу на целые дни. Впрочем, и во время этих встреч с творением, он наловчился так погружать свое "я" в горло, что фактически вместо мира ощущал темное пятно. Он брел как слепой.

И все-таки все реже и реже он выходил на улицу.

Только высокие, пестрые, уходящие в потолок одеяла окружали его. Иногда он видел на них смещения цвета.

Рев, доносившийся из соседних "комнат", уже не донимал его. А голый мужчина больше никогда не заглядывал к нему.

Скрючившись, Комаров жил в горле.

Он уже явственно ощущал в своей глотке пустоту, потому что его сознание ушло в сторону. Иногда, закрывши глазки, он издавал какие-то беспрерывные урчания, звуковые липучки, просто нездешние звуки.

Но, в основном, была тишина.

Комаров видел перед собой внутреннее существование своего горла, – эту радостную непрерывную настойчивость! Его "я" барахталось в горле и было как бы смрадным осознанием каждого его движения, глотка. Внутренними очами он видел весь безбрежный океан этих точек, кровеносных сосудов, мигающих неподвижностей. Плавал по их длинному, уходящему ввысь бытию. И его потрясало это настойчивое, уничтожившее весь мир существование.

Редко, протянув руку за кружкой, он отпивал глоток холодной воды, чтобы смешать ее с этим новым откровением. Тени теней на стене становились все более грязными и видимыми. Они сплетались, расходились и уходили в другой мир.

Иногда нависали над комнатой.

Его больше всего удивляло, что же сделалось с сознанием?

Оно превратилось в узкую точку, больную своим непосредственным великим существованием. Это противоречие смешило и раздражало его.

Но наконец он смирился с ним.

Он видел даже цвет своего сознания, погруженного в горло... Оторванное от своего прежнего существования, оно жило новым миром.

И вдруг – все это неожиданно разрешилось. (За его комнатой, кажется, колыхались ватные одеяла). Сначала он умер. А потом, а потом – вот он был выход, который он так ждал, который он так предчувствовал!

Его душа, оторвавшись от жалкой, земной оболочки, ушла. Но так, что обрела невиданную, страшную устойчивость, почти бессмертие – потому что в ней, в душе, не было ничего, кроме отражений жизни Комарова в горле.

А тело Комарова выбросили на помойку; кто-то заглянул ему в рот и увидел там, в глубине, изъеденные, черные впадины.

Чарли

Было лето. Солнце на пустом небе светило, как раскаленная печка в аду. Нью-Йорк – низкий, приземистый, особенно по сравнению с бесконечным небом над ним, – задыхался, но каменные громады – непомерно большие, если смотреть на них вблизи, – были ко всему безразличны. Они застыли на жаре, как истуканы, лишенные тайного смысла.

Огромное каменное кладбище загромоздило пространство на берегу пролива Гудзона против небоскребов Манхэттена, надгробия походили на маленькие небоскребы; такие же монотонно тупые, с улочками между ними, непробиваемые... они теснили друг друга, словно им не было места.

Место действительно стоило очень дорого.

Рядом прорезалось шоссе, громыхали машины, но ни живые люди, ни мертвые почти не слышали этот грохот, оглушенные своей жизнью и небытием... По ту сторону шоссе и города мертвых громоздился город живых, уже не Манхэттен – а другой: скопище кирпичных двух-трехэтажных безобразных домиков, напоминающих в целом прочный муравейник.

...Почти над всеми каменными надгробиями возвышались такие же тяжелые кресты, похожие почему-то на молотки. Редкие изваяния ангелов у могил были на редкость стандартны и безличны.

Крэк вылез из ямы около одной такой могилы. Нет, он был живой и не похоронен еще. Просто Крэк, ничего не понимая, любил жить около камней. Кладбище напоминало ему Манхэттен, но в Манхэттене могли убить, а на кладбище – реже. Поэтому Крэк очень любил его.

Был он толстоватый мужчина средних лет, в потертом грязном черном костюме и с редкими волосами на голове. Юрковато оглянувшись, он направил свой путь туда – в бездну домишек за кладбищем. Скоро он очутился на улице...

Озираясь на подозрительных людей, он пошел в местный бар, неотличимый от домов-коробочек на улице.

– How are you? – спросил он.

– How are you? – ответили ему.

Потом он просидел молча полтора часа за двумя стаканами пива. Молчали и все остальные, рассевшиеся на длинных стульях вокруг стойки бармена. Только орал телевизор в углу: кого-то резали.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю