Текст книги "Семейный архив"
Автор книги: Юрий Герт
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 41 страниц)
Я помню тот Ванинский порт
И вид парохода угрюмый,
Как шли мы по трапу на борт
В холодные мрачные трюмы.
А в трюмах сидели зэка,
Обнявшись, как родные братья,
И только порой с языка
Срывались глухие проклятья....
Или:
Товарищ Сталин, вы большой ученый—
В языкознаньи знаете вы толк,
А я простой советский заключенный,
И мне товарищ– серый брянский волк...
Или:
У Гераклитовых столбов
Лежит моя дорога,
У Гераклитовых столбов,
Где плавал Одиссей...
Меня оплакать не спеши,
Ты подожди немного,
И черных платьев не носи
И горьких слез не лей...
И еще много, много чего – тюремные песни, окуджавские, галиневские... Мы ощущали себя как часть лагеря, часть страдающего народа, часть общего сопротивления власти... И не завидовали Москве с ее самиздатом, крикливыми протестами... Мы чувствовали себя плотью от плоти раздавленной, униженной, изувеченной страны, и ее центр был не где-то там, а – здесь...
Между нами был один «настоящий» писатель – Михаил Ефимович Зуев-Ордынец. Он жил когда-то в Ленинграде, там его и арестовали, дали «десятку», он отбыл почти весь срок, был реабилитирован. Иногда мы ездили к нему в Актас, где дали ему крохотную квартирку, иногда он приезжал к нам, в Караганду. Он был стар, ходил с палочкой, выбираться из шахтерского поселка было трудно. Как-то раз, зимой, мы отправились к нему – журналистка с областного радио и я – взять интервью. По дороге разыгралась метель, автобус несколько раз останавливался, застревал в снежных сугробах. Метель бушевала, пока мы сидели у Зуева-Ордынца, угощаясь то чаем, то водкой, слушая и записывая на магнитофоне его рассказ...
Нам было жаль старика, жаль его жену, они познакомились в лагере... В оконные стекла ветер бросал комья снега. Лампочка под потолком то гасла, то зажигалась. Зуев-Ордынец кашлял, из груди рвали хриплые, свистящие звуки. Поставив на стол коробку, он рылся в ней костлявыми, усохшими пальцами: там, на аккуратно вырезанных листочках, были записаны сюжеты предполагаемых рассказов и повестей... С тяжелым чувством вышли мы от него и сели в автобус, который шел в Караганду...
Между тем уже состоялся XXII съезд, закрепивший антикультовские тенденции. В моде были повсеместные собрания интеллигенции, созываемые партийными органами. Такое «мероприятие» состоялось у нас. Обком разослал пригласительные, выделил самый большой зал в новом своем, только что отстроенном здании.
Зал был заполнен – театры (их было два – казахский и русский), редакции газет, кучка литераторов, представители институтов, учебных и научных, медицинских кругов... За столом на сцене, как обычно восседали партийные идеологи вкупе с двумя-тремя «творческими работниками» – театр, телевидение и пр.
Я сказал себе, что буду такой же дешевкой, как иные из собравшихся, если промолчу. Я чувствовал, что я не один – со мной, за моей спиной находились бессчетные, на всю жизнь испуганные страдальцы, и наша отчаянная шарага, вопившая за столом:
Товарищ Сталин, вы большой ученый...
Я вышел к трибуне. Я был в ярости. Я видел перед собой гранитного мерзавца, убийцу, превращенного в идола для всей страны... Он по-прежнему непоколебимо высился на площади перед обкомом.
Каждое свое слово я подтверждал ударом кулака по фанерной, гулко отвечавшей мне трибунке.
– До каких пор?.. – говорил я. – Или здесь, в обкоме, так любят и лелеют этого злодея, что ждут – не дождутся его воскресения?.. Или нашим вождям областного масштаба хочется и сейчас, после XX и XXII съездов, превратить наш город в филиал Карлага? Это как понимать – как противопоставление собственной просталинской позиции решениям партсъездов?..
Зал, вначале оглушенный, почувствовал себя раскованным и аплодировал с бешеным напором каждой моей фразе. Партайгеноссе то бледнели, то каменели ничего не выражавшими лицами. Прозвенел колокольчик председательствующего. Я попросил еще пару минут. «Дать!» – ревел зал.
– Не знаю, – сказал я, – мне думается, все работники обкома, от первого секретаря до инструктора, имеют неплохие квартиры.. Конечно, все они их заслужили неусыпнными стараниями на благо народа... Но в 30 километрах от города, в Актасе, живет человек, 10 лет спавший на лагерных нарах. У него туберкулез. У него до ареста – он жил в Ленинграде – было издано много книг, он мог бы, живя в Караганде, передать свой опыт хотя бы в малой мере местным литераторам... Но он не интересует обком. Сталин перед входом – вот на чем сосредоточено внимание обкома!..
Когда аплодисменты стихли, а я сошел с трибуны, поднялся первый секретарь и спросил имя, фамилию писателя, о котором я говорил. И пообещал «решить вопрос»... Я ему не поверил. Но через несколько дней, по пути к своему отделению Союза писателей, переходя в утренних сумерках площадь, я увидел в центре цветочной клумбы пустой постамент... А еще через несколько дней Зуеву-Ордынцу предложили на выбор две квартиры – в центре, на Бульваре Мира.
Все-таки времена менялись, черт возьми!
ВРЕМЯ НАДЕЖДЫ, ВЕРЫ И ОТЧАЯНИЯ,
хотелось бы мне прибавить. Была Венгрия... Была история с Пастернаком... Было – в 1959 году – так называемое «восстание в Темир-Тау», куда самолетами перебросили целый полк из какого-то, чуть ли не алма-атинского гарнизона. Все это были явления не одного порядка, но для нас, при нашем отношении к власти, они выстраивались в один ряд. Собравшись в отделении СП, вместе с Николаем Алексеевичем Пичугиным, старейшим нашим литератором из Харькова, это было еще до переезда Зуева-Ордынца, мы без всяких размышлений отстаивали Пастернака, издевались над его «изобличителями». В Темир-Тау юные энтузиасты вроде Сани Авербуха жили в дырявых палатках, получали за работу гроши, да и на них в пустых магазинах купить было нечего. Мы с Берденниковым и Бродским провели на Казахстанской Магнитке несколько дней, видели, как там живут, известие о восстании (подогретом, что правда, то правда, в какой-то мере «уголовными элементами») нас не удивило...
Главной моей радостью в то время было рождение нашей дочки Маринки... Нелегко досталась она жене, долго пролежавшей в больнице «на сохранении», потом из-за мастита потерявшей много крови, под вопросом находилась ее жизнь... И однако Маринка родилась. Мне хотелось, чтобы радость мою разделили другие люди. Я написал в газетной статейке, посвященной Октябрьским праздникам, шел 1960 год:
«У этого человечка щечки, словно прозрачный, розовый фарфор, глаза поспорят синевой даже с карагандинским небом. Человечку всего шесть месяцев, и его зовут Маринка. В ее коротенькой жизни Октябрь – первый настоящий праздник. Маринке нравится красный цвет. Выглядывая из коляски, она тянет головку на еще не окрепшей шейке туда, к кумачовым полотнищам, что плещутся на ветру. К людям – и так много сегодня на улицах! К мальчонке, который подбежал к ней протягивает половину яблока, пахнущего морозом и летом!
Маринка рада всему – снегу, людям, яблоку. Она улыбается. Она еще ничего не знает о том большом и тревожном мире, который начинается за ее кроваткой, за ее домом...
Ты трудно рождалась, Маринка. Не час и не два, хмуря брови врач держал руку на пульсе твоей матери, и в его лице то угасала, то разгоралась надежда. А мать... Это была самая страшная и самая священная боль на земле, боль, дающая новую жизнь.
Я прочитал много чудесных книг, слышал много мудрых слов, но может быть, именно в тот день впервые так ясно и отчетливо понял, как трудно рождается счастье...»
(«Социалистическая Караганда», 6. X. 1960 г.)
Глава восьмая
КТО, ЕСЛИ НЕ ТЫ?..
1.
После долгих размышлений – армия, Кукисвумчорр, судьбы людей, окружавших меня в Караганде – я выбрал десятилетней давности нашу школьную историю. Надежды на то, что если все-таки мне удастся с нею сладить, роман /а это должен быть роман/ опубликуют, у меня не было никакой. Но получалось, что не я нашел эту тему – она нашла меня...
В одной комнатке жили Мария Марковна и Петр Маркович, родители Анки, в другой размещались мы трое. Чтобы не будить Маринку и Анку, я вставал потихоньку в 5 утра, пробирался на кухню, варил на керогазе вермишель, съедал ее и так же тихонько закрывал за собой входную дверь. Поблизости от нас находилась детская библиотека, рядом – отделение Союза писателей. Я открывал дверь, садился за свой стол, ставил перед собой литровый термос, залитый крепким чаем, и клал на стол пачку бумаги – разрезанных надвое листиков, с бумагой бывало туго, приходилось экономить. С 6 до 10, когда отделение начинало функционировать, я бывал «свободен, свободен, абсолютно свободен», как значилось (или примерно так) на могиле Лютера Кинга...
Все это повторялось изо дня в день, четыре года.
И все это время у меня имелся единственный критик – моя жена. Критик яростный, бескомпромиссный. «Я не хочу, чтобы тебя критиковали в какой-либо редакции, – говорила она. – Лучше сделаю это я сама...»
Роман получился огромный – около 800 страниц на машинке. Почерк у меня был отвратительный, я сам едва его разбирал, поэтому вечерами я приходил в опустевшую редакцию молодежной газеты, где раньше работал, и диктовал машинистке текст. Она брала по-божески: 15 копеек за страницу, но для нас с женой сумма эта была ох какая серьезная...
Наконец роман был закончен и – мало того – отпечатан.
Он казался мне почти живым существом. Он лежал в затянуто тесемками папке, как наша дочка у себя в кроватке, но был еще слабее, беспомощней, и от роду ему было не два года, а всего-то несколько дней... Жалко было выпускать его из дома, распихивать по редакциям, где чужие, незнакомые люди могли его обидеть, наорать, за хлопнуть перед ним дверь...
Тем не менее – что мне оставалось?.. – я послал один экземпляр Москву, в редакцию журнала «Знамя», другой – в Алма-Ату, в журнал «Простор». И стал ждать ответ.
2.
Первой пришла рецензия из журнала «Знамя», подписанная членом редколлегии Дмитрием Ереминым:
«Если говорить прямо, то автор, в сущности, хочет доказать своим романом ту, становящуюся ходячей в некоторых кругах наше художественной интеллигенции лукавую мысль, что борьба Партии и передовых сил нашего общества с космополитическим «поветрием» в конце 40-х годов и с мутной волной ревизионизма в конце 50-х годов была вовсе не честной борьбой революционных сил с чуждыми буржуазными влияниями в области идеологии, а наоборот– от начала и до конца эта борьба была якобы отвратительной и реакционной «охотой за ведьмами», продиктованной интересами культа личности, что она явилась кровавой травлей наиболее честных и передовых советских людей, и прежде всего молодежи. А происходило это, по мнению автора, потому, что в нашем обществе господствовали мещанско-бюрократические приспособленцы и перерожденцы. Именно таков в своей сущности весь пафос романа. Такова судьба Клима Бугрова, «борца по натуре, поэта по душе».
Повторяю, охотников изображать наше недавнее прошлое именно в такой трактовке за последнее время появилось немало и будет, похоже, появляться все больше. Я не отношусь к их числу.
.... Честные, преданные идее «третьей Революции» герои становятся все более одинокими. Их травят, их судят, их топчут сильные своей сплоченностью ничтожества. Окружающее их общество является сверху донизу обществом «ползающих на карачках» и тех, кто заставляет ползать других, сам закрепившись в органах власти. Возлюбленная Клима, Кира, не выдержавшая испытания в неравной борьбе и поэтому отвергнутая Климом, говорит: «Вокруг не волшебники, не злые духи, а просто... свиньи, просто свиньи– и больше ничего! Мы боролись за идеи– а им наплевать на всякие идеи, они будут служить любой, которая их накормит! Вот и все, Клим, ты не можешь себя обманывать и не видеть этого!» И Клим «знал, что она права. Той тусклой, сволочной правотой фактов, которых не отвергнешь словами».
...Мне хотелось обратить внимание редакции журнала на самое главное из того, что составляет пафос, идейно-творческое направление этого произведения и что я не могу считать полезным и справедливым в разговоре о нашем недавнем прошлом, с которым настоящее связано крепкими узами идейно-политического родства.
Роман по меньшей мере требует серьезной перетрактовки главных идейных посылок и мотивов. Без этого он, по моему глубокому убеждению, нанесет лишь вред и автору, и журналу.
10 октября 1962 г.»
Той осенью я отправился в Москву и в редакции «Знамени» встретился с Ереминым. Он приехал с дачи – специально, чтобы увидеться со мной, и, войдя в комнату, где я дожидался его, был румян, свеж, от него попахивало лесной сыростью, травкой-муравкой, прелыми листьями... Он прошелся, пробежался эдаким колобком от угла до угла, плюхнулся в кресло, потер руки.
– Забавный, забавный роман вы написали, что говорить... – весело щурясь, произнес он. – Только понимаете ли вы, на чью мельницу льете воду?.. Вот вопрос! – И так же весело, снисходительно, лучась добродушием, стал объяснять, что враждебные, антинародные силы, цепляясь за ошибки, допущенные в прошлом, стремятся втоптать в грязь все самое святое для советских людей, разрушить их веру в партию, в социалистический строй... И дальше – о международной реакции, происках поджигателей новой войны....
Я смотрел в его чистые, налитые прозрачной влагой глаза, смотрел на младенчески-румяные щеки – и не верил себе, не верил, что я в Москве, в двух шагах от Пушкинской площади, в редакции всесоюзного литературного журнала... Я растерялся. Я не знал, как, чем ему возразить. Я подумал о Премирове, о Педро, о Чижевском... Об Аскинадзе, о Зуеве-Ордынце... Я спросил у румяненького колобка, прикатившего в редакцию со своей подмосковной дачи, – знает ли он, что такое – Караганда?.. По мере того, как я рассказывал ему о Караганде, мне все менее важным представлялось то, ради чего я приехал – судьба романа... Мне хотелось одного: поколебать, смутить этого уютно расположившегося в кресле здоровячка, обжечь его глухое, обросшее жиром сердце... Но лицо его из румяного стало серым, в глазах появился режущий ледяной блеск.
– Что ж, может быть, вас напечатают, – сказал он в ответ. – Но для этого вам придется перейти на другую сторону улицы Горького, и там вас примут с распростертыми объятиями!.. – Он простер правую руку в ту сторону, где находилась редакция «Нового мира».
3.
Через месяц я получил письмо из журнала, каждый номер которого становился событием всюду, не только в нашей Караганде:
«Дорогой Герт! Мне грустно вас огорчать,– писал известный в ту пору прозаик и драматург Михаил Рощин,– но роман мы не возьмем...»
Из алма-атинского журнала «Простор» мне сообщили:
«Школьники у вас в романе изолированы от всех и вся. Ни райком комсомола, ни партийная организация никакого положительного влияния на жизнь школы не оказывают. Наоборот, они мешают, глушат инициативу учащихся, уродуют их. И хотя события относятсяи прошлым временам культа личности, тем не менее показывать их только с мрачной стороны– крайность».
Под письмом стояла незнакомая мне, но красноречивая подпись: «Баранов».
4.
В Москве я познакомился с Аркадием Викторовичем Белинковым. Он и его жена Наташа жили на Красноармейской, в маленькой коммунальной квартире. Аркадий Викторович хорошо помнил все, связанное с Карлагом, помнил и любил тетю Веру, во многом помогшую ему выжить... Он и теперь был болен, часто лежал в больнице, а работая над книгой Шильдера о Николае I, просил меня переложить этот том с одного стула на другой – для него книга была неподъемной...
Белинков читал мне главы из книги об Олеше, и у меня словно судорогой перехватывало дыхание. Я сказал ему, что это не исследование художественного творчества, а скорее философский трактат, звучащий в иных местах как прокламация... Белинков искоса, с неожиданным интересом вгляделся в меня, усмехнулся тонкими блеклыми губами:
– Говорят... – Он суеверно поднял глаза к лампе над столом, вместо абажура она была заключена в многоцветную стеклянную оболочку от какого-то старинного фонаря. – Говорят... Скоро в одном журнале будет опубликовано произведение... После которого всем нам станет легче жить... – Он посмотрел на меня загадочно. – А может – и труднее... Но если это все-таки произойдет, в литературе появится новая точка отсчета...
Вскоре появился знаменитый одиннадцатый номер «Нового мира» за 1962 год с «Одним днем Ивана Денисовича» Солженицына. Из уст в уста перелетало, что Твардовский отвез повесть Хрущеву, тот прочитал ее за ночь и дал добро. Караганда бурлила. Не было человека, который не прочитал бы Солженицына, не имел бы своего мнения на его счет и не торопился бы это мнение высказать – на работе, на улице, в театре, в кафе... В горячем вихре удивления, горечи, споров, клубившихся над страной, ко мне донесло листок с грифом Казгослитиздата: меня приглашали приехать в Алма-Ату по поводу романа. Я поехал, собрав последние деньги, оставшиеся после безуспешного «путешествия» в Москву. На мне было довольно диковинное сооружение: демисезонное пальто, переделанное из отцовского, в свою очередь переделанного когда-то из пальто дяди Ильи... На внутреннем кармане сохранился вышитый шелком вензель «ИГ», я носил на своих плечах историю нашей семьи, она согревала, поднимала боевой дух...
В Алма-Ате я встретился с коренастым, плечистым человеком с круглой, в рыжеватых волосках головой, в круглых, весело поблескивающих очках на озорно торчащем курносом носе. Это был Николай Ровенский, заведующий русской редакцией.
– По-моему, – сказал он, – ты написал вещь, которая тянет на настоящую литературу. Хотя, конечно, борьба предстоит – и немалая...
Главный редактор «Простора» Дмитрий Федорович Снегин тоже обошелся со мной приветливо и обещал в ближайших номерах роман напечатать.
Я уехал из солнечной, теплой, капризной зимней Алма-Аты к себе в Караганду, где над городом дымила вьюга, на улицах выросли снежные сугробы – где по пояс, где в человеческий рост. Я рассказывал жене и друзьям о лучезарных алма-атинских улыбках, о неожиданно возникшей надежде, хотя сам не очень-то верил своим словам...
5.
Спустя некоторое время я получил из Алма-Аты письмо:
«Привет, Юрий! Дело было так. Главлит разрешил печатать и поставил штамп свой на чистых листах 3-го номера. Мы были спокойны, отправили в типографию. Но через день звонок: задержать! Еще через день: снять! Это уже от Изотова из ЦК. Мотивы: не знает школы, искажает действительность, противопоставляет троих-пятерых всему коллективу, всему комсомолу и т. д. Мотивы глупейшие, мы были возмущены невероятно, но!.. Зав. отделом ЦК Бейсенбаев поставил в вину русской секции безответственную рекомендацию романа Герта. Думаю, что это временно, но пока факт остается фактом: роман снят...»
Письмо было подписано Иваном Щеголихиным, заведующим делом прозы журнала «Простор».
6.
Вскоре пришло письмо от Аркадия Белинкова:
«Дорогой Юрий Михайлович! Вчера получил Ваше письмо. Благодарю Вас.
Завтра исполнится месяц, как я лежу в больнице. Сейчас чувствую себя несколько лучше. Было совсем плохо.
Ваше письмо очень расстроило меня, хотя и не очень удивило: вступили в полосу ожесточенных пересмотров и мстительности людей, которых некоторое время держали на поводке. Весьма возможно, что я тоже вскоре пришлю Вам письмо с сообщением о том, что 10 дней назад заключенный договор аннулирован и пр.
Во всех издательствах идет методическое выталкивание неугодных рукописей. Это касается всех фаз редакционно-издательского процесса: от рассмотрения заявки до возвращения автору сверки. Причем все это делается с чистейшим энтузиазмом, ибо делают это люди, которые сами избегают хорошо писать.
Судя по всему, все это не на один день, хотя я не думаю, чтобы это было на вечные времена. Для того, чтобы это было на вечные времен не достаточно изменений только в эстетике.
Мои дела несколько неожиданны по нынешним временам: со мной заключили договор на книгу об Олеше и пока его не расторгают. Правда, я еще не представил рукопись (она уже готова). Возможно, как только рукопись будет представлена, мои взаимоотношения с издательством станут похожи на Ваши.
От души желаю Вам успеха, хотя понимаю, как он сейчас призрачен. Будьте здоровы.
Горячий привет Вере Григорьевне.
Аркадий Белинков».
7.
В июле я получил письмо от Николая Ровенского, заведующего русской редакцией в Казгослитиздате:
«Здравствуй, Юрий! Кое-что ты, видимо, знаешь о судьбе своего романа. Заместитель Джандильдина (зав. идеологическим отделом ЦК КПК) А.Шманов прочитал журнальный вариант романа и нашел его интересным, не в пример т. Изотову, который увидел в нем только дрянь и халтуру. Никогда я не испытывал такой ярости и обиды за себя и ровесников, как в тот день. Человек я мало почитающий начальство, наорал, ушел и больше с ним не разговариваю, как, впрочем, и все другие. В том, что Изотов ничего не понимает, суди по этим вот фактам: он три месяца задерживал сборник Олжаса Сулейменова «Солнечные ночи» и сразу разрешил печатать «Кузьму» (Антисемитская повесть, даже по тем временам вызвавшая скандал.– Ю. Г.) Пусть это тебя утешит и укрепит в мысли, что роман твой не будет загублен. Сегодня т. Шманов попросил принести ему полный вариант романа. Несем. Он человек умный, понимающий и, главное, современный. Я надеюсь на добрый исход.
Вокруг романа сейчас много разговоров, мобилизуется лучшая часть общественного мнения, редколлегия «Простора» обратилась в ЦК с просьбой снять с твоей книги несправедливый ярлык. В августе состоится пленум СП по русской литературе, ты, конечно, будешь приглашен. Потерпи еще немножко и не думай, что «все расхищено, предано, продано». А когда выйдет книга, мы выпьем с тобой по бокалу томатного соку. Если ты себя считаешь неудачником, то мне обычно везло. Везло с Олжасом. Надеюсь, что и с твоей книгой повезет. Это становится сейчас для меня делом совести. Привет. Н.Ровенский.
23/VII-62»
8.
Через несколько дней пришло письмо от Алексея Брагина, с которым связывали нас личные (через Караганду и т.д.) отношения, но никак не взгляды мировоззренческого порядка. Он писал:
«Дорогой Юра! Поздравлять рано, но ободрить в самый раз! Сегодня воскресенье– 9 июня. Полчаса назад мне позвонил Шманов. Сегодня он закончил читать Ваш роман.
Шманов сказал мне, что будет бороться за него. Он– Ваш ровесник– сказал, что еще ничего подобного о десятиклассниках, о молодых людях не читал. Говорил о Вас как о философски образованном человеке.
Книга, по словам Шманова, будет восстановлена в издательском плане. Конечно, еще впереди новые тернии, но поймите, что Шманов на голову выше Изотова не только по служебной лестнице, но и по интеллекту, а в силу своего служебного положения слов на ветер бросать не имеет права. Молодец Ану арбек! И если у меня после звонка так хорошо на душе, как же должны Вы себя чувствовать!
Обнимаю Вас А. Брагин
Для справки: я все пишу Вам– Шманов, Шманов. А Вы и не знаете, может, его. Он заместитель Джандильдина, зам. зав. идеологическим отделом по новой структуре. В его ведении– искусство, литература. В подчинении Изотов и другие. Он кончил МГУ по философскому факультету. Маленький ростом, быстрый, живой, удивительно наделен чувством юмора. Когда я просил его читать Ваш роман, все улыбался и спрашивал:
– Не увлекаетесь?
– Слава богу, увлекаюсь! – надо было бы тогда сказать мне ему.
9.
Еще в конце зимы 1963 развернулась кампания против так называемых «абстракционистов», которая вскоре превратилась в разгром всей молодой оппозиционной литературы. Газеты злобствовали, заставляя вспоминать о «волне всенародного гнева», накрывшую несколько лет назад Пастернака. Теперь они обрушились на Евтушенко, Вознесенского, Аксенова, а заодно и на «Новый мир», Виктора Некрасова, Эренбурга... И все это – стоило Никите Сергеевичу, подать команду, махнуть платком!.. В Караганде трещали тридцатиградусные морозы, бесилась метель. Поэт-пьянчужка, заехавший в «шахтерскую столицу» из Алма-Аты подкалымить, с пафосом распинался в «Социалистической Караганде» по поводу«некоего Авербуха», в чьи стихах «процветает абстрактный гуманизм», который куда-то не туда уводит советских людей, куда-то не туда зовет... Под вопли об «абстракционистах» сталинисты сводили счеты со своими противниками, наступила расплата за1956 год... Наша пишущая братия в Караганде была растеряна, негодовала, пыталась понять, что происходит, но мало было видно сквозь обросшие инеем, замороженные окна, сквозь воющую, валящую с ног вьюгу...
И все-таки жизнь не стояла на месте. В августе того же года в Гаграх Никита Сергеевич слушал, как Твардовский за вечерним чаем читает написанную десять лет назад поэму «Теркин на том свете» и, должно быть, помирал с хохоту, а вместе с ним и Шолохов, и Федин, и Леонов, и Полевой, и многочисленные иностранные литераторы, приглашенные на дачу к Хрущеву в тот день... Поэму напечатали в «Известиях». Посветлело и у нас в Казахстане. В Союзе писателей произошли перемены, коснулись они и «Простора», где главным редактором был назначен Иван Петрович Шухов. С его приходом в журнале наступила новая эра..
Нежданно-негаданно в комсомольской газете «Ленинская смена» только что назначенный главным редактором отчаянный сорвиголова Юрий Зенюк напечатал – в десяти номерах – самый рискованный кусок из моего романа – о встрече героя со следователем в погонах МГБ...
Через некоторое время Зенюк приехал в Караганду, я отправился к нему в гостиницу. Было сумрачное осеннее утро, номер на четыре-пять человек, еще не успевших после ночного сна привести себя в порядок... Я спросил, кто – Юрий Зенюк, назвал себя... Через пару секунд, еще не сказав друг другу ни слова, мы обнялись и расцеловались. «Ну, что, не открутили вам из-за меня голову?» – было первое, о чем спросил я. «Да ведь это не так-то легко сделать!» – рассмеялся Зенюк, худой, с тонким и узким, каким-то подчеркнуто интеллигентным лицом, и похлопал себя по длинной, на редкость крепкой, жилистой шее.
День был воскресный, мы поехали к нам домой, сели за стол – и закончили разговор к часу ночи. Мы будто встретились после долгой разлуки и теперь спешили рассказать, что произошло за это время с каждым из нас...
Потом я часто думал о том, что в ту пору соединяло людей, столь разных по характеру, положению, пережитому опыту... Вероятно те, кто жаждал обновления, кто взвалил на свои плечи ношу ответственности и долга – перед расстрелянными, замученными, сгнившими в лагерях отцами, перед историей, перед своими посапывающими в кроватках потомками, – все они шли на любой риск, напирали голой грудью на штыки демагогии, пытались штурмовать бастионы из окаменевшего, расписанного цитатами дерьма, и любая брешь в неприступной, на века и тысячелетия («тысячелетний рейх!») воздвигнутой сталинистами крепости соединяла, удесятеряла усилия... Оттого-то, наверное, «я» каждого так легко, так органично входило в общее «мы». Тут не было «моей победы», «моего поражения»: и победа, и поражения – «наши», для тех, кто соединялся в «мы», не имели значения ни возраст, ни, разумеется, пресловутый пятый пункт...
10.
После Зенюка наступило знакомство с Ануарбеком Шмановым. К нему привел меня Николай Ровенский. Шманов нас встретил внизу, вестибюле, ядовито пошутил насчет порядков, заведенных «еще при культе личности», словно испытывая неловкость за милиционера у входа, за специальные пропуска... И повел, стремительно шагая вверх по лестнице, а в кабинете, где и письменный стол, и приставленные к нему столики были завалены горой то раскрытых посредине, то щетинящихся закладками книг, он не сидел ни минуты, расхаживал вперевалочку, двигал стулья, добывал откуда-то из груды книг нужную тут же обращался к другой...
Он говорил, посмеивался, цитировал то Гегеля, то Канта (потом я узнал, что Кант был его коньком, пристрастием со студенческих лет), то Плеханова, то Луначарского, и все к месту, и тонко, и остро... Но я, слушая и тоже ответно подшучивая, смотрел на широкое, добродушное, но не без хитрецы лицо Шманова и думал, что в руках этого человека – судьба романа, моя судьба.
– Не думайте, что все зависит от меня, – умехнулся он, прощаясь.– Но если бы мне пришлось рискнуть своим креслом.... Что ж, партийный работник должен быть готов ко всему!
– И все-таки, Ануарбек, – тоже посмеиваясь, но в то же время достаточно твердо произнес Ровенский, – что до превращения кантовской «вещи в себе» в «вещь для всех», то тут все ясно. Не ясно, как превратить рукопись из «вещи в себе» в «вещь для читателя», то есть в книгу...
– Ну, – откликнулся Шманов весело и потер руки,– кое-что для этого уже сделано... – Он намекал на Зенюка. – Будем продолжать наши попытки...
Он ничего не обещал, не сулил... Но недолгое общение с ним рождало надежду, почти уверенность – в том, что разумное в конечном счете должно стать действительным, а действительное разумным... Он сказал, прощаясь, что через недели две напишет мне – и в самом деле я получил от него (хотя и не через две недели) большое письмо...
«20.9.63.
Здравствуйте, Юрий Михайлович!
Это пишет Вам Шманов. Мои Вам обещанные две недели, к сожалению, растянулись, за что приношу извинения. Дело не в «сплошной лихорадке буден», которая в известной мере служит поводом для оправдания «того-то» и «того-то», а в том, что долгое время я ждал удобного момента, о котором можно было бы сказать, что вот, пожалуй, и время написать. Но увы, мне пока трудно Вам сказать что-либо конкретно ощутимое– присылайте, мол, окончательный вариант, будем-де печатать и т.д. в этом роде. Директор издательства оказался таким идейно-осторожным(в плохом смысле этих слов), что на логику он отвечает не «как бы чего не вышло», а, подымая свой перст вверх, поучает, что «жизнь-де сложная штука» и т.д. Последним его аргументом было то, что вот пусть скажет «барин» (сиречь Симонов). А если он скажет не положительное?– спрашивается. Старик Гегель был прав, когда говорил, что доводы можно приплести буквально ко всему на свете. Одно скажу, что независимо ни от чего я сделаю все возможное, чтобы Ваша вещь поскорее увидела свет.
Мимоходом хотел бы заметить следующее. Возможно, получив мое письмо, вы могли среагировать примерно так: «наконец-то»... Понимаете, вот эта возможная реакция как раз несколько смущает меня, ибо мне очень не хотелось бы попасть в положение какого-то «покровителя», от которого «все зависит». Скажу Вам откровенно, я не строю иллюзий насчет своего положения, а оно ведь не такое, чтоб про него можно было сказать: «раз сказал– значит все». Дело обстоит гораздо сложнее, и это Вы, наверное, сами понимаете...
Исходным пунктом наших эпистолярных отношений предварительно пусть служит вариант: «читатель– писатель», и, развивая этот вариант, где-то дальше («на пути» к изданию Вашего романа) мы изберем вариант «зам. зава...», а я уверен, что и читатель, и зам. зав. полностью совпадают (я думаю, в том смысл всех хороших дел, идущих от XX съезда, что «личности» и «должности» начали совпадать, чего не было в те времена, которые Вы решили описать).








