Текст книги "Семейный архив"
Автор книги: Юрий Герт
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 41 страниц)
– Смотрите, как тихо стоят девочки! – говорит наш директор.
– Но мы же не девочки!..
Старшеклассники, человек 35, идут за лопатами. Наконец мы на месте. Земля мягкая, податливая, она вкусно ложится на лопату, знай бери и греби. Я тороплю своих «артельщиков», мне кажется, мы отстаем. Жарко, потно. Сбрасываем пиджаки. Всем хочется пить. Особенно тоскует один маленький, из шестого класса. Он низенького роста, ему трудно, стоя в яме, выбрасывать землю – высоко, он мешает другим. Но когда я, несколько пренебрежительно, приказываю ему «вылезть и отгребать землю», он огрызается и не хочет уступить. Хорошо работают все, с подъемом.
Прошел час. Перерыв. Мы с Бичаревым идем разыскивать воду, находим на краю двора грузовик с лимонадом... Но дальше работа не клеится. Ребята разбредаются кто куда, одни шныряют по станции, которую законсервировали несколько лет назад, так и не достроив, другие прогуливаются просто так, вдоль траншей...
На комсомольском собрании (общешкольном) мы дали «выстрел под занавес» – перед закрытием Писнов, наш комсорг, объявляет: «Группа комсомольцев 10-го класса предлагает провести еще один воскресник!»
Кажется, директор хочет использовать нас на лесотарном заводе – нашем шефе. Черт возьми, это совсем не то! Ведь ГрЭС – это прорыв, отстает, к 7 ноября должны пустить и могут сорваться, это пятилетка, живая, кирпичная, процентная! А лесотарный – что?..
24 октября. Меня начинает серьезно занимать вопрос: шарахнуть или не шарахнуть?.. С одной стороны, жизнь уж не такая замечательная вещь, чтобы стоило заниматься размышлениями на сей счет. Но, с другой стороны, жизнь столь неповторимо великолепна, что досадно ее терять. Короче, жизнь столь хороша, что – почему бы не шарахнуть? Вот в чем вопрос, как сказал Гамлет. Впрочем, он был принцем, хотя и датским только... А все происходящее на нашей планете подтверждает одно: «наша жизнь для счастья мало оборудована...» В газетах – речь Жданова на Варшавской конференции. Что в ней? Ничего нового. В греческом вопросе на Ассамблее мы проиграли, в вопросе о создании Малой Ассамблеи – тоже. А интересно, как Макнейл использует знаменитый «юмор Альбиона»: «Афинские правители прогрессивны! Роль британских войск в Греции чисто психологическая!» И вслед за этим: «Мы не можем вывести свои войска, это вызовет беспорядки...» Какая ирония, какой сарказм! Свифт, где ты?..
А время идет. Потусторонний мир не кажется мне столь страшным. Все равно – так жить, как сейчас, нельзя. Без смысла, без цели, глупо, устало, пошло, одиноко...
Две недели назад говорил с Воронелем, У нас был интересный разговор. О мещанстве в среде молодежи. Он сообщил мне множество любопытнейших фактов...
25 октября. Несколько дней назад шел домой и думал: приду – а там вдруг отец? С надеждой открыл дверь. Нет, просто бабушка стоит и говорит: «Что так рано?»
Не могу ни о чем писать сейчас. Бабушка распевает старые романсы. Хотел столько написать, а вот сижу, смотрю в стенку – и ничего не пишется...
Теперь я думаю все чаще,
когда тоска,
когда один,
что было это—
настоящее,
что был и я—
когда-то—
сын.
Быть может, в этом– запах счастья:
по праву древнему земли,
ждать от отца к себе участья
и строгой, дружеской любви...
Война в 4 ночи грянула,
вдруг сошвырнув людей с постелей.
Наутро свежее, багряное
вставало солнце, птицы пели.
Отец, еще вчерашний, штатский,
не тронут строгостью команд,
привычною походкой шаткой,
спеша, ушел в военкомат.
Два-три письма. Потом– молчанье.
И как-то, утром голубым,
рванулось, ослепив, отчаянье,
закутав мир в тяжелый дым...
А почтальон, как будто в этом
и он был тоже виноват,
молчал и мял в руках пакеты,
в щель на полу втыкая взгляд.
И вот сейчас, тоскою шпарящей
облит, я чувствую сильней,
как много около товарищей,
как мало истинных друзей.
Отец... Он был немного толстым,
и ростом мал, и носом длинн,
седеть уж начинали волосы...
Он был отец.
А я был сын.
4 ноября. Читаю «Преступление и наказание». Подобной по силе вещи я еще не читал. Вижу, как, в сущности, мала наша литература... Потрясает. Вчера лежал и читал, и вдруг чувствую – кто-то в спину мне смотрит. Оглянулся – никого. И вечером, точнее ночью, часов в 12, пошел во двор за водой, принес ведро и едва переступил порог – с грохотом, судорожно захлопнул дверь: было ощущение, будто кто-то все время следит и тихонько крадется за мной...
Читаю био Сталина. Но о нем – особый разговор. О нем боюсь говорить. О нем – или в стихах, потрясающих, динамитных – или молчать. Читаю 3-й том Сталина.
6 ноября. К нам приходит убираться больничная санитарка Анна Петровна. Ей 60 лет. Она живет одна в дикой бедности, собирается в монастырь. При этом как-то ухитряется содержать дома 12 кошек. Она дьявольски, до глупости честна. Закончив уборку, вовремя обеда она говорила бабушке: «Зачем живу? Для чего? Сама не знаю... Никому не нужна...» Как-то так она это сказала, что сразу открылся человек изнутри – очень добрый и очень несчастный...
8 ноября. Опишу вчерашнее.
Сначала было грязно и пасмурно, потом погода разгулялась и было очень хорошо. Выскочив из шествия сейчас же после того, как миновали трибуну, втиснулся в толпу и начал «вникать» в настроение, улавливать «дух», наблюдать. Ничего особенного не заметил. Одни жаловались: «Насажали детей в машины!», другие говорили: «Вон наши идут!» Милиционеры, исполняя свой долг, не подпускали народ к демонстрантам ближе чем на 50 метров. Ярко и флажно. «Праздник уже создает праздничное настроение», как сказал Воронель. Но никакой торжественности, приподнятости я не увидел...
Потом бродили по центральным улицам, часа в три пришли с Воронелем и Гришкой к нам и продолжили разговоры «в креслах» – об интеллигенции, об условностях, из которых во многом состоит жизнь, о счастье, о пессимизме, вспоминали Сартра. Окончили разговор около 8 часов, философски рассуждая о том, что «женщина должна быть равноправна, поскольку эквивалентна мужчине». Но в жизни мы видим иное. Конечно, все можно объяснить тысячелетним угнетением, однако... Воронель спросил: «Ты встречал такую девушку, которая бы критически, активно относилась к жизни? Я – нет. Я вообще не встречал соответствующей моему представлению». Я же подумал о Вике и сказал, что встречал...
9 ноября. Прочел сегодня «Спутников» Веры Пановой. Наконец явились в литературу «простые люди»! И есть критика, до некоторой степени обобщающая наше мещанство. Но разве так надо писать о нем? Страсть нужна. Страстно крикнуть: «Гадко!» Вот что нужно.
13 ноября. Главное – любить людей, а не абстрактную идею. А как их любить – мелочных, узких, порой вызывающих чувство брезгливости? Как? За что? Я становлюсь равнодушным. Но без веры жить нельзя. Можно есть, спать, ходить в уборную и читать Байрона. Но нельзя жить...
21 ноября. Окна стали матовыми от осевших капелек тумана и дождя.
«В передней стояли боты – мои и Тамары. Их украли. Чужих не было. Кто?..» Так пишет тетя Рая.
Дядя Борис много ест хлеба, хлеба мало, его пугают: «У тебя больной желудок... Тебе нельзя...»
«Вы уже начали есть капусту?.. Надо оставить на зиму...»
Темно. Темно. Темно.
Вечер.
Хочется молиться чему-нибудь, потому что надоело ругаться.
Гете, Байрон, Маяковский... На черта вы? На черта вы жили и портили перья, если боты и капуста – вот и все, что осталось, заполнило души людей?
Ну, скажи мне, месяц дорогой:
Отчего проклятой чепухой
Этой ночью белоголубой
Вновь забитым оказался череп мой?
Не умею, лицемеря, рифмовать—
Лишь сумей тоску мою понять:
Не к кому тебя мне ревновать—
Вечно в небе будешь ты один сиять.
Отчего так тяжек сердца груз?
Давит почему меня тоска?
Отчего, скажи, лишь ты мне друг
И тоска моя твоей близка?
Отчего мертвы мои друзья?
Может, сам я– просто архаизм?
Ветер мчится, тучи шевеля,
И в трубе застрял тоскливый свист.
Месяц в тучи спрятал белое лицо...
Черт возьми, какой же я дурак!
Тот, кому кричал я горячо,
Просто—
в небо брошенный пятак!
6 декабря. Вчера получил, наконец, ответ: «Уваж. товарищ! Со стороны языка и стиля Ваша поэма заставляет желать лучшего. Но в ней есть немало остроумных выражений, удачно схваченных образов. Нам думается, что Вам следовало бы вступить скорее на литературное поприще, чем на бухгалтерское....» И т.д.
Пассаж о бухгалтерском поприще – ответ на мою иронию.
Но все это меня перестало интересовать.
Потому что....
Потому что сегодня я закончил фарс-водевиль в опереточном духе на международно-политическую тему. Это оперетта без женщин (судите, сэр, какая это нелепость!), где нет ни одного момента, жеста, слова, которые не были бы просолены иронией. Много пения на мелодии из популярных оперетт, мотивы песенок – «Все хорошо, прекрасная маркиза» и т.п. На большую отзывчивость ребят я не мог рассчитывать: все хотят играть, это главное. Сегодня читали текст Ольге Александровне, нашему классному руководителю. Говорит, пропустят на сцену. Мы боялись «цензуры» директора. Но игра – очень трудная. В комизме, иронии, смехе, местами—полуклоунаде не забыть, что это – не цирк, а то, что существует на самом деле. Фарс, балаган, клоунада – за всем этим самая настоящая реальность... Завтра четыре человека обещали прийти к вечеру переписывать мой памфлет.
13 декабря. Вчера состоялась вторая репетиция. В темном школьном зале, при унылом желтом огоньке керосиновой лампы, на маленькой сцене, металась нелепая черная фигура Венки Ефимова-Черчилля с гитарой, завывая и силясь вызвать «комизмом» смех:
Я– премьер-министр,
На обещанья быстр,
Я дипломат до кончиков зубов—
Вот я каков!..
Человек 15 сидят перед сценой на скамейках. Я кричу: «Венка, громче! Начни с «Хлещу речами я...» И живей, больше жестикуляции!..» В общем, режиссерствую...
Гришка играет Бидо, он никак не найдет тона для его речи на Парижской конференции.
Итак, сэры, «Дядя Сэм» репетируется. Когда мы расходимся, Олег Тягунов говорит мне: «Отец умирает, а я пою». Он много в эти дни рассказывал о себе, отец его был плохим отцом. Теперь Олег впервые, кажется, чувствует в умирающем отца. А я... Что я могу сказать ему? Какими словами утешить? Да разве в этом дело...
17 декабря. У Олега умер отец.
Вчера передавали постановление об отмене карточек и девальвации рубля. Множество людей стояло в центре, на Советской, и слушали радио.
20 декабря. Сегодня по дороге в школу губы у меня сами разъехались, кончики прыгнули к ушам: впервые за шесть – шесть! – лет увидел человека, который вышел из лавки с буханкой хлеба в руках: купил столько, сколько хотел!!! Наконец-то наши миллионы наедятся!
30 декабря. Репетируем. Немножко забудусь – кажется, играют неплохо. А вспоминаю, как должны играть – страшно становится. В пьеске, где нет ни слова серьезного, не вызывать смех – это же абсурд, клянусь рогами буйвола!
Сегодня в 5 утра встали. Темно еще. Пошли за мукой. 800 тонн на город. Много лавок, продажа организована образцово. Выдавали в пакетах, очень быстро. В 7 мы были уже дома.
31 декабря. Утром с Гришкой и Писновым пошли к Мочалину клеить цилиндры для «Дяди Сэма». Комната маленькая, с низким потолком, крошечными окнами. Над сундуком – ковер со львами, любовно возлежащими друг возле друга. На стене карманные часы без стекла, громко тикают. Стол с аккуратными стопками учебников. В углу – иконы и лампадка. Тут живет Мочалин со своей бабкой, высокой, худой, вяжущей чулок. Наверное – очень доброй. Мочалину 17 лет, лишь месяц назад он вступил в комсомол. Он чем-то похож на горьковского «озорника» – эдакая сила русская, удалая, в дневнике – или пятерки, или колы, делает газеты до 3-х ночи, пишет отличные доклады, ломает парты, сверхъестественно грубит учителям...
Мы красили, резали, клеили, и вдруг мне в голову пришла превосходная мысль: на улице так хорошо! Мое предложение было воспринято с энтузиазмом, и вскоре мы с Гришкой шли по грязной, залуженной улице: такой погоды еще никогда не было 31 декабря. Солнце, весна, голубое до рези в глазах небо...
Сейчас вечер, 6 часов. Бабушка заняла у соседей 23 рубля. Пойду давать новогодние телеграммы.
Что сделано за год? Написана никуда не годная повесть, которая, кстати, где-то затерялась, поэма «Будущее наступает» да несколько незначительных стихотворений.
Итак, новый год. Что и где – через год? Не знаю, Вне литературы не могу и не хочу представлять будущее...
Вот и все, сэры. Новый год!
1 января 1948 года. С немалым юмором, чтобы не сказать сарказмом, рассказывал мне Воронель о нравах нашего «молодого мещанства». (Мы бродили по улицам, было туманно, сыро, свет фонарей сгустился в небольшие шары светящейся паутины).
– И вот приходят, например, ко мне и говорят: «Воронель, давай устроим вечеринку. Мы пойдем к Таньке, у нее все обсудим. Она тебе наверняка понравится...».
– Почему понравится?
– Она черненькая... Пошли.
Приходим. Приведший меня высокопарно (здесь это считается остроумием) представляет:
– Это комик в жизни Воронель Александр....
Хи-хи – ха-ха... Составляем программу. Первое: по сколько соберем денег? По 40 рублей. Девочки будут? В неограниченном количестве. Кого позвать?..
– Мне беленькую... Помнишь, была на вечере...
Собираются. Пытаются завязать разговор. Тема – учителя и школа. Девочки слушают и молчат, потом уходят в другую комнату. Вызывают Таню-парламентера. Решается вопрос о вине. Визги. Наконец выносится вердикт: бутылка портвейна. Усаживаются. Начинаются споры: кто за кем должен ухаживать. О девушках говорят: «моя ципа». Каждый кормит свою «ципу». Патефон. Танцевать будем? Нет. Достают карточки для игры во флирт. Потом появляется мамаша и говорит: – Папа хочет спать!
Абсолютная пустота в мозгах, абсолютная пошлость в поведении.
5 января. Сегодня получили в музкомедии костюмы для спектакля. Завтра просмотр. Завтра выяснится – пропустят пьесу или нет.
Как бы то ни было – «Стучи в барабан и не бойся!...»
6 января.
– Пошло! – крикнул я и занавес раздернулся.
Вышел Венка Ефимов и, прыгая и корча зверские рожи, запел.
Просмотр начался.
Ольга Александровна, директор школы, представитель отдела агитации и пропаганды райкома партии, еще несколько незнакомых, какие-то девицы из райкома комсомола...
Я смотрю в щель со сцены – Ольга Александровна улыбается. Хорошо. А «щука» из отдела пропаганды – камень, да еще и такое сонливое выражение на лице... «К черту!» – думаю я. А самого бросает в дрожь. Директор улыбается. Однако...
– Пошло! – кричу я. Кончился пролог, началось первое действие.
Не подгадьте, не сплошайте, дражайшие!..
Но чувствую – гротескно проваливаемся!..
В зале – ни одного смешка!
Провал!
Провал!
«Щука» серьезна.
Между явлениями слышу: «Она требует, чтобы ей объяснили, в чем идея пьесы...» – «К дьяволу!» – кричу я. После спектакля я расскажу ей... Не сейчас!...
Перед началом нечаянно сломали две ножки у кресла, которое дал нам директор в качестве реквизита. Боимся, как бы Трумен не уронил кресло и не шлепнулся на пол... Олег Тягунов немного запутался, но – молодчага! – не растерялся, нашелся... Гришка кончил свой монолог, моргает Погосту: «Выходи!» – и добавляет слова от себя.
Второй акт. Только когда Писнов-журналист и Олег-Маршалл поют дуэт на мотив «Все хорошо, прекрасная маркиза», раздаются два-три неуверенных хлопка.
Кусаю губы...
Воронель врывается на сцену, вопит: «Ужасно!»
Хор в цилиндрах. Парижская конференция. «Цветочек из Нью-Йорка»...
Последняя сцена.
Мочалин, в темных очках, с «бабочкой», с большим животом (Морган) – очень хорош:
Мы любим доллары, доллары, доллары...
За эти доллары мы рубим людям головы...
– Давай, давай, дружище, последнюю сцену!..
Конец.
– Артистов – в зал!..
Директор:
– Мы посмотрели спектакль. Пьеса... (Ну, сейчас сказанет!) Пьеса хорошая, но завтра ее ставить еще нельзя. Надо подрепетировать...
Договорились: идет девятого.
10 января. Вчера долго не спал. Переживал...
Когда, наконец, были подшиты мои брюки (они порядком обмахрились на обшлагах), я схватил карту для Парижской конференции, кошелку с бокалами и помчался в школу.
Около входа – Венка, Олег, Писнов, Мочалин, еще кто-то из наших и монтер. «Нет света!» Ну и ну... Пошел звонить на станцию. Оказалось – забыли подключить наш квартал. Рок!..
Время течет. Все мы погружены в уныние и безысходность. Монтер говорит: «Нужны резиновые перчатки» – и уходит. Уже стемнело... Что делать?.. Венка предлагает сумасшедший план: подключиться к уличным проводам...
Шесть. Начало седьмого. Иду искать Воронеля – его нет и нет, а в начале – его доклад о международном положении. Обыскал всю школу – нет его, не появлялся. А всюду стоят, разбившись на кучки, уныло щебечущие гости из разных школ города. Коридоры, зал, вестибюль – все погружено во тьму. Ну, – думаю, – конец! Летим в тартарары!...
Свет?.. Не будет света: монтер присоединил школу не к тем проводам!..
Что делать?.. В отчаянии решаем: играть при керосиновых лампах!
Лампы, лампы, лампы... Экзотика!
Грим, декорации... В зале нетерпеливо хлопают. Но хладнокровный, как истинный британец, Венка Ефимов объявляет: «Иду домой одеваться».
– Ты с ума спятил! – ору я. – Сейчас начало!..
– Не беспокойся, я сейчас... (Он живет в двух шагах от школы).
В зале хлопают и кричат. Для успокоения выносим трибуну, ставим перед занавесом. Но ждать больше нельзя.
– Кортиков, давай!
Кортиков – наш конферансье. Он выходит к публике, острит, зал смеется... Наконец появляется Воронель!
Воронель начинает читать доклад. Негромко, невыразительно, монотонно. В зале гул. Пять человек бегут за Венкой. Воронель кончил. Я тоже не выдерживаю и мчусь – вытащить Венку из дома!..
И вот...
Пошло!
Венка выходит на сцену – начинается пролог. «Сейчас вам песню пропоет веселый Черчилль, правдивый Черчилль, игривый Черчилль, как мира карту мы умело перечертим, иль черти Черчилля пускай возьмут!...» (Это на мотив «Сейчас вам песню пропоет веселый ветер...») Пролог закончен. Ну?.. Тишина.
И вдруг – аплодисменты! Зал хлопает!...
– Венка, ты молодец! – Жму его руку изо всех сил. Венка улыбается:
– Видишь, а ты волновался...
Пошло!..
Черт возьми, хлопают! А?.. Хлопают, да как!.. И смеются! Смеются!..
Не ожидал. На просмотре была такая ледяная атмосфера, одна «щука» чего стоит..
Женька Сабикеев – я готов расцеловать его в этот момент – кричит мне: «Завязывай простыню!» – «Простудишься!» – «Ничего!» – Он в коридоре, который заменяет артистам уборную, здесь холодно, а он в одних трусах. Обвязываю его простыней на манер тоги. Ой, как мало похож он на римлянина – вымокший под дождем ципленок!
С кого-то снимаю и накидываю пальто на озябшего Гришку Бидо.
Первый акт.
Второй акт.
Играют по крайней мере раза в два лучше, чем на репетициях. Директор школы тоже на сцене, шутит, помогает менять декорации. В антракте Кортиков сообщает мне: «С тобой хотят познакомиться».
Блок висит над столом, за которым происходит конференция, и пук веревок («машина для голосования») производит впечатление.
Маршалл произносит: «Америка несет Европе мир, счастье, свиную тушонку, сгущенное молоко...» В зале смеются. Почувствовали. А говорили: «Зрители не поймут...»
За кулисы приходит Воронель. «Знаешь, здорово! Успех! Смеются. И даже – повизгивают! Не ожидал!»
Да кто же ожидал!
И вот – финальная сцена...
О дальнейшем не хотелось бы говорить.
Почему? Не знаю. Какое-то приятно-стыдное чувство. Стыдное...
Кортиков еще до финальной сцены сказал:
– Буду агитировать, чтоб кричали «Автора!»
И в самом деле:
– Автора!..
Хорошо, что достаточно темно, чтобы не видеть цвета моего лица... Одно резко бросилось и запомнилось: глаза. Странно, ведь и не светло было, но глаза... Так резко они выделялись. Черные, с огоньками. Как если бы в зал опрокинулось небо, Млечный Путь...
Вероятно, чувствуя себя представителем власти, некий райкомовец желает видеть нас, артистов. Укладывая в кошелку бокалы, я кричу: «К дьяволам! Пускай сам идет к нам, если хочет!» Пришел – и начал плести: «Не вполне сыграно с музыкой», «надо уничтожить недостатки» и т.д. А – для чего? Ну, сыграли в школе – и на том конец! «Нет, – говорит он, – будете выступать в мединституте...»
– Слушай, тебя один критик зовет, – говорит Воронель и тащит меня к нему, точнее – к ней.
Обмен пустыми словами.
– Ну, как?.. – и т.д.
– В общем неплохо... – и т.д.
Олег Тягунов берет меня за плечи и поворачивает лицом к трем девушкам. Гм... Кажется, в таких случаях представляются... Пожимаю руки, бормочу свое имя... Что дальше?..
– Поздравляем, – говорят.
Я прошу дать отзыв об игре, но сейчас я занят... Возвращаюсь к «критику», запомнив из трех имен единственное – Галя, оттого, быть может, что когда-то в Ливадии, во втором классе, была девочка, тоже Галя, в которую, как понимаю теперь, я был влюблен...
«Критик» – девушка среднего рост и с густыми черными бровями и редко расставленными, выпирающими вперед зубами. Воронель изобразил ее мне как потрясающую мещанку, но я убеждаюсь, что она (ее фамилия – Кузнецова) довольно начитана. Говорит, что мечтает стать режиссером...
Потом я иду на сцену, и мы болтаем с ребятами – об игре, о перспективах, у всех хорошее настроение, у меня тоже – кажется, впервые за не помню какое время...
И мы очень обязаны своим успехом, своим теплым, дружеским контактом со зрителями – керосиновым лампам! Это они создали в зале такой уют, такую объединившую всех атмосферу! Серьезно!..
Дома ждут. Я рассказываю о вечере, о спектакле... Все переживают, переспрашивают чуть не каждое слово... Чтобы не быть сентиментальным, я кончаю.
11 января. Весь вчерашний день катился, разблескивался, улыбался, как ария Маркиза из «Корневильских колоколов»... Такие дни дьявольски редки. Сейчас все еще держится в голове это пьяноватое, угарное...
18 января. Вчера, встретясь после «пятницы» в библиотеке, мы в три звонкие глотки напали на Забержинского. Он разнервничался, извергая истины, которым мы громко аплодировали в пустом скверике: «в конце-концов – все решают деньги», «в доме должна быть твердая рука», «родина – это блины и березка»... Сегодня мы с удовольствием вспоминали, как вчера был раздавлен Забержинский, как вскрылась вся его пошлость и обывательщина!
Сегодня мы играли «Дядю Сэма», собирая деньги в пользу нуждающихся. Зал был битком, человек 300, в основном взрослые.
20 января. Вчера я, наконец, отрезвел, а до этого был просто пьян: множество черных, блестящих глаз, смотрящих на меня, и – несущийся из зала гул...
21 января. Мне пришла в голову совершенно сумасшедшая по дерзости мысль: а что, сеньоры, если взять и написать водевиль из школьной жизни? Юмор, сатира, сарказм. Но для этого, черт возьми, нужен опыт. А у меня – особенно в отношении «женских персонажей» – его нет... А было бы забавно – изобразить наше юное мещанство... Дать ему полюбоваться собой...
23 января. Если вы полагаете, будто я верю, что водевиль будет написан, то вы ошибаетесь. «Видите ли, – как говорит Воронель, – маловато материала. К тому же необходима острая интрига. А какая интрига в скучной школьной жизни?..» Он прав. Но мысль о сатирической пьесе не оставляет меня...
29 января. «Период изучения женских характеров» вступает в фазу активных действий. Олег Тягунов вызвался наладить контакты сученицами Ленинской школы. Речь идет о трех девушках, которые подходили поздравить меня с успехом «Дяди Сэма». Одна из них – Аня Павловская, комсорг десятого класса, в прошлом секретарь школьной комсомольской организации. Вторая – Галя Макашова, она из Москвы, первый год в нашем городе, по словам Олега, много читает, увлекается физикой и математикой. Третья девушка Лия Коротянская, любит театр, учится музыке, участвует в школьном балетном кружке.
И вот мы отправляемся на встречу, которая должна решить быть или не быть... Мы – это Воронель и я, два Шекспира, которые должны писать, Гришка – наш Роберт Кин, Олег – наш Вергилий. Мороз жмет под тридцать, пар, вырываясь из наших ртов, тут же превращается в белое облачко и оно инеем садится на наши брови, ресницы, воротники. Порядком промерзнув, добираемся до двухэтажного деревянного дома на берегу Кутума, поднимаемся на второй этаж, нам открывает Аня Павловская. Она в синем платье с белым кружевным воротничком, что придает ей несколько торжественный вид. У нее мягкие материнские глаза. Я слишком долго тру ноги в передней о матерчатый половичок. Гришка говорит: «Смотри, дырку сделаешь», Аня: «Ничего, я другой принесу», – и всем становится смешно и легко, будто мы знакомы сто лет.
В большой комнате, немного тесноватой от старой громоздкой мебели, за столом, вполоборота к нам, сидит Галина Макашова, склонясь над тетрадкой и каким-то учебником. На ней обычная школьная форма, валенки, мы для нее как бы не существуем. Она с досадой захлопывает учебник, я замечаю заглавие: «Сборник конкурсных задач для поступления в МГУ». Чтобы как-то нарушить молчание, спрашиваю: «Готовитесь к экзаменам? Уже?» – «Готовимся, ведь мы не гении...» Ну-ну...
Лия Коротянская сидит в уголке, скромно поджав губы. Она худая, стройная, высокая, у нее большие выпуклые глаза, тонкие длинные руки, «музыкальные» пальцы... Мы сидим, не зная, с чего начать. Воронель пробует объяснить, получается слишком нудно, запутанно. «Вольтер, – говорю я, – писал, что пьеса без любви – что жаркое без горчицы... Мы собираем материалы для сатирической пьесы о школе, о мещанстве, но нам нужно знать, как – не в книгах прошлого века, не в романах Тургенева, а сейчас – влюбляются, ухаживают, признаются в любви... И т.д. Мы хотим, чтобы вы помогли, поделились опытом, которого у нас не хватает».
Все это я выговариваю прямо, сухо, по-деловому, и что же?.. «Вы пришли, чтобы говорить нам пошлости?» – спрашивает Галина. Выручает Воронель, за ним Гришка: «Пошлость – это когда притворяются, чтоб было «красиво», а мы хотим правды, о которой не говорят, не пишут – не принято, потому что неприятно... Ваша школа – образцово-показательная, а чем живут ваши девочки? Что читают помимо программы? Политика их интересует? Как они относятся к доктрине Трумена? Читают ли Эренбурга? Что думают о теории относительности? Как проводят вечера – играют во «флирт», танцуют, мальчики кормят своих «ципочек» винегретом, за что те разрешают проводить их домой?.. И все это – когда во Франции бастуют докеры, в Греции ловят и расстреливают последних партизан, в Америке линчуют негров?..» В ответ было молчание, робкие возражения, но их не стало, когда мы заговорили о неравноправном положении женщины, о том, что ей с ранних лет внушается, что она – «предмет» для радости, украшения, наслаждения, и она это принимает, не чувствуя, что это унижает, уничтожает ее личность...
Мне показалось, в конце разговора на нас посматривали уже не столько растерянно, сколько испуганно. Условились, что когда для нас будет готов «материал», нам позвонят и мы придем. Но что-то мало надежды на их звонок.
3 февраля. Наши нимфы молчат.
5 февраля. Никаких звонков.
8 февраля. Наконец-то!..
Мы пришли к Павловской и заняли стратегические позиции. Однако за этим последовало драматическое молчание. Никто из нимф не решался начать первой. Шекспир номер 1 глубокомысленно безмолвствовал. Шекспир номер 2 раскачивался в шезлонге и молол чепуху, чтобы разрядить атмосферу. Наконец нимфа с материнским взглядом начала инвективу, которой предстояло быть начертанной на скрижалях истории. В социалистическом обществе XX века были вскрыты рабовладельческие тенденции. Шекспиры ерзали на своих сиденьях от удовольствия: материалы для страшного суда над человечеством росли и множились с невероятной быстротой!
15 февраля. В пятницу с удивившим нас всех успехом ставили «Дядю Сэма» в областной библиотеке.
Вчера Аня Павловская достала для нас билеты на вечер в Ленинскую. Поразило само здание – внутри. Я восхищался архитектурой всю торжественную часть, состоявшую из речей о пользе физкультуры и спорта, за ними следовало выступление физкультурниц, потом балет. Поразительно: в школе – и такой балет! И пластика, и балеринная легкость, без всяких скидок!..
Но главное, ради чего мы здесь очутились, было «изучение женских характеров»... Начались танцы. Мы стоим у стены и ругаем Воронеля: он обещал «футуристическими» методами приводить к нам для детального опроса «персонажей», а оказался такой же тряпкой, как и мы. Но вот подошли «наши героини», как называет их Воронель. После недолгого разговора Галя и я обособляемся. Проклятая радиола гремит, заглушая Галины слова, треть слов я не слышу...
– Я давно хотела с тобой поговорить.... – Видно, это тот момент, о котором рассказывал нам Олег Тягунов: ей хочется вдруг много говорить, критиковать, выпалить вдруг все то, о чем думает, о чем предпочитает молчать...
В Москве, рассказывает она, все по-другому: люди говорят, мыслят (или, по крайней мере, учатся мыслить), она часто бывала на литературных встречах с писателями, кинорежиссерами, артистами. Здесь – не то. В классе – человек пять «думающих», а остальные... К «дружбе» относятся с ехидством и завистью, страшно боясь, чтобы что-нибудь о «предосудительном поведении» не дошло до классрука. Очень страшатся «высших сфер», давящих на комсомольскую организацию, уничтожающих любые начала инициативы, активности. Все молчат и боятся «свое суждение иметь». Она как-то резко выступила – и в результате: «Воображает! Рисуется!..»
– Когда вы заговорили о женской эмансипации, я поняла, как все это далеко от нас. В нашей школе даже не задумывались над этим вопросом.
– Но, – говорю я, – ведь то и странно и страшно, что именно в вашей среде не возникает протест против пошлых взглядов на женщину...
– В том-то и дело...
В общем, сэры, вы узнаете меня: я глуп и очень огнеопасен. И мне уже хочется писать стихи...
Не знаю, будет ли пьеса, а стихи будут!
17 февраля. Вчера в газетах опубликовано постановление ЦК ВКП/б/ об опере «Великая дружба» Мурадели. На меня это произвело гнетущее впечатление. Выходит, мы бесплодны, поразительно бесплодны. Шостакович и Прокофьев ругаемы. ЦК смаху рубит: берите классику, учитесь у классиков, музыку – народу, потому – назад!
Мне кажется, это постановление мало что даст. ЦК ли разрешит связанные с музыкой проблемы? Поможет ли преодолеть кризис в музыке? Или, может быть, никакого кризиса нет? А был период «утробного» развития, в течение которого музыка настолько обогатилась и изощрилась в смысле содержания и формы («формализм»!), что получила возможность развиваться в самой себе, согласно собственным законам (как логическое развитие математики). И, наконец, обогащенная и могучая, она вернется к людям...
Сегодня были у нимф. Галя азартно кричала о бессмыслии теоретических рассуждений об «эмансипации», нужно что-то делать... Очень хорошо это волнение, крики о том, что «нужно что-то делать» – и вслед за этим: «Пусть каждый из вас наставляет на путь истины свою знакомую...» Я думаю, еще 2-3 такие «творческие встречи» – и мы разойдемся...








