412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Артамонов » Малиновые облака » Текст книги (страница 4)
Малиновые облака
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 05:10

Текст книги "Малиновые облака"


Автор книги: Юрий Артамонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 28 страниц)

– Эй, человек, беги, подвезу! – весело прокричала девушка.

Николай не стал ждать второго приглашения. Схватив чемодан, побежал к санкам и, запнувшись за перекладину, неловко плюхнулся прямо на возницу.

– Тебе что, сани малы? – толкнула его девушка, все еще с непогасшим смехом в глазах.

– Извините, запнулся.

– Знаю вас! Всегда вовремя запинаетесь… Замерз, чай, садись рядом. Да не стесняйся, садись ближе!

– Чего мне стесняться? – захорохорился Николай. – Не замерз я. – И подумал: «Ну и девка, ну и хват!»

Девушка запонукала лошадь:

– Ну айда, Боронок, айда, милый! Ох и трудно трогать с места этого увальня. А уж если пойдет – нет никакой силы остановить.

– Не надо было останавливаться, – сказал Николай. – Я бы и пешком дошел.

– Неудобно как-то проехать мимо и не посадить такого видного из себя молодого человека… – в голосе девушки прозвучала совсем не обидная усмешка. Да и никак нельзя было обидеться на нее даже за голос – такой приятный, располагающий. – Почему пешком-то идешь?

– А кто мне подаст машину? – в тон ей ответил Николай и засмеялся, увидев близко веселые, полные озорства глаза своей очаровательной возницы.

– Так разве ты не из райкома? – удивилась девушка.

– Разве я похож на райкомовского?

– Очень даже… Только те все носят меховые шапки, а у тебя простенькая…

«Тьфу ты, заноза! Опять эти шапки! Как в душу глядит», – без обиды подумал Николай, но сказал другое:

– Зачем мне машина, когда я иду в родную деревню. Давно не бывал, посмотреть все надо.

В это время девушка так залихватски свистнула, что не только Воронок, но и Николай испугался. Лошадь аж подпрыгнула, с места рванула в галоп и так понеслась, что в ушах запет ветер. От мелькавших копыт сыпались комья стылого снега, они секли лицо будто песком. Скулы свело от набегавших ледяных вихрей.

– Ну, даешь! – восхитился Николай, закрывая лицо рукавом и придерживая шапку.

– Что даю? – наклонилась к нему девушка.

– Все! И свистишь, как соловей-разбойник, и лошадь гонишь, как на скачках.

– Так уж умею! – не без гордости прокричала она в ответ.

– Как зовут-то тебя? – тоже крикнул Николай, окончательно переходя на «ты».

– Меня, что ли?

– Ну кого же еще?

– Зовут Зовушкой… Не каждому знать. Подвезла – и на том скажи спасибо.

Николай не нашелся, что ответить острой на язык девчонке, поэтому промолчал, будто не слышал. «Ну и девка, ну и хват!» – еще раз подумал он.

Но вот показались и первые постройки, пухлые от снега белые огороды, обнесенные провисшими пряслами и плетнями.

– Останови-ка здесь, – попросил Николай. – Отсюда я пешочком пройдусь.

– Как бы не так! Попробуй, останови его теперь! – безнадежно сказала девушка. – Катись уж теперь до конюшни. В гости, чай, едешь, не опоздаешь. К кому в гости-то?

– Да хоть к тебе! – засмеялся Николай и обрадовался своей шутке: все же сумел уязвить «Зовушку».

Но ока и тут не растерялась:

– Айда, приходи! Водички у меня предостаточно. Хоть бочку, хоть две… Пей, веселись, гостенек! – И опять смех, звонкий, заразительный, проникающий в самое сердце.

Он звучал в ушах и в последний момент, когда Николай на ходу выпрыгнул из санок и с головой залетел в сугроб…

Выбрался из снега, отряхнулся, подобрал шапку. Санок и след простыл. Будто приснилось все…

– Ну и девка, ну и хват! – в третий раз, теперь уже вслух, подивился Николай и свернул на узкую тропу, ведущую прямо через огороды к ближайшей улице.

С трепетом и волнением подходил он к родному дому. Даже привстал на минуту, чтобы унять бой сердца, когда увидел до боли знакомую крышу. Потом увидел три окна, выцветшие наличники, покосившиеся ворота и большую клеть. А дальше виднелся черный рассохшийся хлев. Все на месте, все как было. Только стекла окон светятся пугающе ярко, совсем не по-зимнему, как в других домах. Значит, в избе такой же холод, как и на улице. И нетронутый снег у ворот. Лишь кошки да собаки наследили у изгороди.

Посте смерти матери Николай договорился со старшим братом Григорием не делить, не продавать дом. Он еще крепкий, может послужить многие годы. Заколотят окна досками – и пусть стоит. Кто знает, что их ждет впереди? Вдруг да кому-нибудь из них, а то и обоим, придется возвратиться в деревню. К тому же, если есть свой дом на родине, то и связь есть с родной землей. Так братья и поступили. Только не стали заколачивать окна, рассоветовал сосед Федор Прокопьевич.

– Зачем заколачивать? – рассудительно сказал он. – Люди мы свои, ничего не тронем и ребятишкам не дадим пакостить. Оставьте как есть, пусть смотрит всеми окнами, все веселее в деревне будет. А то уж сколько позаколачивали домов…

И правда, все цело. Даже трещинки на стеклах не видно. Хранят деревенские жители память и уважение к своим землякам, хоть и разметала их жизнь – кого раньше, кого позже – по всему белому свету. Три года Николай не был здесь, а будто всего три дня. Только вот тропки к воротам нет…

Николай хотел было зайти сначала к соседу, согреться, разузнать деревенские новости. Но потом раздумал. Зачем идти в чужой дом, когда рядом свой? Да и слишком велико было желание поскорее ощутить полузабытую атмосферу материнского крова, прикоснуться к вещам и предметам, знакомым с детства…

Глава вторая


Как в пустыне ценят воду,

Как огонь берегут в темноте,

Верь, так и ты нужна мне.

Как живая вода, даешь ты мне силу,

Освещает дорогу твое доброе имя,

Но узнал это я, когда тебя нет… Максим Емельянов

Чемодан стоит посреди избы, Николай сидит на длинной лавке. Той самой, которую видел во сне. Медленно поглаживает ее окоченевшими руками. Весь правый угол у окна занимает огромная русская печь, напротив нее – маленькая кухонька, отгороженная дощатой крашеной стенкой. Дверей в кухню нет, просто оставлен у печки узкий проход, прикрытый ситцевой занавеской. На стенке в узорных рамках развешаны старые фотографии: отец, погибший на войне, которого Николай не помнит живым и знает только по этой фотографии, мать, близкие родственники, соседи. Есть и совсем незнакомые лица. Незнакомые для него, для Николая. А в общем-го почти все они родственники. Фотографии чужих людей мать не стала бы вешать.

К окну, выходящему во двор, вплотную придвинут большой массивный стол, мастеровито, на вечные времена сделанный когда-то еще дедом. Не одно поколение Воронцовых обедало за этим столом. Николай хорошо помнит, как вокруг него собиралась и их небольшая семья. Свято соблюдался старинный обряд: если нет одного, никто не приступит к еде. Ждут хоть малого, хоть старого. Сейчас стол стоит сиротливо и выглядит как бы даже лишним в этой нежилой холодной избе. На клеенке – пыль, толщиной чуть не в палец. Такая же пыль на полу, на полках, на заправленной цветастым одеялом кровати… Николай перевел взгляд на вешалку рядом с кроватью. Висит старая материна фуфайка, демисезонное пальто, побитая молью шаль… Будто только сейчас мать вышла в хлев управиться со скотиной, да что-то замешкалась там. Как все пронзительно знакомо, и как не увязывается с этим чувством застарелая пыль, нежилой подпольный дух, витающий в каждом уголке забытой избы! Наверно, и вещи, и дома старятся так же, как люди. Особенно, если они никому не нужны.

Николай чувствует, как постепенно теплеет, оживает его замерзшее тело. Даже руки вроде бы согрелись, и теперь он ощущает пальцами – уже не во сне, как в прошлый раз, а наяву – все щелочки и зарубки ка лавке. Видно, и правда, что и холодные стены родного дома обогревают своего хозяина.

Он встал, переоделся в материну фуфайку, нашел на печке подшитые валенки, обулся и вышел во двор. Отыскал в хлеву фанерную лопату, расчистил к воротам и к поленнице под навесом дорожку. Набрал беремя сухих до звона поленьев, занес в дом.

Давно не топленная печь дымила, выбрасывала искры, пламя ленивыми языками заблудше шарило по холодному кирпичному поду, не в силах найти дымоход. Николай, как это делала мать, побольше вытянул вьюшку, прикрыл заслонкой шесток. И сразу загудело, заухало в трубе, через минуту дрова объялись малиновым жаром.

Пока прогревалась печь, Николай сходил с ведром за снегом, поставил его ближе к огню. Не теряя времени, взял тряпку, принялся стирать пыль. В дому быстро теплело, стекла окон отпотели и заблестели чистыми слезами. Протер косяки, подоконники, а когда согрелась вода, вымыл пол. Немножко устал даже. Довольный, присел на лавку, осмотрел свою работу. Очень неплохо получилось, совсем как у матери.

– Вот так начинай жить, Николай Иванович, – сказал Николай самому себе и энергично потер ладони. Сделав губы трубочкой, выдохнул воздух. Совсем не видать пара, значит, уже комнатная температура, можно снять верхнюю одежду.

Звякнула щеколда, во дворе послышались шаги, затем кто-то у крылечка стал обметать веником валенки: швык, швык, швык. Без стука открылась дверь, и в избу, согнувшись, вошел Федор Прокопьевич. Николай сразу узнал соседа. Нисколько он не изменился за три года, разве что немножко похудел. И от этого показался Николаю еще выше, хотя природа и без того наделила его саженным ростом. Высокий рост Федора Прокопьевича подчеркивало и продолговатое лицо, и большой горбатый нос, и длинные, как вязиги, руки. На ногах у него были огромные валенки, на которые, пожалуй, ушло не меньше шести фунтов шерсти. Одним словом, все у него велико, впечатлительно. И потому нелепым кажется на могутном старике вытертый солдатский бушлат с короткими до локтей рукавами, наверно, с плеча сына. Да и он сойдет для старого человека, не все ли равно, в чем хлопотать по хозяйству?

– Что, думаю, из трубы у Воронцовых дым валит? Вона, оказывается, кто приехал! Сам Миколай Иванович! Надолго ли? Как живешь-можешь? – сыпал вопросами Федор Прокопьевич и безжалостно хлопал ручищей Николая по плечу.

– В отпуск приехал, дядя Федя, – сказал Николай, глядя на старика снизу вверх. И на всякий случай отступил от него. – Отдохнуть хочу дома, подышать деревенским воздухом.

– Вона что! – понимающе протянул Федор Прокопьевич. – Отдыхать – это дело полезное. Только какой же в деревне отдых? Вон наши девки в разные курорты, санатории отдыхать ездят. Доярки наши. Как лето, так и нет их. Приедут – и узнать нельзя: такие налитые, загорелые, как цыганки… А какой же отдых в деревне? Тут работать надо.

Николай вдруг почувствовал себя почему-то неловко, виновато пожал плечами, мол, у каждого свой отдых.

Федор Прокопьевич будто понял его, согласно кивнул головой.

– Надолго ли приехал?

– На весь отпуск. На месяц.

– Это хорошо. Не надо забывать родной дом, деревню свою. Родная земля, она тянет к себе, если ты настоящий человек. Вот у меня четверо своих, все давно взрослые. А рядом никого нет. Двое сыновей живут в Йошкар-Оле, один в Сибири, а младшую дочку прошлым летом солдат увез на Украину…

Федор Прокопьевич снял шапку, сел на табурет ближе к печке, собрал в горсть острый щетинистый подбородок. С горечью добавил:

– Да и пусть бы жили, у каждого теперь своя дорога, только что же они забывают родину-то свою? Уж не нас, стариков, бог с ними, родину, говорю! Девка, так та даже не пишет с Украины. Вишь, приглянулось там ей. Ну, а сыновья из Йошкар-Олы реденько наведываются. Вишь, близко тут. Да и то едут, чтоб увезти отсюда кой-каких продуктов. Мяса, скажем…

– Где они в Йошкар-Оле работают? – вставил Николай, чтобы как-то отвлечь старика от неприятного для него разговора.

– Один на каком-то заводе, а другой – в музее.

– Он что, научный сотрудник?

– Какой там сотрудник! – Федор Прокопьевич в сердцах даже сплюнул. – Хранителем каким-то! Ну, сторожем по-нашему, что ли!

– Значит, в деревне молодежи мало?

– А откуда ей здесь быть? Кончат школу – и айда куда-нибудь на сторону, хоть тем же сторожем, лишь бы не в деревне. Раньше разве так было? Попробуй-ка уйди из колхоза хотя бы на сезонную работу! Сразу урежут огород, а семье будут чинить разные препятствия. То в лошади откажут дрова вывезти, то покос вовремя не дадут, то еще что. И уйти-то было трудно. Не выпишут в сельсовете справку на паспорт – и все тут. Куда сунешься без документов? А теперь что? Дожил до шестнадцати лет, получай паспорт и езжай хоть на Сахалин’ Никто слова не скажет, еще даже похвалят, мол, поехал парень на такую-то стройку…

Федор Прокопьевич помолчал, потирая пятерней худую небритую щеку, подумал.

– Но вот что я тебе скажу, мил человек, – вдруг оживился он. – Скоро кончится это! Перестанут скоро бежать из деревни! Не только перестанут, а вернутся и те, кто по младости своей да по глупости удрал из деревни раньше. От чего теперь бежать-то? Сам посуди. Вот Пашка мой, который этим самым хранителем работает, получает восемьдесят рублей, а доярка Светка – триста! Да еще какую-то тринадцатую зарплату каждый год выдают, столько же, сколько за месяц зарабатывает. Дак ведь она – баба. И опять же при доме своем, со своей скотиной, со своим огородом, не ездит в город просить у родственников мяса или молока там. Она – сама себе хозяйка, даром что незамужняя девка! Вона жизнь-то какая нынче в деревне! А они, дурье, – в город!

Старик спять помолчал.

– Душа прямо болит, Миколай Иванович, что век свой прожил. Пораньше бы такую жизнь застать али сбросить бы годков десяток. Идешь по деревне – нарадоваться не можешь: дома у колхозников один другого краше, скотины во дворах полно, телевизоры у всех, мотоциклы, а то и машины вовсе. Бытовой комбинат построили, новый клуб, животноводческий комплекс. У нас ведь, Миколай Иванович, животноводство-то поставлено – как ее назвать-то? – на промышленную основу, что ли. В газетах даже про это пишут. Пошел раз посмотреть, что за комплекс. Ходил, ходил по корпусам, совсем обезножел, заблудился. Главное, понять ничего не могу: скотины много, а людей не видно. И кормят, и поят, и доят их машины. Вон, у Светки-то, слышь, восемьдесят или все сто коров. Уж не знаю точно сколько, но шибко много. И все одна управляется…

А какую мастерскую отгрохали? Теперь не надо трактора гонять на ремонт в город. Да только ли трактора – всю колхозную технику ремонтируют на месте. Да и чужую еще прихватывают.

Федор Прокопьевич хитровато сощурился, пристально посмотрел на Николая.

– В новых домах-то у наших колхозников, чай, не бывал? Не дома, а хоромы! По два да по три этажа в каждом. С балконами, террасками всякими. Дров не надо, батареи там греют, и обед готовить печку топить не надо – на газу варят.

Даже, грех сказать, по нужде на улицу бегать не надо – все в доме… Вона жизнь-то какая пошла, Николай. Иванович. Вот погоди, настанет время, когда в колхоз будут принимать только самых достойных. Наподобие тебя, умных да понятливых… Ох, как неохота старому-то быть теперь…

– Вы еще не старый, дядя Федя, – сказал Николай.

– Да как не старый, уже семьдесят годов стукнуло. Ну годы-то еще куда ни шло, силенка кой-какая сохранилась, а вот ума по нонешней жизни маловато. Хожу, смотрю на всякие строения, а сам болван болваном, не знаю что к чему. Куда вот я со своим понятием? Сейчас к этой технике нужны такие люди, как ты, Миколай Иванович. Молодые, башковитые. Инженеры, не ниже.

И приятно, и маленько неловко было Николаю слушать эти слова Федора Прокопьевича, и чтобы как-то отвести понятный крен разговора в его, Николая, адрес, он сказал:

– Посадить бы вас, Федор Прокопьевич, за стол надо, да нечем угощать. Вот пообживусь немного, тогда все будет. А вообще-то… – тут Николай вспомнил, что в чемодане у него лежит бутылка шампанского. Он взял с собой именно шампанское, а не водку и не коньяк, зная, что этого вина в деревне никогда не бывает. – Вообще-то у меня одна бутылочка есть…

– Не надо, Миколай Иванович. Придет время – выпьем, а сейчас ни к чему. Я ведь не за этим зашел. Давай располагайся, обживайся. Заходи ко мне. Возьмешь картошки, мяса. Сало хорошее есть. Недавно борова завалил. Не в город же ехать за продуктами. Заходи и бери без всяких денег. Для кого как, а для тебя не жалко, Миколай Иванович. Ведь все свое, не купленное. Слава богу, живем теперь…

Старше тяжело оперся клещнистыми руками о колени, встал. Обвел глазами стены.

– А дом-то твой еще век простоит. Помню, когда рубили, бревна были смолистые, одно к одному, тяжелющие, как камни. А сейчас и вовсе прокалились, прокипели смолой. Я бот у своего застреху на днях укорачивал, так все зубья из пилы повысадил. А мой и твой дом из одного леса в одно время рублены, – и он постукал для верности по косяку кулаком.

Федор Прокопьевич нахлобучил шапку, заложил одну руку за поясницу и, нагнувшись, вышел в сени. Николай проводил его взглядом и потом долго думал о нем. Да, старость – не радость. Но тут дело даже не в старости – куда от нее денешься, – а найдут ли эти старики при всем видимом житейском благополучии уважение и заботу от своих детей? От тех самых детей, которые называются нынешним поколением. Вот Федор Прокопьевич не нашел ее. И потому, наверно, с такой отцовской заботой тянется к нему, Николаю.

Дуб тоже растет, как человек. С побега, с росточка начинается. Годы, многие годы пройдут, пока он окрепнет, наберется силы, пустит глубоко в землю надежные корни. И уж тогда расцветет, даст плоды. Вокруг ствола появятся новые ростки, новые побеги. Это уже дети дуба-родителя. Своей тенистой листвой он бережно прикрывает их от палящего солнца. Но подрастут дубки, встанут вровень с родителем п начнут безжалостно застить ему свет, не ведая о том, что ему, старому, теперь больше, чем им, надо тепла и солнца. Так и у людей. Так вышло и у него, Николая…

Три года назад вот здесь, посреди избы, на двух табуретках стоял гладко вытесанный сосновый гроб. А в гробу, скрестив на груди руки, лежала мать. Лежала с ввалившимися глазами, поджав маленькие, пугающей белизны губы. О том тяжелом дне напоминает и фотография, которая висит тут же, на заборке, рядом с портретом живой матери. Кто же ее повесил? Наверно, тетушка Ведасей, соседка, давняя подруга матери. Тогда Николай так был подавлен горем, что не помнит, кто и фотографировал. Он вообще не помнит подробностей, к тому же уехал почти сразу после похорон, на другой день. И вот сейчас… Во всем скорбном лике матери видится Николаю упрек и неизбывная тоска по сыновьям. Без отца выходила, без отца поставила на ноги, а чем они отблагодарили? Выросли и разлетелись в разные стороны. Старший подался от колхозного послевоенного бесхлебья в целинный край на вольные земли, младший – в город. И осталась старая больная женщина одна, Снова слетелись сыновья, чтобы похоронить мать…

Николай представил, как мать ждала их. Что бы ни делала, чем бы ни занималась, а мыслями все время была с ними. Наверно, все глаза проглядела на дорогу. И верила, до последнего дня верила, что вернутся к ней ее дети.

Иногда она получала от них письма. Подслеповато щурясь, от волнения то и дело поправляя старые очки с тесемкой вместо дужек, сама старалась прочитать набегавшие друг на друга строчки, читала и перечитывала. А потом бежала поделиться радостью к тетушке Ведасей. «Скоро приедут, – наверно, говорила она, – который-нибудь да приедет…»

Но сыновья не приехали…

И опять Николай, как и в городе, почувствовал жгучую, ничем невосполнимую утрату. И презрение к самому себе. Ведь и сейчас-то приехал, можно сказать, случайно, не знал, куда деть себя в отпуске. Какой же ты сын, какой, наконец, мужчина?

В одной рубашке он вылетел во двор, захватил в пригоршни колкого снега, сыпанул на голову, на грудь. Не чувствуя мороза, долго стоял с мокрой леденеющей головой, пока не прошел приступ отчаяния, пока не перестало жечь сердце.

* * *

– Плохи, совсем плохи глаза мои, не вижу, кто ты, добрый человек. Подойди-ко поближе.

Тетушка Вздасей долго спускалась с печки, всунула черные костлявые ноги в обрезанные валенки, зашаркала в передний угол, к окну. Кое-как тащится, усохшая, как стручок, сгорбленная. Голова трясется, руки дрожат, нечесаные волосы свалялись в пряди не поймешь какого цвета – то ли пепельные, то ли белые.

– Сын Натарьи я, – сказал Николай, подойдя к старухе.

– Который же? Младшой, что ли?

– Младший.

– То-то признавать по голосу стала.

Она протянула прозрачные, будто восковые руки, ощупала плечи Николая, голову. Мутными, словно разбавленными глазами посмотрела в лицо гостя.

– Признала теперь, совсем признала. Миколай Натарьин… Ну так садись, Миколай, садись вот поближе ко мне, рассказывать буду, чо не забила. Памяти-то совсем, слышь-ко, не стало. Вот чо помню, то и расскажу.

Тетушка Ведасей нащупала лавку, потянула Николая за собой.

– Тяжко мне, Миколаюшко, в старости-то. Ведь совсем одна-одинешенька, как горошина, – сбивчиво повела жалостливый рассказ старуха. – Одинешенька, как и мать твоя, покойница… Памяти-то вот совсем не стало, тебя и то позабыла. А мать-то хорошо помню. Да и как не помнить, вместе ведь горемычили, как вы разъехались. Во сне все вижу. То еще молодую, в девках, то уже вдовую. К чему бы это, а, Миколай? Неуж и сама скоро помру? Да и пора, давно пора… О чем это я говорила-то? Господи, совсем памяти нету…

– О маме, о маме, – подсказал Николай.

– Верно, о Натарье начала. Дак вот, мать-то твоя хоть и хворая была, а все на ногах держалась. До самой смертной минуты на ногах. Только в последний день не смогла истопить печку. Я пришла ей пособлять. Принесла дров, затопила, поставила на плиту воду. Ты, говорю, полежи пока, а я поищу лекарство. Нашла в комоде какие-то таблетки – она их пяла от головной боли, – дала ей. Кое-как сглотнула, бедная, запила теплой водичкой. И уснула…

Старуха влажно прокашлялась, ощупывая впалую грудь, с минуту тревожно прислушивалась к сипам и хрипам, вылетавшим с дыханием, потом продолжила:

– Слава тебе, господи, думаю, полегчало. И полезла к ней на печку. Уж не знаю, сколько мы так вместе лежали, только проснулась я разом, будто кто тряхнул меня. Пошарила рукой сбоку – нет Натарьи, пошарила с другого – нет! Когда успела слезть с печки? Ужасть, как испугалась. «На-тарья, – закричала я. – Натарья! Куда ты девалась?» Никто мне не ответил. Только часы стукают на стене…

Свернулась это я живенько с печки, зажгла лампочку. Да так и обмерла: лежит твоя матушка ничком вдоль половиц, рученьки свои вперед вытянула. Хотела, видать, тоже свет включить, да не успела…

Тетушка Ведасей умолкла, вытерла передником мокрые глаза. Он не торопил старуху, да к не хотелось больше ничего слышать о смерти матери.

– Неужели нельзя было дать телеграмму, когда заболела? – с горечью спросил Николай.

– Не велела, батюшко, не велела. Не надо, говорит, их тревожить, они – молодые, своих забот хватает, не до нас, старух.

– Да как не велела, какие такие могут быть заботы, чтоб не приехать к больной матери! – почти крикнул Николай. И тут же пожалел, что не сдержался, опустил глаза, жестко смял в горячих руках шапку.

– А вот не велела – и все! – стояла на своем старуха. – А слово матери – слово божье. Она ведь смерть-то свою чуяла, как и я чую, все загодя наказала мне. Где похоронить, как похоронить, кого на поминки позвать. А одежу-то, в какую обрядить, сама заготовила. И платье белое, марийское, и платок, и тапочки белые… Только белые-то тапочки малы оказались, надели синие… Денег у ней триста рублей было. На книжку все откладывала – и ваши, что присылали, и с пенсии. На всем экономила, чтоб похоронили-то хорошо. Книжку-то, чай, видел? В столе она. Как наказывала, так и сделали, не обессудит покойница…

– Значит, чувствовала свою смерть, – тихо сказал Николай, раздумывая.

– Да как не чувствовала! Кошка – и та знает, когда помрет. Обе мы чувствовали, только не знали, кого она наперед заберет. Обе и готовились… Даже мечтали помереть вместе, в один день, в един час. Чтобы расходов меньше было… А она вон Натарью одну увела…

Старуха опять нутряно, с бульканьем покашляла, отдохнула немножко от разговора.

И у меня все припасено, – повторила старуха. – Доски для домовины на чердаке лежат – сухие, смолевые – одно загляденье! И обряд полный в сундуке… Ты понимаешь, о чем я? – вдруг уставилась старуха на Николая.

– Понимаю, тетушка.

– Ну, понимаешь, дак слушай. У меня ведь никого нет, кроме тебя. Пока жила с мужем, родить не успела. Ушел он на первую ерманскую войну да и сгинул там навсегда… Ну дак вот. Мать твою, Натарью, я спровадила, как она велела. А теперь я прошу тебя: проводи и ты меня в последний путь. Чтоб не чужие люди хоронили, а ты. И чтоб я сейчас же знала об этом. Ну дак чо скажешь?

Николай даже растерялся от такой просьбы, от пронзительного блеска глубоко запавших старушечьих глаз.

– Да что вы, тетушка Ведасей, рано говорить о смерти.

– Ничего не рано, знаю я, отвечай давай, чтобы спокойна я была.

– Ну… ну не оставлю я вас… Не оставлю в любом случае. Вы для меня теперь вместо матери…

– Вот и ладно. Спасибо, Миколай. Я тебе поверила. В сундуке одежда-то, говорю. Много одежи. Коя лишняя останется – раздашь соседкам. Ничего не оставляй. А дом передай колхозу. Денег у меня тоже много. Поболе, чем у твоей матери было… Там же, в сундуке… Сколь издержишь на похороны, сколь на поминки – дело твое, только не скупись, много у меня денег, а остатки отдашь в школу, ребятишкам. Пусть поминают старуху. Своих деток не было, чужих любила всю жизнь…

Старуха опять умолкла, прислушиваясь к хрипам в груди.

– И еще одна просьба будет к тебе, Миколай. Когда здоровая да сильная была, любила я работать, не сидела сложа руки. И в колхозе, и у себя дома. На огороде шибко любила работать. Да не овощ какую выращивать, а цветы. Много ли мне одной-то овощей надо? А цветочков насадишь – самой любо и людям приятно. Дак вот, Миколай, на могиле моей обязательно посади цветы. Ну хоть подсолнухов насей – и то ладно будет…

И тетушка Ведасей вдруг запела. Запела еле слышно, неожиданно мелодичным, дрожащим голосом. Протяжные слова старинной марийской песни будто квелые лепестки цветов облетали с бескровных, едва шевелящихся губ:

Ношу белый я платочек,

Ношу черный я платочек,

Никто шелковый не купит —

Никому я не нужна,

В землю лягу спать одна.

Не прольет никто слезинки,

Не стряхнет в траву росинки —

Никому я не нужна…


– Тетушка Ведасей, хватит причитать! – резко сказал Николай, поднимаясь. Сказал так, чтобы скрыть свою слабость, которая неодолимо растекалась по всему телу. – Не оставлю я вас, слышите, не оставлю!

Глава третья


Рия-рия, – на волынке играя,

Кто там прошел?

Тувудуп-тувудуп, – в барабан колотя,

Кто там прошел?

Отчего искривились лапоточки,

Кто наступил на них?

Отчего на губах твоих цвета нет,

Кто поцеловал? Марийская народная песня

Сунув в карман бутылку шампанского, Николай вышел во двор. И сразу будто провалился в преисподнюю. Снежные вихри подхватили полы пальто, ударили по лицу, сквозящий холод проник до тела. В белой круговерти не видно было ни неба, ни земли, ни дорожки к воротам.

Ну и погодка! Еще вчера стоял ясный морозный день, с безоблачного неба холодно светило солнце, и льдисто сверкающие поля покорно стыли под негреющими его лучами. И вот запуржило, завьюжило…

В городе как-то незаметно бушуют бураны. Теряется, глохнет ветер среди огромных домов, а снег тут же убирают машины. Зато вольная воля ему в полях, на открытых проселках. Гуляет, свистит лиховей, по крыши заметая бани, овины, обреченно приникшие к земле низкие избы.

Преодолевая ветер, Николай пересек улицу, впотьмах отыскал ворота Федора Прокопьевича. С усилием открыл калитку – так ее замело снегом. Вытянув вперед руку и стараясь обо что-нибудь не запнуться, поднялся в сени. И все-таки запнулся: подвернулось под ноги пустое ведро, с лязгом покатилось по полу. И тотчас зажглась лампочка под потолком. Постучал в дверь, но не услышал привычное «войдите» – уж так туг принято, не спрашивать, можно, нет, когда идешь в гости, – вошел без приглашения.

– Сразу узнал, что ты, – сказал вместо приветствия Федор Прокопьевич. Он сидел на низком стульчике, обтянутом поверху залощеной кожей, и чинил валенок.

– По походке, что ли?

– Да нет, по привычке. Кто в марийской деревне стучится? Один ты. Забыл, парень, родные обычаи… Ну да ладно, прохода давай, будешь гостем. Снимай, снимай свои штиблеты, ишь, ноги-то на что похожи. У нас ведь тута нет тротуаров. Вот валенки тебе приготовил.

– Спасибо, Федор Прокопьевич, но я не замерз, – сказал Николай, а все же снял ботинки, поставил их к печке. Надел подшитые валенки-домокатки и неожиданно ощутил, до чего они теплы и ловки на ногах. Да и как было не надеть – столько доброты и радушия звучало в голосе хозяина.

Давно не был Николай в дому Федора Прокопьевича, с любопытством осмотрелся. Просторно, чисто. Койка застлана пушистым шерстяным одеялом, таким, какие часто встретишь в городских гостиницах, на одеяле – гора подушек. До самого полу свисает упруго натянутая кружевная простынь, сверкающая крахмальной белизной. На полу – разноцветные половики и тоже разостланы ровненько, без единой морщинки. Будто текут они от двери к окнам. Пройдись по избе – и не услышишь своих шагов. Да и сами хозяева свежие, опрятные, словно только что вернулись из бани. Федор Прокопьевич сбрил свою сивую щетину. Он и его жена степенны во всем, даже в разговоре. Делают потихоньку каждый свое дело и без необходимости не обронят ни одного слова. Вот и к Николаю хозяева сдержанны, не пытают вопросами и вообще будто не замечают его. Но это не от нерадения к гостю, наоборот; очень даже уважают и рады его приходу, а то, что ни о чем не расспрашивают – таков у старых марийцев обычай. Хочешь – рассказывай о себе сам.

Прямо на обеденном столе стоит большой телевизор. Диктор рассказывает о награждении Марийской республики орденом «Дружбы народов». Но передачу никто не смотрит. Федор Прокопьевич, после того, как отдал Николаю валенки, взял республиканскую газету «Марий коммуна» и углубился в чтение, а жена с самого начала хлопочет у печки.

Вот досада, Николай никак не может вспомнить имя жены Федора Прокопьевича. Как-то неудобно, но придется обращаться к ней «бабушка». Вообще-то она бабушка и есть. В деревне всех старых людей называют бабушка или дедушка. И до сих пор еще бытует привычка окликать немолодых женщин по имени мужа: жена Федора Прокопьевича, жена Миколая Васильевича и так далее. Назови-ка какую-нибудь бабку по имени – пройдет и даже не обернется. Вроде бы оскорбил чем. А вот о нынешних женщинах этого сказать нельзя. Попробуй-ка окликни сейчас молодушку, «Эй, мол, жена Эдика!», так она такое тебе сказанет, что и ответа не подберешь… Обидится, год не будет разговаривать.

– Бежит, бежит, говорю! – крикнул Федор Прокопьевич, не отрываясь от газеты. Жена проворно повернулась от кухонного шкафа, сняла с кастрюли крышку, помешала варево деревянным половником.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю