Текст книги "Малиновые облака"
Автор книги: Юрий Артамонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 28 страниц)
Прямо перед Лаврушем некошеная трава. Вымахала до пояса, густая и мягкая; как рвалась каждая травка ввысь, к солнцу, как старалась достичь его, а зацвела – успокоилась. Тут и овсяника, и розовая дрема, дягиль, аир и тмин, зверобой и красный луговой василек, ромашка, чистотел, донник, пахнущий чем-то невероятно знакомым и приятным, дикий клевер и душица – каких только трав не найдешь, не счесть обилия их. Луг то синеет местами, то краснеет, лиловеет даже, то желтеет. И даже зеленый цвет неоднороден: побледнее, поярче, с желтизной или голубизной, слепой и плоский или с какой-то внутренней глубиной, прозрачностью, дымчатый и глянцевый. Кажется, земля и солнце неравномерно одаривали их: любимчикам побольше, а остальным что придется. Посмотришь на иной лист, а он насквозь виден – такого тонкого шелка, такого благородного цвета. А соцветия – не описать! Какое буйство красок, какая фантазия, какой изысканный вкус! Но самый красивый цветок таится внизу, у самой земли. Как золотая крупица, он избегает любопытствующего взгляда, не кажет себя чужому. А увидишь – остановишься как вкопанный. И долго будешь любоваться, раздвинув травы и другие цветы. И поражаться, будто открыл для себя неведомый мир. Есть два таких цветка и у нас: ласточкин цвет – вараксимпследыш и андывуч – голубая стрелка. Один горит красным огнем, теплым, как сама земля, другой голубым – как небо. И растут они всегда вместе, смотрят друг на друга, как земля и небо. Если найдешь един – поищи, и другой будет рядом. Говорят, увидев их, обретешь счастье. Но цветы эти слишком хрупки и чутки. Можно любоваться ими, но нельзя трогать. Только сорвешь – глядь, уже завяли, закрыли свои прекрасные глаза навсегда. Не трогай их, как не трогаешь землю и небо.
Есть и другие травы. Дурман и пустырник, например. Стебель и листья их пугают тысячами иголок. Косцы не трогают эти травы. И скотина не ест. А коль скосишь ненароком, они становятся еще мстительнее. Когда сгребаешь сено, мечешь его в стога, их иголки жалят, впиваются в руки, вся кожа зудит. И не увидишь их в коже, только почувствуешь, когда проведешь рукой по руке или еще языком нащупаешь. А уж чтоб все эти жала вытащить – и не рассчитывай. И торчат дурные травы на скошенном лугу одинокими пучками, покачиваются под ветром – всю зиму простоят, всю весну – до нового сенокоса. Век у них длинный – а пользы никому.
Местами средь широкого луга стоят кусты ивы, можжевельника. Под ними всегда тень, и там, в тени, небольшие ямины, вырытые полой водой. С разливом попадают в них мальки, мелкая рыба, иногда щуки и язи. К сенокосу вода высыхает почти до дна, затянутого илом. Там и лежит уже подросшая рыба. Она выдает себя при подходе человека: бьется, зарываясь в ил, машет хвостом, разбрызгивая грязь и воду. Вот и рыщут ребятишки по лугу в поисках таких ям, собирают в ведра плотву, язей, окунишек. Особенно много в иных ямах щурят. Подойдешь, а они, как стрелы, пронизывают мелкую воду, бросаясь врассыпную и зарываясь носами в ил. Так и кажется: вскипела разом вода и тут же успокоилась, осияла. Некоторые потаенные ямы так и остаются ненайденными. Тогда, если их не наполнят водой дожди, рыба гибнет и птицы – вороны, филины, коршуны – устраивают пирушку: кричат, галдят, дерутся в воздухе. Издалека кажется: дым вьется над костром, разложенным на лугу.
Дорога, извиваясь, тянется к Кокшаге. По обе стороны ее – ни следочка. Грех топтать такую траву. Направляя мотоцикл по колее, Лавруш тихо трогает вперед. Здесь, в низине, можно заблудиться, если бы не эта дорога. Кругом высокие травы, кустарники – больше не видно ничего, кроме неба. И воздух здесь прохладнее, свежее, и пахнет сыростью. Где-то слышен шум трактора, людские голоса, но где – не сориентируешься. И вот за очередным поворотом открывается вдруг его взору близкая Кокшага во всей своей красе. Чистая, опрятная, с мягкой даже на взгляд водой, стоящей вровень с берегом: дунь ветер – выплеснется на луг. Так бы и крикнул: «Здравствуй, Кокшага, мой незабвенный друг! Как живешь, как работаешь? Сколько воды утекло с нашей последней встречи, а ты все та же. Принимай друга! Не в гости иду – домой!»
Лавруш заглушил мотоцикл. Вдохнул полной грудью свежий речной ветерок, присел к воде. И река, будто приветствуя его, подкатила небольшую волну, слегка лизнувшую его ботинки, и снова отвела ее. Она встречала его как брата, ласково оглядывая синими глазами; как мужа, приглашая в свое лоно; как ребенка, обещая сладость своей груди.
Он лежал на поверхности воды, раскинув руки и ноги, и слушал, ощущал какие-то пока незаметные перемены, что происходили в его душе, и чувствовал, как отмокает, отстает сухая короста, которой со временем неизбежно покрывается сердце, и как оно вбирает в себя каждый листик, каждый цветок, каждую малую травинку родной земли, освеженное живой водой Кокшаги.
3
Все уже пообедали, отдыхают, разбрелись кто куда. А молодежь – под кустом у шалаша, на свежем сене. Издалека слышны девичьи голоса, смех…
Едва Лавруш подошел к веселой компании, как среди цветастых девичьих платков поднялась вихрастая голова Миклая, тракториста.
– Лавруш, и ты с нами? – весело кричит Миклай.
– И я… – отвечает Лавруш и добавляет про себя: «Разве усидишь дома? Сенокос… Кокшага… приволье…»
– Вот хорошо! – хохочет Миклай. – А то девчата, черти, одолели. Один никак не осилю, – и подмигивает.
Дезчата вдруг рассмеялись его словам, будто взорвались: одни, прикрывая рот платком, валятся с хохотом на сено, другие бьют его ладошками по плечам и спине, третьи кричат что-то веселое и нарочито гневное…
Миклай, вырвавшись из цепких девичьих рук, вскочил, заткнул под брюки выбившуюся рубашку, как граблями, выгреб пальцами из взлохмаченных волос сенную труху.
– Ну, здравствуй. С тобой мы их живо в оборот возьмем, – он гордо оглядывает девчат и неожиданно подмигивает, теперь уже им, как бы приглашая повеселиться вместе.
Лавруш, крепко пожимая руку, мельком оглядывает девчат. Их много. Сразу и не узнаешь никого. И оттого, наверное, что он впервые в их компании, что непривычен пока, девушки как-то разом замолчали, посерьезнели. Они поглядывают на него осторожно, изучающе, но как бы случайно, будто он их ничуть не интересует. А сами незаметно одергивают платья на круглые загорелые колени, поправляют волосы, поджимают босые в белых царапинах от колючего сена ноги.
У одной в зубах высохший стебелек травинки. Откусывая острыми зубами кусочки от него, она какое-то время пристально глядит на Лавруша. Вероятно, оттого и он сразу выделяет ее среди остальных девчат. Сероглазая, с живым круглым лицом и остреньким аккуратным носиком, она симпатична даже в таком невидном наряде. Платье с короткими рукавами, платок, завязанный на старушечий манер – назад, вот и все одеяние. Руки загорелы, темны, как и ноги, только белая полоска виднеется из-под поднявшегося рукава. А лицо посветлее – будто жар расплавленной бронзы подогревает кожу изнутри, подсвечивает, припекает ее.
Это Ануш. Из соседней деревни. Лавруш знает ее: когда ходил в школу, она бегала то ли во второй, то ли в третий класс. Так что лет на пять моложе его. Отца нет, в прошлом году, Лавруш слышал об этом случае, угодил он под дерево на лесозаготовках. Богата сестрами и братьями, но сии еще школьники, так что, считай, Ануш – главная помощница матери. «Наверное, разнорабочей в совхозе, – подумал мимолетно Лавруш. – Если б на ферме работала, я бы знал».
А она отвернулась к больше не глянула на парня ни разу, будто тотчас забыла о кем. Шепчется о чем-то с подружкой, и обе прыскают временами, зарываясь лицом в сено.
Когда-то здесь была просто излучина, но вода пробила прямой путь, и образовался затон с небольшим островком. Это место чем-то приглянулось жителям деревни, и, выходя на сенокос, кашеварку и шалаши они ставят всегда именно здесь, напротив островка, на который переброшен небольшой мостик в две доски. Сейчас народу тут мало, вместо пятнадцати-двадцати шалашей стоит, как сирота, один-единственный. У берега два котла: в одном варят суп, в другом – чай. Тут же длинный стол, сколоченный, видимо, из случайных досок, по обе стороны его такие же длинные скамейки. Ножки их крепко вбиты в землю. Дальше, у скирды, техника: «Беларуси», навесные косилки, копнитель, сеносгребатсль. И кажется, что техники больше, чем людей. Еще дальше пасутся пять стреноженных лошадей. Нет, не пасутся – стоят, как прибитые к земле. Сытые, видать. Делать им нечего: подвезти продукты, питьевую воду, сушняк из леса для костра – вот и все заботы. Да и выв ел и-то их, наверное, лишь для того, чтобы они сами добывали корм себе. Это – все кони, что есть в совхозе.
– Поесть хочешь? – спрашивает Миклай.
– Да нет, я с собой прихватил.
– А ты нашего попробуй. Тетушка Ведаси, суп остался? У нас еще работник прибыл.
– Есть, есть. И не остыл еще, – слышится из шалаша голос поварихи.
Лавруш поставил мотоцикл в тень, переоделся за кустами в спортивный костюм. Когда подошел к столу, там уже все было готово: наваристый суп, мясо, хлеб, чай со смородиновыми листьями. И ложку не стоило брать из дому.
Ведаси стоит рядом, скрестив руки на большой груди, наблюдает. А когда ложка заскребла по дну жестяной тарелки, улыбнулась:
– Ну что, еще надо?
Она знает, что надо, не ждет похвалы своей стряпне – ее суп сам себя хвалит.
– Не откажусь.
– У воды и старый лапоть проглотишь, – довольно смеется Ведаси. По старой примете, работник, который хорошо ест, и работать хорошо будет.
Лавруш молчит, занятый супом.
– Подъем! – кричит вдруг бригадир Тикын – будто специально дожидался, когда Лавруш наестся. Он бьет ложкой по дну алюминиевой чашки над головой, длинный и тощий, как сухая палка.
Из шалаша, из-за кустов, с берега поднимаются мужики, бабы, девчата, собираются вокруг бригадира. Потягиваются, бормочут что-то про себя, трут сомлевшие груди и лица, некоторые тут же направляются к котлу с чаем, пьют из жестяной кружки, одним ухом слушая наставления бригадира. Но у того разговор короткий:
– Трактористы будут косить на своих местах, а мы пойдем на остров.
Взвыл пускачом один трактор, другой… Вот они уже мчатся к леску. А косцы гуськом идут к мостику.
– Косы где? – спрашивает Лавруш. – Косить буду.
– Поди к Карпу, – машет рукой бригадир. Потом вдруг оборачивается: – Да не вздумай назвать его так!
Вообще-то старика сторожа зовут Капром – Капр Афанасьевич. Но кто выговорит это имя? Куда удобнее Карп. Так его и зовут в деревне за глаза. А уж коль нечаянно вырвалось так в его присутствии – берегись. Старик он тихий, лишнего слова не скажет, да и нужные-то говорит будто нехотя, будто через силу, а коль раззадоришь – позеленеет весь от злости. Может и ударить чем ни попадя под горячую руку.
Лавруш осматривается, заглядывает в шалаш – Карпа нигде не видно.
– Чего потерял? – спрашивает Ведаси.
– Где Карп?
– Вона сидит, – тычет она пальцем в сторону реки, – За кустами.
Постарел, постарел дед. Сидит, смотрит на воду – не шелохнется. Маленький, сгорбленный…
– Карп Афанасьевич… – тихо говорит Лавруш и тут же в замешательстве замолкает. Как же это сорвалось? А может, старик и не слышал? Сидит как сидел.
– Карп Афанасьевич, – снова говорит Лавруш.
– Слышу, слышу, – отзывается старик. – Не глухой. Посмотри-ка лучше, как рыбки играют… Мне бы их проворство…
– Ого, и крупные ходят. Что же вы без удочки?
– Я, мил-человек, за всю жизнь ни одной рыбки не выловил… А вот смотреть на них люблю. Что тебе?
– Косу хочу попросить.
– Если хочешь, почему не дать, – проговорил старик, медленно поднимаясь.
А вообще-то не так уж он и постарел, вон как легко идет. Сколько помнит Лавруш, Карп всегда был таким же легким в ходьбе. И руки еще сильные. И волосы черные. Только поредели немного. А вот сидит совсем по-стариковски.
Карп внимательно оглядел пария, прикидывая его рост, вынул из-за кочек косу, опробовал лезвие, осмотрел обух, рукоятку, встряхнул в руках и подал Лаврушу:
– Как раз по тебе, будто специально делана.
Закинув косу на плечо, Лавруш, как и другие, направился к мостику.
4
Вечером у шалаша Карп встретил Лавруша:
– Устал?
Сейчас он как будто подобрел к парню, смотрит дружелюбно. Видимо, понял: не собак гонять прибыл сюда Лавруш – работать. Пусть и накосил меньше других, но для начала сгодится. Вот попривыкнет, вспомнят руки-ноги былую сноровку, станут гибкими, ляжет коса в руки, пойдет плечо – тогда другой разговор.
– Устал, – выдыхает Лавруш.
– Ничего, втянешься…
На косовице Лавруш все время поглядывал на Ануш: как держит косу, как точит, как легко передвигается. И удивлялся: такая молоденькая, откуда у нее сила и сноровка? Как косит – легко, без усилий, коса сама плывет, только держи ее, не упусти! Со стороны глядеть: что тут особенного, маши себе в обе стороны. Махнешь, и трава ложится головой вправо, ровно, как солдаты под пулеметной очередью. Ан нет, и здесь нужно умение. Пусть и сила богатырская есть, а без сноровки быстро ее растратишь. Одеревенеет спина, руки и ноги застынут от напряжения – тогда машешь, как дрова рубишь. Главное на сенокосе – чувствовать себя легко, непринужденно. А Лавруш заставлял работать больше себя, чем косу, и потому у него сейчас такое ощущение, будто потерял чувство времени, связь с жизнью. Все тело оцепеневшее, чужое, и нет сил даже шевельнуть рукой. Ступня горит как в огне – не так ногу ставил, кисть руки ноет – не так косу держал, в спину будто кол вбили – неправильная осанка. И чем больше старался он догнать – хотя бы догнать! – других косцов, не опозориться перед девчатами, тем больше почему-то отставал от них, мешал идущим следом. А как скошенная трава лежит позади него? Стыдно смотреть. Не ровной грядкой, не строчкой, как у других, а валом, будто медведь тут шастал косолапый, разворошил все, разбросал. Но никто не посмеялся над ним, никто не упрекнул. Даже показали, как держать плечо и руки, как вести косой по траве – толково объяснили, просто. Лавруш заметил мельком, что Ануш улыбается, глядя на него, покачивает головой. И как тут не улыбаться, коль человек свой, деревенский, а косой машет так, будто впервые видит ее. Но не ото было обидно. Горько было оттого, что она не подошла, не показала, как другие.
Вечером косцы долго не задержались у шалаша. Передохнули чуток, привели себя в порядок, утолили жажду смородиновым чаем и, сев на машины, укатили домой. Все это было так неожиданно для Лавруша, так странно, что он только глядел на них недоуменно, ничего не сказал, ничего не спросил, и сам не знал, как поступить: то ли остаться, то ли ехать вслед за всеми. Но разве для того он здесь, чтоб только поработать, как обычно, а потом домой, в постель?! Что же это за сенокос будет? А ведь подумал же давеча: шалаш один, как все разместятся, где будут спать? Вон как, оказывается, никто и не собирался оставаться. Не те времена…
Все уехали. Ошарашенный, недоумевающий, Лавруш остался сидеть за столом. Не с кем поговорить, не на ком взгляд остановить. Пусто, одиноко, будто остался он на белом свете совсем один. Да вот еще Карп… Ходит легонько тихими шажками, собирает со стола ложки, кружки, складывает на место раскиданные косы, грабли. Каждую косу пробует пальцем, тупые откладывает в сторону. Словом, ищет себе работу.
Кругом ни души. Даже лошади исчезли: то ли увели их, то ли сами куда-то убрели. Ни с луга, ни с Кокшага не слышно ни звука. Даже ветерок не подует, не склонит траву. Все онемело, остановилось.
Но вот с той стороны шалаша, где расположился Карп, послышались душераздирающие звуки: кр-р-р, кр-р-р – старик точит косы. Звук медленный, скребущий, опустошающий душу, выворачивающий внутренности. И оттого еще паршивей на сердце. Постепенно звуки меняются, и вот уже слышен чистый звон, быстрый, мимолетный: чыжик-чожик, чыжик-чожик – старик направляет косу.
Лавруш побрел к берегу – и там тихо. Кокшага спокойна, не играет рыба, молчат лягушки, и сама вода неподвижна, как зеркальная гладь, видны в ней небо, намертво вставшие облака, бездонная глубина отраженья. Побродил у веды, огибая кусты, и не заметил в траве ни кузнечика, ни другой какой-либо прыгающей или ползающей мелочи. Поникла трава, отяжелела – скоро падет роса. День окончился, а ночь еще не пришла. Свет и тьма встали друг претив друга, как молчаливые враги.
Лавруш подошел к шалашу. Подошел тихо, чтобы не помешать этому противостоянию, не нарушить таинство природы, которая, как женщина перед сном, снимает дневные одежды, чтобы остаться в тонком и нежном покрове – для ночи. И Карп, видимо, чувствует это. Без шума заходит в шалаш, готовит постель из сухого сена, покрыв его ватным одеялом. Пристраивает в изголовье свернутый старый зипун, шубу. Поправив полог и подоткнув края постели, говорит:
– Ложись, сынок. Устал ведь…
Что греха таить, Лавруш действительно устал. Он не заставляет упрашивать себя, разом ныряет под полог. Окунувшись в мягкую постель, как давеча в воду, накрывается вторым одеялом и успокаивается.
– Вот и хорошо, – вполголоса разговаривает сам с собой Карп, – товарищ есть, а то все один да один… Не с кем словом переброситься. Оттого, видимо, и говорун я таковский…
– А почему домой не едешь? – спрашивает Лавруш. – Что здесь охранять?
– А что дома… Я, брат ты мой, всегда сенокоса дожидаюсь. Сейчас меня пряником в деревню не заманишь. Славно здесь. Я ведь, как уродился, не мать сперва увидел, не отца – а вот это небо, этот луг…
– Как это?
– А я здесь родился. Может, в этом именно месте, а может, чуть подальше, под кустом… Все здесь родное. Этим и живу. После избы-то здесь и дышишь легче, и чувствуешь себя молодым…
– Карп Афа… – начал было Лавруш и тут же закусил губу. Даже отодвинулся чуток, думал, рассердится старик да наградит оплеухой.
Но тот лежал тихо, даже дыхания его не было слышно, а потом сказал:
– Перестал я сердиться. А раньше… Загорался, как можжевельник, – с треском, с искрами. Прошли те времена, нет теперь обиды. Верно, с этим именем и уйду в могилу. И вспоминать вы будете его, если еще вспомните…
– А что умирать-то собрался?
– Дак к следующему сенокосу восемь десятков набежит. Эх-хе-хе. А вот взгляну на Кокшагу – и будто превращаюсь в мальчишку. Таким же глупым и тихим был, как ты… Все говорили, что русалку я здесь подкараулил, к ней бегаю… Я ведь и свадьбу с Проской здесь хотел праздновать, на лугах. Не согласилась, шайтан. «Коль сам, говорит, водяной, так и женись на своей русалке! А я человек и свадьбу хочу по-человечески сыграть: в доме, за столом». Пусть теперь обижается. В жизни ведь все делается один раз: раз родишься, раз женишься… И надо все вовремя сделать и красиво, чтоб запомнилось всем, чтоб говорили об этом. Не послушалась меня, сделала по-своему. И до сих пор ревнует к Кокшаге. «Опять, говорит, к своей русалке идешь, старый дуралей?» Вот ведь какая…
Лавруш задумался над этой странной, но почему-то понятной и близкой ему блажью старика. А тот вдруг коснулся его плеча и прошептал:
– Ты послушай, послушай. Сейчас начнется – самое время.
Лавруш прислушался. Странная, звенящая какая-то тишина нависла над миром, даже слышно было еле различимое потрескивание сухого сена на крыше шалаша. Она росла, расширялась, охватывая всю землю. Казалось, что ты находишься внутри огромного, тихо поющего, вибрирующего стенками пузыря. И вдруг, прямо над шалашом, скользнул тихий и протяжный звук, продолговатый, гладкий, похожий на сладостный стон, на выдох.
– Соловей, – зашептал старик. – Пробует голос. В ивняке он, справа, где можжевельник. Каждую ночь сюда прилетает. Слушай!
Соловей замолчал, будто застеснялся, и пробный всхлип его растворился, растаял в тишине. Остался лишь отголосок в душе Лавруша: ласковый, чистый, хрупкий, как тонкое-тон-кое стеклянное веретенце.
Тишина сжималась, уплотнялась, и когда тот огромный пузырь ее спрессовался почти до вещественной твердости, кто-то властно и уверенно ударил в певучее янтарное стекло: тьр-р-р, чоп-чоп-чиоп. Так, что полетели, посыпались в разные стороны брызги мелких и частых пустотелых шариков.
И сразу, будто ждали этого вступления, будто освободились от тягостной неловкости молчания, осмелели другие птицы. «Кер-кер-кер», – проскрежетал кто-то в лугах. «Уить-у, уить-у», – взмолилась какая-то птаха на берегу. Замолчала, еще отчаяннее и безнадежнее выкрикнула свою просьбу и уже без перерыва, с равными промежутками, будто раскачиваясь на качелях и замирая в верхней точке, отчего на душе становится холодновато и жутко, заплакала: уить-у – «пить хочу». Будто у нее пересохло горло, будто нет рядом Кокша-ги, наполненной до краев, нет влаги на листьях и травах, нет пропитанного свежестью воздуха вокруг. Какая же вода ей нужна? Не та ли сказочная, живая, что льет на округу, затопляя луга, соловей?!
Брльоп-чоп! – вдруг ударяет хвостом по воде аршинная щука и гонит волну к берегам, за ней еще одну и еще, кругами. Угу-гу-у-у-у! – подает из лесочка голос филин. Ква-а-ха-ха, – хохочут лягушки с жаром и со странной для этих холоднокровных созданий страстью. Все разом, стараясь перекричать друг друга, прерываясь, чтоб набрать воздуха и опять взорваться какофонией звуков: пилить, скрежетать, щелкать, бренчать, свистеть. Но соловей перекрывает всех: круглые его рулады катятся шарами, подминая остальные голоса, как тележные колеса траву. Он смеется, как человек, причмокивая от удовольствия; ржет жеребенком; гудит, как ветер в печной трубе; звенит жаворонком, гибко меняя тональность и мелодию. Что же вытворяет эта серенькая невзрачная птичка! С ума сойти!
Часа два, наверное, продолжался этот концерт, а потом все разом угомонились. И последнее слово сказал, как и начал, соловей. И голос его был чист, свеж, хоть заново начинай. Он как будто заявлял всему свету: «Я победитель!»
Карп вздохнул глубоко, произнес:
– Вот поэтому меня и тянет сюда. Всю жизнь об одном мечтал: построить бы здесь, на берегу, маленький домик и жить… Что помешало так сделать – не знаю.
– Ну, а сейчас? Разве это трудно?
– Ай, – махнул рукой Карп. – Жил как все, так и умру как все.
– Вот бы удивился народ, если б ты сюда перебрался.
– А что, – вдруг засмеялся старик. – Удивить всех под конец – это неплохо.
И долго он еще посмеивался своим мыслям, представляя, видимо, что получилось бы из такой шутки.
На земле царствует ночь. Но почему-то светло, даже под кустами не заметишь темного пятна тени. И проглядываются они почти насквозь, можно различить отдельные веточки, листья. От Кокшаги поднимается белый молочный пар, цепляется за кусты, наплывает на берег и потихоньку сливается с полосой тумана, что ползет с низины к шалашу. Туман заволакивает, растворяет, как горячая вода сахар, скирды и кусты и встает, наконец, белой стеной перед входом. Вытянешь руку – не видишь пальцев и ничего не чувствуешь. И только потом ощущаешь на них влагу, будто окунул пальцы в ведро с молоком.
Сон не идет. Лавруш думает о том, что увидел и услышал сегодня, что нутром почувствовал. Сколько заметок в душе оставил сегодняшний день! И каких! Новыми глазами увидел он и Кокшагу, не теми ли, что в сердце?! И кажется теперь, что Кокшага и не Кокшага вовсе, а он сам или вот Карп, или сам ласковый трудолюбивый марийский народ. Она молода и чиста, она щедра к земле, траве, деревьям, людям. Она мудра и терпелива в своих заботах, как Карп. Так какая же она: молодая, старая? А сам он, Лавруш, кто? Листок травы? Капля воды? Цветок или крупица росы? Все перепуталось в голове, как моток ниток, который распустили и уронили нечаянно на пол. Поди собери…
5
– Поторапливайтесь, поторапливайтесь, – кричит Миклай, высунув голову из кабины.
Он колесит восьмерками вокруг скирды, помогая девчатам собирать сено в копну, потом подхватывает ее длинными зубьями копнителя и поднимает на скирду, где суетятся Ануш и Вера. Они граблями поддерживают поданную копну, стаскивая со страшных зубьев агрегата, командуют Миклаем: сюда навильник, теперь сюда…
Все дальше обнажается, освобождаясь от сухого сена, стерня. Пройдет два три дня, прольется теплый дождик – и взойдет отава, ровная, бархатистая, чистого изумрудного цвета, еще гуще прежней. А посреди нее, как сторожа, будут стоять эти скирды.
Они растут на глазах, как грибы. Молодежь и пожилые скирдуют раздельно. Вот закончат и будут принимать работу друг у друга, выяснять, у кого скирда красивее, ровнее, больше. Там, где молодежь, слышны веселые голоса, смех, шутки. В другой стороне тихо: ни смеха, ни разговоров – работают молча, деловито, не торопясь. Иногда лишь перебросятся парой слов, и то по делу.
– Еще подбросить? – спрашивает Миклай у Ануш.
– Давай еще разок, – кричит сверху девушка.
– С тобой и семь раз можно, – игриво намекает Миклай. Он всегда такой, о чем бы ни шел разговор – все к одному сводит, будто все время только об этом и думает.
Лавруш подгребает сено, боясь взглянуть вверх: платье Ануш развевается на ветру, обнажая тугие загорелые бедра, черные трусики. «Не догадалась надеть брюки, как Вера», – сердится он к посматривает на Миклая, который частенько заглядывает вверх.
Девушки завершили скирду, подняли связанные жерди для конька, уложили их по обе стороны.
– Эй, садитесь, – кричит Миклай. – Спущу вас, как космонавтов, – и поднимает на скирду пустой копнитель.
Девушки не заставляют ждать себя. Миклай опускает их, но, не донеся до земли, останавливает агрегат на трехметровой высоте, а сам выходит из кабины.
– Опускай! Чего же ты?! – кричат сверху девчата.
– Я и опустил сколько можно. А дальше уж сами. Поднимайте платья и прыгайте, как с парашютом. Космонавты тоже на парашютах спускаются. Это и называется мягкой посадкой.
– Миклаюшка, опусти нас… Прыгнем – ноги поломаем. Кто нас замуж возьмет?
– Не бойтесь, я возьму.
– Обеих? – деланно радуются девчата.
– А что, осилю! – вполне серьезно отвечает Миклай.
– Очень ты нужен. Не пойду я за тебя, – говорит Ануш.
– И я не пойду, – подхватывает Вера.
– Не пойдете, так и сидите там, – тракторист отходит в сторону, садится и закуривает.
– Пойдем, пойдем…
– То-то же!
Миклай проворно встает, лезет в кабину. Копнитель опускается, а он уже стоит внизу, ждет. Потом хватает Ануш, прижимает, лезет с поцелуями. Та отбивается, и оба падают на землю. Девушки, как воробьи на коршуна, набрасываются на тракториста, тянут его за руки, за ноги, дергают за уши, стараясь оторвать от Ануш.
– Ой, отпустите. Уши оторвете, говорю. Больно ведь! – стонет Миклай.
Но девушки отпускают его, только оттащив от Ануш. Потирая красное ухо, он ворчит:
– Всегда так: только остается поцеловать, как уже оттаскивают. Что вам, жалко ее, что ли? Чего бережете? Не убудет же!
– А ты чего лезешь? Что я тебе, подружка? – кричит на него Ануш. Она покраснела от борьбы, стала очень серьезной, сердитой, зло смотрит на Миклая.
– А может, будешь! Подружимся еще…
Миклай останавливается рядом с Лаврушем, тихо говорит:
– Что стоишь, не помогаешь? Боишься их, что ли? Не кусаются ведь!
Лавруш сам не понимает, что случилось с ним. Стоит и дрожит весь, прячет кулаки за спину. И не поднимает головы, чтобы другие не заметили его состояния. Уперся, как бык, ногами в землю, того и гляди развернется, вывернув клочья дерна, и… неизвестно что сделает. Такое зло взяло…
– Ты что? – почувствовав неладное, спрашивает Миклай и заглядывает ему в лицо.
– Ничего! – зло бросает Лавруш, быстро отходит и садится подальше от всех.
– Ничего не понимаю… – бормочет Миклай, разводя руками. – Девчата, я же пошутил. Вы что, шуток не понимаете?
– Нам не нужны твои шутки, – рубит сплеча Вера.
– А ты чего лезешь, дура! – кричит на нее Миклай. Он опять начинает дурачиться, опять пытается взять верх, хотя бы на словах, хотя бы оскорблением – любым способом. – Знаю тебя. Днем ты недотрога, а вечером тискаешься с парнями по углам. Не раз замечал, – и смеется через силу, оглядывая остальных, ища поддержки.
Но реакция девчат совсем иная. Вспыхнув, как порох, они враз окружили его, машут руками и бьют злыми, обидными для мужского самолюбия словами. А он стоит, разинув рот и опасаясь, как бы не бросились бить и в самом деле.
– Ну и стояла, твое какое дело…
– С тобой, болтуном, никто стоять не будет…
– Кому ты нужен…
– Уйди, чего привязался…
– Нет у тебя подружки, вот и завидуешь, цепляешься ко всем…
– Разве парни так поступают…
– Никто с тобой не пойдет…
– Ищи в другом месте…
– Только не у нас в совхозе. Все равно расскажем ей, какой ты есть…
– Может, и найдешь…
– Косоглазую да кособокую…
С последними словами девушки прыснули сначала, потом стали смеяться до упаду: катаются по земле, хлопают друг друга по спине, показывают на Миклая пальцем.
Смех разрядил обстановку, но Миклай сник, ни слова не сказал в отместку, будто бросили его на землю, завалили камнями и не может он ни вздохнуть, ни шевельнуть руками и ногами. И стоит он, прикованный к земле, смотрит из-подо лба, будто хочет пронзить всех взглядом, избить, измять в тесто, в лепешку – и не смеет.
Лавруш безучастно сидит в стороне. И не знает, что и подумать о таком вот событии. Ничего подобного с ним не случалось и не может случиться. Он стесняется девушек, не знает, о чем можно говорить с ними. С парнем можно потолковать о чем угодно, а с девушками? Не было у него подружки, нет и опыта. Хорошо: вот провожает парень девушку, бродят они до рассвета – а о чем говорить? И где столько слов набрать, чтоб растянуть беседу до утра? Понравилась ему однажды девушка, однокурсница из веттехникума. Но пока он раздумывал да прикидывал, нашелся более смелый – увел ее. И остался тогда Лавруш, как старуха из сказки, у разбитого корыта.
Был у него тогда же дружок, Альберт. Такой же почти, как Миклай. Языкастый, нахальный – натуральный бабник. Но тот умел этим пользоваться, а Миклэю его нахальство боком выходит. На словах он все может, а на деле – пустое место.
Девушки посмеялись и успокоились. Собрались в кружок, шепчутся о чем-то, посмеиваются, даже заспорили. «Боишься, не посмеешь…» – краем уха уловил Лавруш последние слова Веры. Но ничего не понял.
И вдруг Ануш смело отделилась от подруг. Подойдя к парню, она схватила его каскетку и, смеясь, отбежала в сторону. Девушки тоже засмеялись.
Лавруш ничего не понимал. Что они, довели до белого каления Миклая, а теперь за него взялись? И кто – Ануш!
А она надела на голову его кепку и, рисуясь, крутится перед ним так и этак.
– Ну как, идет? – спрашивает подруг.
– Будто специально для тебя шита, – подбадривают они, а сами искоса поглядывают на парня: что он будет делать?
– Отдай! – вскочил на ноги Лавруш. – Хватит смеяться!
– На, возьми, – дразнит Ануш, а сама пятится назад.








