Текст книги "Малиновые облака"
Автор книги: Юрий Артамонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 28 страниц)
И девушки, и парни, вышедшие плясать, сперва в одну сторону попляшут, потом в другую. Потом начинают тореш[12] – становятся парами друг против друга в две линии, оставляя большое пространство между ними. Выйдут он и она в середину, попляшут, обнимая друг друга, и расходятся по своим местам, а другие пританцовывают на месте. Одну пару сменит другая, другую третья, а когда все отпляшут, парни и девчата идут, танцуя, навстречу друг другу, кланяются. И всегда получается так, что девушка пляшет против парня. И стоят они парами, будто так надо, будто в жизни без пары никогда не бывает.
Да и в частушках все больше про милую да про жениха, суженого своего:
Ой, играй, играй гармошка,
Расцветастые меха…
Ой, на этой на гулянке
Я не вижу жениха…
Хотя парни ни одной частушки не знают, все равно не отстают, подпевают. Но чаще всего голоса парней сбиваются на простое:
Ой-ра-ра,
Ой-ра-ра,
Ой-pa, ой-pa, ой-ра-ра…
Гармониста тоже, упаси бог, не забывают. Последняя частушка – его:
Гармонист очень красив —
Земляника спелая.
Земляника спелая,
Но завлечь не смела я.
Одна группа, девять-десять пар, проплясав, уступает место другой. А заканчивают тореш так: все выходят в круг и все кланяются гармонисту.
И сразу же начинается другая пляска. Парень вызывает девушку. Вею никогда не устает, он рад играть и день, и ночь. Лишь бы пели да плясали, пусть трое, пусть двое, пусть кто-то один даже. И девушки не устают, только парни теперь почему-то выходят в круг нехотя, встают со своих мест неторопливо, долго выбирают себе напарницу. Сама девушка не может выйти. Таков обычай – надо ждать приглашения. Иная сидит весь вечер как на иголках. Ждет – вот-вот пригласят. Но… нет желающих. Значит, и домой она пойдет сегодня одна. Обидно ей. Твердо скажет себе: никогда больше не приду на гуляния. Но наступит другой вечер – она уже тут как тут.
У девушек для Вею была излюбленная частушка:
Тебя любят все двенадцать
И тринадцатая я.
У твоей, Вею, гармошки
Голос звонче соловья.
Что тут говорить, действительно, у Вею было много подружек. И надо сказать: у него не двенадцать подружек было, а двенадцать по двенадцати. Посчитайте-ка: у нас в округе двенадцать деревень, в каждой если двенадцать девушек – сколько наберется? Конечно, не все считались они его, но все они мечтали о нем, все хотели стать его милой. Пусть бы он сказал только одной из них, пообещал двоим из них, клятвенно уверял трех, обманул бы все двенадцать – все равно только ему верили, все равно лишь бы он был на белом свете.
Вот какой был тогда Вею! Никакому парню не доставалась такая слава, и сейчас ни одному парню даже во сне не приснится такая почесть. Он купался в славе, как нынче мы купаемся в речке, он пил эту славу-нектар, как мы сейчас по утрам пьем молоко. Вот каков был Вею тогда! Хороший из хороших, красивый из красивых, всем гармонистам гармонист, умнейший из умных, самый нужный человек из всех!
Пусть многие явно и тайно мечтали о нем, сам же Вею думал об одной-единственной из всех, и из своей же деревни. Глаза ее – как майское небо, волосы – как смоль. Это была красавица Елук. И в кого уродилась такая? Вообще у марийцев редко встречаются смуглые да черные. В большинстве они белые да русые. А Елук резко отличалась от своих подружек. И лицом, и характером, и манерой держаться. Многие на нее заглядывались, но все получали от ворот поворот. Решительная, смелая, резкая. Скажет – сделает. Раз увидишь ее – хочется смотреть и смотреть. Такая она была молодая да пригожая. Вею провожает одну девушку – думает о ней, возьмет руку другой девушки – представляет, что это рука Елук, сядет на колени к третьей девушке – мечтает, что сидит на коленях Елук. Он не то чтобы не разрешал взглянуть на нее другим парням – сам стеснялся поднять на нее глаза…
Вею ждал того момента, когда придет к ней свататься. А то, что она будет его женой – никогда не сомневался. Об этом он твердо знал, об этом догадывалась и она. А пока еще рано свататься. Пусть немного подрастет она, наберется ума-разума, потом можно и увести к себе. «Скоро вот придет осень, уберут хлеба с полей, тогда и уведу к маме. Посмотри, – скажу, – мать, вот кого люблю я больше жизни, больше себя. И будет она моей женой на всю жизнь. Нравится она тебе?» – «Ой, очень нравится, – скажет мать. – Я тоже думала только о ней. Ждала, когда же ты приведешь ее». – «А как ты почувствовала это?» – спросит он. «Сердце матери всегда чует», – скажет она тогда. Так думал Вею.
Но пока не надо тревожить сердце Елук. И близко он к ней не подойдет, и разговор не поведет – пусть до поры до времени она живет, не догадываясь ни о чем. Лишь однажды он, даже не сказал, а намекнул – и хватит этого. Придет время – скажет, назовет милой невестой своей, заставит ее взлететь душой до самого поднебесья от радости, даст ей в руки огромное, просторное счастье… Так думал Вею, лелеял свою мечту.
Но в жизни всегда получается почему-то так: об одной думаешь – та выходит замуж за другого, на одной хочешь жениться – берешь в жены другую, любишь гармониста – станешь женой плотника, которому медведь на ухо наступил.
Елук догадывалась, знала думы гармониста, долго ждала его – не дождалась, в нужный момент, видимо, все жданки кончились. Пришел к ней свататься с Верхней улицы парень, пришел тихо, никому не сказав: не дай бог, чтобы узнал об этом Вею. Она по своей воле выпила чарку водки, села на тарантас и укатила к своему будущему мужу насовсем. И свадьбу начали тихо, но весть об этом разнеслась быстро по всей округе.
Вею никак не ожидал этого, никогда не думал, что так может случиться, что из-под носа его уведут его будущую жену. Услышал такую новость – своим ушам не поверил. Весь будто окаменел, забыв все слова, какие он знал, и прокляв все на свете.
Три дня играли свадьбу на Верхней улице, три дня пировала вся деревня. Только не было там Вею – первого гармониста. Под конец и он не утерпел, взял под мышку гармонь, пришел на свадьбу.
Елук сидела за столом в подвенечном платье рядом со своим будущим мужем. Подняла вуаль, посмотрела на него зло, сердито, схватила со стола стакан водки, подошла и подала ему.
– Я твоей была тринадцатой. С малых лет думала, хотела стать первой твоей. Мечтала стать на всю жизнь… Теперь всю жизнь сам пеняй на себя – я вышла за другого, – перед всей свадьбой громко сказала она.
Вею взял стакан, бросил его об пол, потом повыше поднял гармонь, тоже швырнул на пол и, как сумасшедший, выбежал вон…
После этого Вею никогда не выходил на гуляния. Приглашали его и на свадьбу, и на удырюш – всех выгонял из дома, никого не подпускал к себе. Стал нелюдимым, неразговорчивым. И люди все реже и реже приглашали его и постепенно как бы забыли о нем…
После свадьбы, спустя два месяца, приходил к нему муж Елук. Принес отремонтированную гармонь и поставил на стол четверть водки…
Если не играть на гармони, то, говорят, она испортится. Голос ее станет сиплым, меха заплесневеют. И с человеком происходит то же самое. Сидит он в санях быстро скачущей жизни и на повороте вдруг вывалится в сугроб далеко от дороги. Кругом буран, метель. Дорогу занесло, трудно снова ее найти. Спешит, торопится выйти на дорогу, но крылатые кони жизни не ждут – скачут да скачут вперед.
* * *
Под вечер пришел к Вею Роман Микур. В длинном до пят тулупе, в большом малахае, в валенках. А сам он маленький; кажется, не Микур зашел, а суслон ввалился.
– Разговариваешь? – приветствует Микур, хотя не с кем разговаривать Вею, один сидит он. Но таков обычай, вместо «здравствуйте» мариец всегда говорит «разговариваешь» или «пусть обед ваш будет спорым», если хозяева сидят за столом.
Микур выпрастывает из малахая маленькую головку, бросает на лавку тулуп и предстает перед Вею маленьким «мальчиком» с жидкой бороденкой, седой как лунь.
– Один, что ли? – снова спрашивает он, оглядываясь кругом.
– Мать ушла куда-то, – отвечает Вею.
– А-а, – говорит Микур, притыкает свое маленькое тело к краю длинной лавки.
Микур свободно вздыхает, крохотной ладошкой своей проводит сверху вниз по лицу, потом уже мокрой ладошкой поправляет волосы, опять, наклоняясь, оглядывается кругом.
Дав1ю перестали ходить к Вею, никто никуда не приглашает его. Молодые и забыли давно, что такое удырюш, забыли и старинное сватовство, и устройство свадьбы. Встретятся теперь парень с девушкой, договорятся меж собой сами, без сватьев, и заиграют свадьбу в Доме культуры. Широко, с размахом, с машинами, мотоциклами. Крутят радиолы, магнитофоны, а то еще и под оркестр. И не нужна никому гармонь. А те, которые не доросли до жениховства и до замужества, прыгают в Доме культуры какой-нибудь твист или шейк под радиолу… А старики сидят дома, смотрят телевизор.
Один Роман Микур частенько наведывается к Вею. Знает он боль гармониста. А поскольку живет по соседству с Елук, что увидит, услышит, узнает о ней – тотчас спешит передать Бею, благо у того всегда выпить найдется.
– А-а-а, – опять затянет Микур и тотчас же закрывает рот. – «Не надо мешать Вею, пусть играет», – думает он.
А как начинать разговор, по какому руслу пустить – не знает Микур.
– Живут? – спрашивает Вею, подсказывая этим, что надо начинать с этого.
– Живу-ут, – оживляется Микур.
– Пускай живут, – по-стариковски говорит Вею и снова начинает играть.
– Ты слышал, чай, самый маленький-то у нее нонче бегает в первый класс, – торопливо говорит Микур, радуясь тому, что разговор пошел по нужному руслу. – Так похож на мать, такой же черненький, как чертенок. А остальные пошли в отца, видать… Недавно самый старший-то из Москвы приезжал в отпуск с женой. Оба ученые. И жену выбрал по себе. Такие разговорчивые. Долго мы сидели, говорили…
– О чем это говорили-то?
– О жизни.
– Ну… Какие-нибудь изменения произошли, нет? Говорил он?
– А как же, говорил… Вот какая оказия-то: земля-то, оказывается, не круглая.
– Ну?! А какая? – Вею на мгновение перестает играть. Вопросительно смотрит на Микура.
– Вообще-то она круглая, только не как шар или там мячик, а имеет углы. Сказывал он, шесть углов или все семь имеет земля. Вот к этому углу прилетит самолет или пароход подойдет – и сразу их нет, будто растворяются. Нигде ничего не найдешь – будто не было их вовсе на белом свете – и людей, и всяких там железяков.
– Раньше говорили, что земля имеет форму шара…
– Вишь, теперича люди сказывают по-другому.
– У нас нет углов, у нас земля ровная, нечего горевать. Упадешь – ничего не будет болеть… А сама-то как выглядит?
– Елук-то?
– Да…
– Родила четверых – нисколько не изменилась. Девка, девка. Надо ведь так… А муж ее сдал, и сильно… У тебя не осталось промочить горлышко? – вдруг спрашивает Микур.
– Есть… Вон, в шкапу. Налей и пей.
– А сам?
– Знаешь ведь – не пью я. После свадьбы выпил с мужем ее и все. Теперь капли в рот не беру. И сигарки ни одной не выкурил. Вон врачи говорят: пей, кажут, и начинай курить, кажут. Тогда немного похудеешь, говорят, голова не станет кружиться и болеть.
Микур быстро подходит к шкафу, наливает подряд две чарки, выпивает.
– А ты силом попробуй курить, – советует Микур, садится рядом с Вею.
– Одного запаха не могу терпеть.
– Вот и я не курю, но от вина не отказываюсь, – Микур вдруг отрыгивает, разговор поворачивает на старое русло. Теперь настроение у него приподнятое, хочется ему поговорить, дать совет, выложить душу. – Иногда про тебя спрашивает, как, мол, живет, почему до сих пор не женится.
– Просто так спрашивает, наверно…
– И то ладно. Не забыла, видать, помнит. Это ведь… не тяп-ляп, а сердечные дела, брат. Оно ведь…
– Да, сердечные, – Вею соглашается со стариком и вздыхает.
– А вообще-то, так сказать, это между нами, куда бы ни шло… Если бы, так сказать, – тянет Микур попусту, чтобы подойти к главному вопросу. – Если бы, так сказать, не было бы у нее мужа, взял бы ее?
– Взял бы… Как же!.. – Вею вдруг резко приподнимается, взмахивает рукой, точно рубит воздух: – Очень нужна мне она! Я не собираю объедков с чужого стола.
– Тогда давай сосватаем девку, – не отстает Микур.
– Кому? Тебе, что ли?
– Зачем мне? Я, слава богу, четыре раза сватал… Тебе, Вею, тебе.
– Все они на один манер сшиты. Плюю на всех! – и в доказательство Вею действительно плюнул на пол.
– Так не надо говорить, Вею. Девка должна выйти замуж, парень – жениться. Так заведено давно… Вот я четыре раза был женат. Только одна Натарья сейчас живет со мной. Теперь говори, маленький, низенький мариец я! А ведь когда был молодым, не давал спуску девкам. Но любили меня, не тужу об этом… И теперь все хорошо. Зачем не жить мне? Рядом с мужчиной всегда должна быть женщина. Она все ставит на свое место. Правительница и начало жизни. Мы ведь, мужики, какие? Иногда правим не туда, куда следовало бы. Нас надо держать в узде… И теперича иногда нежно говорю: Натарья, говорю, моя Натарьюшка… Чувствуешь, как звучит? А одно лишь слово. А если добавить к нему другие, а? Эдак нежно, воркующе, ласково, будто по спине погладили теплой ручкой… Скажу этак нежно бабе своей, она подходит, становится рядом со мной. «Что?» – спрашивает. Понимаешь: что? «Ничего», – говорю я. «Ну тебя!» – говорит она, отмахнется легонько и снова примется за дела… И у ней, как произносишь имя, становится ласково на душе. Женщина привыкла чувствовать рядом мужчину. Одинокая баба – что? Она – ерунда, а не баба. А так… – дед отмахивается. – Я ишо одну стопочку пропущу. Ладно?
Вею молчит, не отвечает. Положил голову на гармонь, обнял ее руками. Думает.
А Роман Микур, вытирая губы и бороду рукавом пиджака, возвращается, жестикулируя руками, кричит:
– А хошь, я тебе дам свою дочь?
– Которую это? – Вею поднимает голову.
– Да хоть которую. Старшая нравится?
У деда семь дочерей от разных матерей. Четверо вышли замуж. Из оставшихся старшая – Тамара. Сидит в совхозной конторе. Экономист.
– Хорошая девка выросла, – молвит Вею, думая о своем; Как вышла Елук замуж на другую улицу, все хорошие родятся только там. На Нижней ни одной путной не родилось, будто эту улицу прокляла овда[13], будто всех хороших метлой новым ели отсюда.
– Вот-вот, то и говорю. Давай сейчас же пойдем сватать. Хоть одного гармониста оставишь после себя.
– Нет. Не надо…
– Ну зачем, а?
– Все они на один манер. Теперь я всех женщин ненавижу.
– Жалко-жалко, – дед садится на лавку, повесив голову, но скоро выпрямляется, обнимает Вею, нежно всматривается в его глаза, ласково говорит: – А вообще-то правильно говоришь. Плюнь на всех! Очень нужны они! Лучше давай попляшу разок, а?
– Какую играть? – Вею устраивает пальцы ка клавиши.
– Раньше я под ать-тя-тя, ать-тя-тя любил плясать. Давай эту.
Вею начинает подыгрывать. Как и раньше – легко, чисто, будто время нисколько не продвинулось вперед, будто оно всегда стоит на одном месте.
– Постой-ка, я ишо одну стопочку… Потом легко будет телу, – Роман Микур снова шатающейся походкой направляется к шкафу, опрокидывает стопку, быстро возвращается, становится посреди избы, крыльями вскидывает руки и начинает плясать, косолапо перебирая ногами.
Ат-тя-тя, ать-тя-тя,
Ат-тя-тя, ать-тя-тя,
Ать-ать-ать…
Микур вертит головой в разные стороны, приседает, становится на колени, бьет в ладоши, крутится вокруг себя на одной ноге. Потом снова встает и, выставив грудь вперед, ходит по кругу. Вдруг – или оттого, что лишнего выпил, или ноги ослабли – Микур пятится быстро-быстро, пошатывается и падает на пол, при этом больно ударяется головой о печку.
Вею подбегает, поднимает его, как пушинку, сажает рядом с собой на лавку, тревожно спрашивает:
– Ничего не случилось?
– Голове больно. Шумит, – держится Микур за затылок, морщится. Потом через силу встает на ноги и, ничего не говоря, начинает одеваться.
– Может, еще пропустишь стопочку?
– Не буду. А то не дойду, – Микур шагает к двери, берется за ручку и останавливается: – А ты ангел! Ангел! Живи так, никого не слушайся!
И, не попрощавшись, уходит домой.
– Ангел… – бормочет Вею про себя. – Скажет ведь – ангел… Если бы я был ангелом, давно бы полетел вверх, на небо, летал бы над вами выр-выр, как жаворонок. Чтобы никогда не видеть вас, не слушать издевательства и насмешки. Ангел…
Вею тяжело поднимается с лавки, выпрямляется медленно-медленно, держась одной рукой за поясницу, а другой за грудь. Потом разбирает постель.
– Эх-хо-хо-о-о-о… Жизнь-то моя не так пошла. Не сумел я спеть под свою гармонь… – тяжело вздыхает он и ложится спать.
МАЛИНОВЫЕ ОБЛАКА
Перевод Л. Лещенко *
Столько времени прошло, а я и сейчас помню, да не просто помню – вижу все бывшее тогда так, будто случилось это сейчас, сегодня…
Год всего минул, как война кончилась. Нас, уже второклассников, только-только распустили на летние каникулы.
А дома у меня два брата и мать. Братья – один старше меня, другой младше. Я средний. Есть и отец, но он, как говорит мать, – не в счет. Потому что не работник: как пришел с войны, покалеченный, так и лежит – даже с боку на бок сам не повернется. Мы за ним ухаживаем: кормим-поим с ложечки, убираем, как за малым ребенком.
И бабушка наша недалеко жила, можно сказать, по соседству. Теперь-то она в Мишкансоле живет, вместе С младшей дочерью, которая туда замуж вышла – давным-давно уже. Бабушке теперь восемьдесят восемь лет, морщинистая стала, сгорбленная – вместе со своей палкой на букву «П» походит. Годы не только согнули ее, но и разум, память наполовину отняли: ничего-то она не помнит. Навестила как-то бабушку ее старшая дочь, которая в городе живет.
– Как, – спрашивает, – здоровье, мать? Как чувствуешь себя?
А бабушка:
– Кто ж ты будешь-то? Чья такая? Никак не признаю…
Заплакала дочь горько и с жалостью так говорит:
– Мама, мама, неужто собственную дочь не признаешь?..
– Как не признать? Не вспомню вот только – которая…
Конечно, тогда, после войны, бабушка не такая была: рослая, сильная, с быстрыми, все замечающими глазами. От темна до темна работала вместе с другими бабами: и рожь жала, и молотила, и картошку в заморозки уже копала – мужиками-то колхоз не богат был.
А по воскресеньям пешком ходила в город, на базар – за двадцать километров носила яйца, малину, огородину всякую. И еще в церковь ходила – тоже в город.
Так, сколько помню, и не пропустила бабушка ни одного воскресенья, ни одного религиозного праздника.
С нетерпением ожидаю я у околицы ее возвращения. Нет, не гостинцев жду – гостинцев она никогда не приносила – жду ее самое. Придет – стану выспрашивать: «Как сходила? Что видела по дороге, в городе?» Возвращается бабушка вечером такая же бодрая, как уходила утром. Присядет на лавку, снимет лапти, выбьет из них дорожную пыль да опять наденет. Кружку родниковой воды выпила – и за работу. А я сижу на длинной, высокой лавке, болтаю грязными ногами и гляжу, гляжу на нее.
– Что, про Йошкар-Олу, наверное, рассказать тебе? – спрашивает бабушка, будто не знает, чего я жду.
– Ага, – говорю, загораясь последним, самым радостным нетерпением.
– Сколько ж можно все про одно и то же?..
И вправду, что видела бабушка в городе, что знала о нем, давно уж рассказано, и не раз. Пожалуй, я б смог не хуже ее описать высоченные дома, широченные улицы. А на улицах – народу-то, машин!.. Все это я давно запомнил, накрепко. Не пойму вот только, почему – красный город[14]? Почему так его называют? Ну, а раз не пойму, то и не могу жить спокойно. Затем и ожидаю бабушку у околицы, затем и гляжу на нее с высокой лавки: авось теперь-то уж узнаю главное…
Может, город зовется красным потому, что он весь как есть красного цвета? И дома, и деревья, и люди, и машины. И облака над городом. Но как же тогда бабушка вернулась не красная – ведь не могла ж она не задеть хоть что-нибудь в городе: рукавом, концом платка? А бабушка какая ушла, такая и пришла – нигде ни пятнышка!
– Сколько тебе повторять, что и в городе дома, деревья, небо – такие же, как у нас, не красные. Просто называется он так – красный.
– А почему?
– А потому, что дурак ты! – начинает сердиться бабушка. – Твоим птичьим умом все равно не понять этого.
Потом кладет взгляд на меня, все еще болтающего ногами, но уже не надеющегося, готового обидеться, и перестает сердиться:
– Ладно, как-нибудь возьму тебя с собой. Сам увидишь…
– Когда?! – я тут же забываю, что собирался обидеться, может быть даже зареветь.
– Скоро Спас… Какой день-то у нас сегодня?
– Вторник! – быстро вспоминаю я.
– Значит, через две недели и пойдем. Смотри у меня, чтоб не жаловался: пешком ведь идти придется.
– Нет, нет, бабушка, не буду я жаловаться!
Побежал я домой и перво-наперво сделал себе двухнедельный календарь, в котором, как наступит вечер, стал зачеркивать прошедший день, снова и снова пересчитывая оставшиеся. А до вечера, как и другие ребятишки села, как и все, я работал. Тогда ведь как было: человек, может, только ходить научился, но уж в меру сил своих работает, помогает колхозу. Такая нужда в рабочих руках с войны осталась, да и после сколько лет она еще себя знать давала, хоть, конечно, и привыкли мы все.
Я с братом Колей сторожил жеребят-стригунков. А стригунки – быстрые, как ветер, пугливые, как зайцы: если всполошатся, поскачут в разные стороны, то нам, без помощи старших, никак не переловить их, не собрать. Поэтому конюх дядя Тикын Ведыр по утрам стреноживал самых прытких, а мы потом просто следили, чтобы они не зашли в хлеба, овсы не вытоптали.
Правда, скоро и мы с Колей научились стреноживать не хуже дяди Тикына Ведыра и с тех пор могли работать без его присмотра, самостоятельно.
И вот как-то отработал я день, прибежал домой и зачеркнул его в своем календаре.
А день-то последний!
Я – к бабушке.
– Помню, помню, – смеется она. – Утречком и выйдем. Поешь да ложись спать – разбужу-то рано…
Как ни верил я бабушке, а домой не пошел: так, на всякий случай. Лег с ней рядом. И приснился мне в эту ночь самый красивый сон из всех, какие пока довелось увидеть.
Будто бы в Йошкар-Оле я, а вокруг – дома красные, деревья тоже красные. Разглядываю я красных людей и красные машины, задираю голову к красному небу.
Глядел-глядел да и взлетел: сверху видно лучшее Стою себе на месте, как жаворонок, только руками легонько помахиваю. И вот тут-то я заметил, что облака, приближаясь к городу, делаются малиновыми, а когда уплывают от него – опять бледнеют, превращаются в обыкновенные.
Спускаюсь на землю – бабушка стоит, тоже красная. И такая она красивая да веселая, какой я ее никогда не видел. Обнимает меня бабушка красными руками и говорит:
– Не ругай меня, внучек, что наврала тебе немножко! Посмотри-ка на себя, какой ты красивый, как маков цвет, – и вынимает из кармана зеркальце.
– Бабушка, а когда домой пойдем, станем такими же, как и раньше?
– Ну да, такими, как были.
– Давай останемся здесь насовсем. Чтобы всегда быть красными.
Не вспомню, что мне бабушка на это ответила, но только проснулся я вдруг да как подскочу: ушла, думаю, без меня! И бабушка тоже как подскочит да давай ругать меня:
– Ах ты, чертеняка, – говорит, – всю ночь ногами пинался, руками размахивал! Так еще и пугаешь… – Потом спохватывается: – Прости, господи, и помилуй: ругаемся чуть свет, в такой-то день…
Крестится бабушка, становится на колени перед иконой, опять крестится, кланяется.
Помолившись, идет на кухню, гремит посудой. Я, не жуя, глотаю хлеб, запиваю его парным молоком, а бабушка как будто бы и не торопится.
Наконец выходим в огород. Узкой тропинкой, сбивая жгуче-холодные капли росы с картофельной ботвы, я бегу впереди бабушки – бегу, останавливаюсь, тру одну мокрую ногу о другую, опять бегу.
Вот и дорога – большая, мощенная камнем, а на дороге много народу – столько, верно, во всей нашей деревне нет. Народу много, и. все – в белом, женщины и девушки идут друг за дружкой, как стая белых гусей. Телега проехала – и в телеге такие же белые люди сидят. Старая полуторка прогромыхала – я уж не удивляюсь, что в полуторке тоже все в белом. Подумал только: «Эх, прокатиться бы хоть раз в жизни!»
Назад оглядываюсь – не видно ни деревни нашей, ни даже макушек берез Куэрла Вайсу, а я ну нисколечко не устал. Убегаю вперед, возвращаюсь к бабушке, бегаю вокруг нее. Так проходим Юшково, Кузнецове. И каждый раз я спрашиваю:
– Это город-то?
– Нет еще… Вот когда пройдем длинную-длинную деревню, тогда уж он, город-то, виден будет.
Дошли до крытого моста за селом Кузнецово – свернула бабушка с дороги. Спустились мы с высокого берега, сели у воды. Я вынул кружку, зачерпнул из речки. А бабушка тем временем порылась в сумке, достала каравай хлеба и зеленый лук.
Стали мы есть.
– Устал?
– Нет, бабушка, не устал, – кое-как отвечаю я, запивая хлеб с луком речной водой.
И опять идем мы среди людей в белом – идем по большой мощеной дороге, потом – по улице длинной-длинной деревни.
– Вона, видишь? – бабушка вытягивает руку вперед.
Там, впереди, множество серых, каких-то бесцветных домов, черные высокие трубы с черным дымом и пыль, пыль.
– Это – город?..
Переходим деревянный мост – длинный, поскрипывающий и даже, кажется, покачивающийся под ногами, – входим в широкую улицу.
– Вот, слава богу, и дошли, – с облегчением вздыхает бабушка.
– Куда?
– Как куда?! Так ведь мы же в городе!
Посмотрел кругом: дома – пыльные, деревья – пыльные, люди – и те какие-то пыльные, что ли, серые с виду. Очень обидно мне стало: надо же так обмануться! Выходит, малиновые облака, красный город только-то и бывает, что во сне. И сам я жил как во сне, не переставая думать об этом городе.
Захотелось мне заплакать, но не заплакал я, а взял да и потянул бабушку за рукав:
– Пойдем обратно! Домой…
– Да ты никак спятил?! – бабушка вырвала рукав из моих пальцев. – Да ни в жисть! Пока в церковь не зайду, боженьку не увижу. Знаешь, какой сегодня день? Спас… Вишь, и солнышко-то как пригревает. Благодать!.. Пойдем, милок, пойдем: боженьку я тебе покажу, настоящего…
Взяла она меня за руку, потащила по улице дальше. А на улице от народа тесно, и все белые, как те, которые с нами вместе шли. Колокольный звон слышится – громче, громче. Смотрю – церковь. Люди в церковь входят – втискиваются, а оттуда вроде бы пар белый валит.
– Не отставай, – не говорит бабушка – шепчет, пока мы вместе с народом поднимаемся по ступеням. В церкви уже, внутри, она оставляет меня у двери, вытаскивает из кармана пригоршню монет, подходит к человеку с длинными волосами. Тот берет у бабушки деньги, а ей протягивает свечки – много свечек. Вижу: бабушка отдает деньги еще, еще кому-то кладет их в какие-то ящики. Как будто и на базар ходит лишь для того, чтобы уторгованное сюда снести!
А мне хочется есть, и морса сладкого тоже хочется. Стою, с нош на ногу переминаюсь, смотрю, слушаю.
Церковь гудит, как большая бочка, и сквозь гул этот пробиваются тоненькие, – писклявые голоса – женщин ли, ребятишек, да еще один – густой, какие только у мужиков бывают. Стены мокрые и, должно, холодные, потому что вода с них капает чистая – я такую из родника пил. А может, думаю, это боженьки плачут – вон сколько их тут нарисовано…
И на полу мокро – то ли со стен набежало, то ли с людей, которые, правда, не плачут, но зато так потеют, что не переставая утирают распаренные лица – кто платком, кто картузом, кто рукавом.
Вдруг голове моей, самой макушке, горячо-горячо стало, потом опять. Поднял голову – это с горящей свечки воск капает. Перейти бы на другое место, но боюсь, посторонился только чуть.
Тут и бабушка появилась. Ни слова не говоря, берет меня за руку, ведет в ту сторону, где густой голос слышен.
Медленно, еле-еле протискиваемся меж людьми. Чувствую, пот на лице выступил, а утереться не могу, руки в такой тесноте не поднимешь. Наверно, думаю, у меня теперь лицо тоже распаренное.
Дернула меня бабушка посильней, вырвала из толпы, и вот стоим мы перед человеком, одетым во все золотое-раззолоченное. Человек этот с метелкой, которую омакивает в какой-то кувшин, а после тычет в лоб каждому, кто к нему подходит. Ткнет метелкой и подставляет руку. Чтоб целовали. А рука у него белая-белая и на вид мягкая.
«Да ведь это ж бог с бабушкиной иконы!» – узнал я. И до того страшно мне стало, что закричал я на всю церковь.
Дернула меня бабушка – так, что я моргнуть не успел, как оказался перед самим богом. Он шлепнул мокрой метелкой по моему лбу и отер свой: и ему жарко, богу-то. Вишь, как махать-работать приходится! Разглядел я, что пот у него от носа да с бороды прямо-таки ручьем бежит. Смешно мне немножко стало: вот ведь до чего заработайся, даже не замечает! А у меня тоже вода по лицу бежит – от его метелки, глаза, рот заливает. Густая такая вода, липкая.
– Не вытирай, пускай само высохнет, – предупреждает бабушка шепотом.
С мокрым лбом, почти ничего не видя, спускаюсь по ступенькам. Спрашиваю бабушку:
– Он что, бог?
– Бог, бог, – отвечает бабушка. – Теперь ты никогда болеть не будешь – божье благословение оборонит тебя от всякой хвори.
Потом мы долго сидим под церковью, в тени. Отдыхаем. Бабушка вытащила из сумки остатки каравая, успевший уже завянуть лук. Поели всухомятку.
Под вечер только тронулись в путь, и все равно не счесть, сколько раз еще пришлось мне присаживаться – до того выбился из сил. Тяну ноги волоком, едва-едва, и думаю: вот доберусь до дому, лягу – три дня не поднимусь, отдыхать буду.
Но оказалось, что три дня отдыхать ни к чему: наутро я поднялся с постели таким же бодрым да веселым, как всегда. Словно бы и не ходил вчера в город.
И вот в это-то утро случилось со мной такое, чего я никогда не забуду…
Едва стал я стреноживать своих стригунков, один, самый любимый мой, не признал меня почему-то, испугался. Взбрыкнул жеребенок, повернулся задом – да как лягнет меня!..
И надо же – будто нарочно прицелился: угадал точь-в-точь туда, куда вчерашний бог метелкой ткнул…
Очнулся я уже в больнице, в белой-белой палате. Голова – забинтованная, а мне все кажется, что со. лба в глаза, в рот течет густое, липкое, как тогда, в церкви…
Зажил мой лоб, повязку сняли, из больницы выписали. Но след копыта, как печать, так и остался на мне. Может, и всегда останется. И всегда, верно, буду я чувствовать, как бьет это копыто да тычет в лоб метелка «бога». В то же самое место. Потому не люблю я ни бога, ни лошадей. Хотя иногда и думаю: а причем тут лошади?
ВОЛЫНЩИК
Перевод А. Шавкуты
Живет в моей деревне дедушка Павел. Хотя в родстве я с ним не состою, но все равно называю его дедушкой: так у нас принято обращаться к пожилым людям.
Когда я приезжаю в родные места, непременно захожу к нему. «Когда старый человек спит, жизнь его чуточку удлиняется», – говорят в народе. Зная привычку дедушки вздремнуть после обеда, я иду к нему уже под вечер.







