412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Артамонов » Малиновые облака » Текст книги (страница 18)
Малиновые облака
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 05:10

Текст книги "Малиновые облака"


Автор книги: Юрий Артамонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 28 страниц)

А Федоре некогда чаи гонять. Она бежит во двор за корытцем для кур, достает из печки чугунок с мелкой картошкой, горячий отвар сливает в лохань, а картошку сыплет в корытце, чтоб растолочь ее толкушкой. Наливает в ведра теплую воду из чугуна, пробует пальцем – не обожглась бы корова. Добавляет в пойло пару горстей толченой картошки, соль – не пьет буренка чистую воду, ей давай подсоленную, да чтоб картошкой пахла. Выносит ведра в хлев, поит корову и овец. Пока они пьют – доит, но не все сдаивает, оставляет молочка и для теленка. Повесив подойник с молоком на дубовый клин, вбитый в степу, подпускает к корове теленка, бросает в кормушки по охапке сена, смешанною с нарезанной мелко соломой.

Одно дело сделано. Теперь еще кур покормить. Снова бежит в избу, подмешивает к толченой картошке муку, выносит, открывает дверку под сени, сует корыто в темную дыру. Пусть темно, куры найдут корм.

Процедив молоко и разлив его по крынкам, принимается за другие дела: кормит собаку, кошку, заправляет койку, ворошит в печи кочергой. К этому времени огня уже нет, и она выгребает угли в горнушку, мокрым веничком обметает под, задвигает чугуны и закрывает печь заслонкой – это на обед, пусть преет, доходит. Прикрывает вьюшку, но не совсем, иначе угореть можно.

Управившись, подсаживается к мужу, наливает себе горяченького: ее-то кружку он давно уже выпил… Так все оно и было…

Сейчас Сергуш на кладбище, там лежит. Скотины нет – сама свела корову на совхозную ферму. Птицу всю порушили, съели. Одна собака осталась. Много ли ей надо? Да вот сама еще. А самой и того меньше – совсем есть не хочется.

Когда-то в избе было чисто, аккуратно, кругом все блестело. Стены оклеены обоями, потолок – белой бумагой, пол крашеный, чистый, половички кругом, никелированная кровать застелена покрывалом, да не просто так, а с подзором, украшенным мережкой, занавески на окнах тоже мереженные, полотенце на зеркале в простенке вышитое… Э-эх…

Сейчас же посреди горницы, на кухне в деревянном ящике – везде валяются ложки, тарелки, чугунки, корыто, лоток для муки, раздавленное сито, кочерга, ухват, перина, подушки и другая утварь, нужная в крестьянском хозяйстве. Про мелочь разную и говорить нечего. Потому изба кажется нежилой, заброшенной. Даже лампочка попусту висит – недавно отключили линию. И столбы есть, и провода, а света не добьешься.

На кухне закипает самовар, и Федора, опираясь рукой на лавку, тяжело поднимается. Наливает в кружку чай, бросает туда две ложки малинового варенья. Пьет мелкими глотками. Но это скорее по привычке: что-то сейчас и кипяток не таким горячим стал, как раньше. И все-таки жаркая волна разливается по телу, потихонечку согревает, даже до пальцев рук и ног доходит. На крыльях носа, на лбу проступают бисеринки пота. Федора отирает лицо кончиком белого ситцевого платка, поддетого под шерстяной.

– Напилась, – произносит она вслух. И будто уже обновленными глазами смотрит вокруг. Видит хлам, беспорядок и тяжело вздыхает: – Ок-ко-ко-о-о… Что делать-то, Сергуш?

Волоча по полу тяжелые заплатанные валенки, снова идет к окну, садится на лавку и смотрит невидящими глазами на соседнюю избу. То ли ветер усилился, то ли домовой хозяйничает в пустом доме напротив, но одна из уцелевших рам вдруг открывается с противным визгом, будто кошка скребет по железному листу, а потом вдруг с силой хлопает, так, что из створки вываливается последнее расколотое стекло и стукает о подушку окна – будто балалаечную струну дернули. Но Федора не обращает внимания. Не боится она ничего и никого, хоть сам черт появись перед ней, сам керемст. Привыкла уже. Год скоро, как одна осталась в этой брошенной людьми деревне. Чего только не виделось ей, не приуслышалось за это время: и волчий вой, и глаза их огненные, и голос какой-то с кладбища, и всякое другое.

«Обманула ты меня, Настаси, обманула… – горько думает она о бывшей хозяйке дома напротив. – Договорились же здесь век свой доживать. А ты села и укатила. На все готовое. Да разве здесь у тебя ничего не было? И крыша над головой, и пить-есть, и одеть-обуть тоже… Сама же говорила: мол, Федорушка, почаще поглядывай на мой огонек. Коль светится окно, значит, жива еще. Если нет – беги, зови народ, чтоб не лежать мне долго не у места…» Давно нет того огонька, а Федора все поглядывает на соседские окна. Совсем одна. Правда, приходят ребятишки из школы раза два в неделю: хлеба из магазина принесут, сахару, соли, дров в избу, воду… А уж печь-то сама топит…

Она закрывает усталые глаза. И вдруг вспоминается ей, как перепугалась однажды зимой. Подумала, что умерла Настаси. Вот ведь как: ждешь своей смерти, как милого дружка на свидание, а чужой боишься… Глянула тогда вечером, а у соседки нет света, нет огонька в окне. Нет и нет, как ни смотри. Аж глаза заломило от напряжения. Так и ахнула. И волосы зашевелились, холодок продернул по спине, будто ушат ледяной воды вылили за шиворот, промеж лопаток. Хоть и недомогала тогда, а бросилась как полоумная к избе Настаси, застучала в окна:

– Настаси, Настаси! Ты что, не умерла ли? Чего огонь не зажигаешь? Чего молчишь?

И вдруг будто ударило: видно, вправду из ума выжила, Настаси-то давно уехала, перебралась на все готовенькое в поселок. Чего же кричать, чего будить пустую избу?..

3

Выпив еще кружку чаю, Федора перевязывает поаккуратней теплую шаль и выходит во двор. И здесь все заполонила трава, только к клети, в сарай и к поленнице чуть виднеются тропки. Хоть и заброшенное, а все-таки хозяйство. Как уезжать? Ведь все не увезешь! А потом, ко всей этой утвари прикасались и руки Серге. Что прикасались – отполировали они эти крестьянские орудия труда. Вот приставлены к стене деревянные грабли, вот вилы, лопата. В сарае свалены к кучу ведра, корытца, тут же колун и плотницкий топор с лопнувшей щекой, невесть откуда взявшаяся старая седелка, расколотый камень от точила. Под застрехой висят ржавые уже косы, ниже – воткнуты в паз серпы. Многое не нужно уже, конечно, а бросить жаль, В углу стоит ткацкий стан. Сама уж забыла, когда в последний раз ткала. В подполье есть картошка, огурцы, капуста, помидоры в бочках. Много чего есть… Да есть еще собака – Шарик. Вон он, играет на задворках в остатках сена, сгнившего уже, похожего на прелый навоз. Не чует, что хозяйка во двор вышла. Роется, фыркает, видимо, мышиный запах его беспокоит. Была и кошка, ушла на днях. Видать, почуяла, догадалась…

Федора посмотрела кругом и снова вздохнула:

– Ок-ко-ко-о-о… Что же делать? Как бросить хозяйство?

Все ей здесь дорого, все мило: и двор, заросший травой, и крылечко, по которому она каждый день ступает, и деревянные ручки и завертушки на дверях и воротах, гладкие и блестящие от частых человеческих прикосновений, и щелястые бревна избы… Пятьдесят лет назад вышла она сюда, в Экермучаш, замуж. Родила пятерых детей и всех похоронила друг за другом. Некоторым и имени дать не успела. Что за напасть такая свалилась на их семью? Родины да похороны, похороны да родины… Два года назад схоронила и мужа. Все вокруг умирают, лишь ей смерти нет. Да уж пора бы, все жданки переждала, все хотенье пережила, ничего не осталось. Вот взяла бы да и закрыла глаза. Только люди сами в гроб не ложатся…

Она вышла в пустой огород, наполовину заросший, одичалый. А ноги несут дальше по тропинке, идущей вдоль изгороди. Мимо колодца, мимо бани – к кладбищу.

Шарик учуял хозяйку. Низенький, на кривых коротких лапах, с длинной черной шерстью и висячими ушами, радостно залаял, чихая и отряхивая морду от налипшей земли и соломы, бросился к Федоре. Старуха, кряхтя, опускается на корточки, гладит его, а он, встав передними лапами ей на колени, жарко дышит, тянется грязным носом к лицу, виляет хвостом и всей задней половиной туловища, умильно смотрит черносмородиновыми глазами на хозяйку, лизнув ее в нос и в губы.

– Шарик, деточка ты мой. Ругай, ругай старую, забыла покормить… – Федора гладит собаку, расчесывает длинную свалявшуюся шерсть негнущимися пальцами. Потом берет Шарика на руки и несет домой.

– Лапки у тебя не замерзли? Ишь, какие холодные. Что же это я, сколь жила, а чулки тебе не связала?! Чужим ребятишкам столь перевязала, а тебе забыла… – бормочет она на ходу.

Зайдя в избу, вытаскивает из печи чугунок со щами, наливает в плошку. Туда же кладет кусочек мяса с косточкой, крошит хлеб, перемешивает все пальцем, чтоб быстрее остыло, и ставит на пол.

Собака не прыгает, наблюдает за хозяйкой, переступая лапами и роняя ниточку слюны до самого пола. Как только еда сказалась на полу, сразу сует нос в плошку, принимается лакать, свертывая язык трубочкой. Сначала жидкое, потом принимается за мясо и хлеб.

– Наелся, Шарик? Налить еще?

А пес уже носится по избе, сует нас в углы, в груды хлама, фыркает, чуя под полом мышей, лает, справляя службу. Снова подбегает к хозяйке.

– Один ты у меня остался, един не бросил, – говорит она и снова берет собаку на руки, не замечая неощутимых старческих слез на щеках. Шарик, видя их, быстро слизывает капельки с морщинистой кожи.

Старуха снова выходит во двор и медленно направляется к кладбищу, начисто забывая упавшую с рук собаку. Даже фартук забыла отряхнуть.

4

Подходит к одному кресту, другому, третьему. Произносит вслух знакомые имена, морщинистой рукой поправляет сгоревшие от утренников цветы, гладит деревянные кресты. Тут все свои. Может, при жизни и по-иному было, а сейчас все свои, все как родные. Одна она у них осталась, одна за их могилками смотрит, одна печалится. Вот уж и в родительский день мало к кому приезжают, забывают, видно…

Так постепенно добирается она до могилки мужа, что рядом с оплывшими, затянутыми дерниной бугорочками, что остались от их деток. Тут же рядом пустое место – это она для себя оставила.

– О-ой, Сергуш, миленький ты мой… Что же мне делать теперь? Больно неохота мне покидать вас. Лучше бы умереть. Собралась было нынче к тебе, да что-то земля не принимает, хочет, чтоб я еще ее потоптала… Как поступить? Что ты скажешь мне, а? Тяжко все одной да одной. Не с кем словом перемолвиться. А зима-то такая длинная, такая длинная… Заметет вровень с крышей – будто заживо похоронит…

Федора говорит и плачет, плачет и причитает, не вытирая мокрого лица. Потом несколько успокаивается, подходит поближе к покосившемуся кресту, под которым лежит муж. Намереваясь выправить, слабыми руками тянет его к себе. Но чуть потянула – послышался слабый хруст, и крест, надломившись, упал на могилу.

– Ой-о-ой, что я наделала! Ой, Сергуш, не ругай меня, я не нарочно. Я поправлю…

Совсем промочив свои старые валенки в мокрой траве, она семенит к дому. Приносит лопату, кое-как ставит крест на месте, поправляет мужнину могилку, не забывает и соседние. Когда она еще придет сюда? Ведь как ни крути, а уезжать придется. А сама все думает: много ли времени прошло, как Сергуш умер, а вот уже и крест подломился. С чего бы это? К худу или к добру? Умаявшись, садится на лавочку и долго-долго сидит, подперев рукой подбородок. Ни о чем не думая, ничего не видя и не слыша…

Потом медленно встает и направляется к дому, забыв лопату. Выйдя с кладбища, оборачивается: кланяется мужу, деткам, родным, соседям… Всем, всем. Все здесь близки ей. И те, кто умер при ней, и те, кого в глаза не видела, кто умер еще до ее замужества. Как их покинуть, на кого оставить?

5

Перед обедом под окном вдруг засигналила машина – громко, резко, победно. У Федоры будто оборвалось что внутри. «Неужто за мной, неужто все?» Она взглянула в окно и признала синюю «Волгу» директора совхоза.

А машина сигналит и сигналит: то будто хохочет злорадно, то. будто плачет со всхлипами. Торопит. А Федора и не глядит уже – спряталась в простенке меж окон, сидит – не шелохнется.

Заскрипела калитка, затопали в сенях, да так сильно, словно керемет идет. Дверь распахнулась, и вошел Илья. Он тоже когда-то здесь жил, но получил квартиру на центральной усадьбе, переехал. От его дома и следа не осталось.

– Жива ли? – бодро спрашивает Илья.

Он высокий и веселый, руки длинные, здоровые, как хлебная лопата, одет в хороший костюм и хромовые сапоги – не подумаешь, что шофер.

– Жива, куда я денусь… – нехотя произносит Федора. – Что мне сделается… – и в голосе ее слышится осуждение: мол, лучше бы уж лежать мне в постели при последнем издыхании или даже на кладбище, чем людей тревожить да самой маяться.

– Ну, так что скажешь?

Молчит Федора.

– Чай, не передумала?

Молчит Федора, не шелохнется, только пальцы на коленях бегают, теребят передник, будто остановиться не могут.

– Ну, хватит капризы строить. Чего ты здесь потеряла? А там, знаешь, какую тебе комнату дают?! Просторная, чистая, светлая – весь день солнце не заходит. Газ есть, холодная и горячая вода, печь не надо топить, по нужде не надо на улицу бегать – чего тебе еще-то нужно?! Ничего совхоз не жалеет. Живи – не хочу!

– Вам, молодым, ничего не жалко…

– А тебе-то что жалеть? Развалюху эту? На кой черт она тебе сдалась? На дрова давно пора. Вот придет бульдозер – разом спихнет. Поле здесь будет, поле. Хлеб будет расти. Понятно тебе?

– Так, так… И не узнаешь, где твой дом, где родные лежат…

– Да не горюй, не тронут кладбище. А дом… Где живешь – там и дом твой! Разве не так?

– Не тронут, говоришь? – недоверчиво переспрашивает старуха.

– Нет, не тронут. Я узнавал. Рядом с рекой оно, никому не мешает…

Илья прошелся по комнате, скрипя сапогами, потыкал носком в груды старья на полу, хмыкнул.

– Ну, давай, давай, бабуся. Собирайся. Там уж заждались тебя, весь поселок собрался. Даже оркестр есть.

– Музыка, что ли?

– Музыка, музыка…

– Это зачем же? – Федора подозрительно глядит на Илью. – Это вы что надумали?

– Так ведь ты у нас последняя упрямица из Энермучаша. Так-то. Конец старой жизни – новая идет! Радуйся, бабуся!

– Музыка-то чего, не понимаю? Похороны, что ли? Помню, этак-то, когда колхоз еще был, председателя хороняли…

– Да какие похороны? Чего выдумываешь? – Илья подсаживается к Федоре на лавку. – Честь тебе такую оказываем. Поняла? Да ты не беспокойся, хорошо там тебе будет. За квартиру платить тебе не надо, еще и пенсию давать будут! Глядишь, и замуж еще выйдешь! – Посмеиваясь, он поглаживает ее плечо, смотрит в глаза, подмигивает как заговорщик. – Ну, бабуся! Ну! Будь немного смелее… Видишь, здесь и света у тебя нет, и дров, я посмотрел, нема… Иван Степанович так мне и наказал: без Федоры лучше не возвращайся. А будет отказываться, говорит, так свяжи толстой веревкой, брось в машину и вези. Вот так! – пугает Илья бабку, надеясь хоть таким образом уломать упрямую. – Если тебе самой все равно, то хоть меня пожалей: как я вернусь без тебя? Там же люди, оркестр, директор…

– А ведь машина-то у тебя маленькая! – быстро повернувшись к нему, говорит вдруг старуха.

– Двоим места хватит, – смеется Илья. – Еще останется!

Он встает, потирая руки. Дело, кажется, сделано, стронул бабку с мертвой точки, теперь никуда не денется, согласится.

– А это все куда? – Федора показывает на груды одежды, белья, посуды. – Да еще в сарае у меня…

– Зачем тебе это барахло? – Илья поддевает сапогом чугунок и бросает его на кучу. – Да у тебя же в новой квартире все есть, все готово: койка, перина, подушки, да такие мягкие-мягкие, ляжешь – будто в воду… И посуда всякая. Да не чугунки зги черные – аж блестит вся. Видишь, как о тебе заботятся? А ты? Ни с чем не считаешься, не ценишь людского беспокойства. А ведь ты не такая-сякая, не первая встречная-поперечная – ветеран труда, орденоносец. Должна бы понимать.

– Какое тебе барахло? – сердится вдруг Федора. – Не тобой нажито, не тебе и хаять!

– Нет, нет, не барахло, что ты. Оговорился я, – идет на попятную Илья. Вот чертова бабка, не знаешь, как и говорить с ней. Ляпнешь чего сдуру – и уедешь ни с чем. Как же улестить-то ее?

Илья становится вдруг очень серьезным и важным.

– Ты знаешь, куда пойдут все эти старые вещи? – спрашивает он.

– Куда? – настороженно глядит на него Федора. – На помойку, чай, выбросишь?

– Нет. Я их в школьный музей сдам. Пусть ребятишки знают, как раньше жили, пусть вспоминают стариков. Верно говорю?

Федора успокаивается. Сказанное Ильей ей нравится. А он уже обнимает ее за талию, тянет к двери.

– Пусти, л сама. Не арестантка какая…

– Вот и хорошо. Вот и ладно, – воркует Илья. – Давно бы так.

Федора снимает фуфайку, старые валенки, надевает выходной плюшевый жакет, выходные же яловые сапожки, повязывает голову большой пуховой шалью, достает из сундука небольшой узел, увязанный в простыню, а следом маленький узелок – в головном платке. Видно, уже давно приготовилась.

– Чего стоишь? Пошли! – говорит она Илье, пропуская его вперед, выходит сама и запирает входную дверь на замок.

– Э-эх, бабуся! – радостно кричит Илья. – Прокачу тебя с ветерком!

– Погодь, погодь, – останавливает его Федора. – Шарика надо взять. Без него с места не тронусь.

А собака уже здесь. Бегает большими кругами вокруг хозяйки, беспокоится, но не подходит. Чует, видно, что-то недоброе.

Илья прицеливается и вдруг кидается на собаку. Пес будто ждал этого – прыг в сторону. И скалит зубы, глядит исподлобья на Илью, который, растопырив широко руки, опять идет на него…

И Федора манит Шарика, зовет к себе, но он, опять ускользнув от Ильи, обегает большой полукруг и останавливается. Глядит. Потом потягивается, выставив далеко вперед передние лапы, трется мордой о траву.

– Ах, ты так?! – кричит Илья, снова бросается на собаку и растягивается на траве, промахнувшись. Снова вскакивает. Бее, шутки в сторону!

Шарик бегает кругами по просторному двору, визжит, жалобно подвывает. А Илья все теснит и теснит его в угол. Наконец, подгадав момент, прыгает и хватает за хвост. Шарик с визгом оборачивается и, сморщив нос, кусает руку. Илья материт его на чем свет стоит. Теперь он норовит не столько поймать пса, сколько пнуть его. Наконец, ударившись головой в угол клети, со стоном и руганью садится на колени, зажимая ладонью ушибленное место и раскачиваясь из стороны в сторону.

– Черт бы побрал твоего кабыздоха! – в сердцах говорит он. Но, спохватившись, заканчивает помягче: – Одному не поймать. Вечером приедем и отловим сетью. Верно говорю. Ты не беспокойся. Никуда он не денется… Ехать надо… – потирая шишку на лбу, ои направляется к машине.

Федора, не отвечая, закрывает калитку и молча садится в машину.

«Волга» мягко катит вниз, к дороге, и поднимается на пригорок. Шарик бежит за ней, отчаянно лает, с визгом и жалобой. Отстав, садится и воет, задрав кверху морду. Будто потерял что, будто сам потерялся…

– Остановись… – просит Федора. Она как-то сжалась, притихла. Слезы стоят в глазах, а сердце словно кто-то ухватил щипцами, тянет из груди…

Вышли из машины, обернулась и поклонилась в пояс:

– До свидания, дом родимый, до свидания, Сергуш, до свидания, дети мои. Не на веки вечные уезжаю – на время. Не ругайте, не браните меня – скоро ворочусь обратно, скоро все вместе будем…

Больше не оборачивалась она, только сказала сама себе:

– Э-ко-ко-о-о, совсем из ума выжила. Ничего с собой не взяла, будто на погост собралась…

6

Брыкающегося, опутанного веревками, с перетянутой шнурком, точно уздой, мордой привезли Шарика и сдали с рук на руки Федоре. Почуяв знакомый запах, он заскулил сквозь плотно сомкнутую пасть и еще пуще забился, стараясь освободиться от пут. Но потом успокоился, почувствовав ласковые руки хозяйки, и все лежал, покуда она состригала с его хребта пучки шерсти и прибинтовывала их куском чистой холстинки к покусанным рукам Ильи. По поверью, лучшее средство от собачьего укуса – шерсть той же собаки.

Когда Илья с парнями ушел и веревки были сняты, Шарик бросился к двери и долго, до хрипоты, лаял вслед ушедшим, ругая их по-своему и грозя отомстить при встрече. Потом начал знакомиться с новым жильем. Обнюхал все вещи и предметы, но не нашел ничего родного: все запахи были резки и сильны, нахально лезли в нос, и он фыркал. Потыкался во все углы – нигде ни дырочки, и мышами не пахнет. Единственный родной запах – сама Федора. Полы блестящие, скользкие, того и гляди упадешь, повернувшись неловко. И лавки нет вдоль стены. Он вспрыгнул на стул, положил лапы на подоконник и выглянул в окно: кругом чужие места, совсем нет травы на черных дорожках, деревья тоненькие, длинные, клоня гея к земле от собственной тяжести, а чтоб совсем не упали, привязаны к кольям, воткнутым в глинистую землю. И везде дома, дома – белые, одинаковые, с большими окнами…

Ага, а вот еще дверь, сквозь щель тянет свежим воздухом. Куда она ведет? Полаяв, чтоб Федора открыла ее, Шарик выскочил на балкон и чуть не вывалился вниз сквозь прутья ограждения. Хорошо, вовремя заметил пустоту впереди себя. Уй, уй, как же здесь высоко! Он еще никогда не забирался на такую высоту. Разве что на скирду влезал, играя: тыкал носом в солому, делал норки и фукал туда, пугая мышей…

Рядом, на соседнем балконе, собачка на поводке с ошейником. Малюсенькая, с длинной белой шерстью: ни глаз, ни ног не видать. А может, под шерстью и нет ничего, может, это и не собака вовсе, а просто живой ком шерсти?

Нет, вот потянулся этот комок к решетке своим черным, как пуговка, носиком, долго принюхивался и тоненьким голоском три раза пискнул: «Амь, амь, амь…» И когда собачка, взлаивая, бросала мордочку вверх – шерсть на челке тоже прыгала вверх и открывались маленькие, прозрачные, как красная смородина, глазки. Не то что знакомиться, лаять на такую не хотелось, и Шарик, рыкнув сквозь зубы, вернулся в комнату.

Хозяйка приготовила ему еду, но он лишь понюхал – был сыт. Отошел к порогу и улегся отдохнуть после всех треволнений. Он лежал, опушал, как Федора, разговаривая по привычке сама с собой, все ходила по комнатам, что-то передвигала, переносила, устраивала, и думал: почему это хозяйка перебралась в такое странное, пустое и неудобное жилье?

7

Ночь провел он в полудреме: ворочалась и ворчала в постели хозяйка, жалобно вздыхала иногда, из коридора слышались голоса, шаги, где-то хлопали двери, журчала вода, играла музыка. Прямо напротив окна, на столбе, всю ночь горел свет, который бил в глаза, шаркали по асфальту чьи-то подошвы, урчали иногда машины. Шарик вставал, ложился, снова вставал, свертывался клубком, совал нос под брюхо, чтоб ничего не видеть и не слышать, но никак не мог выбрать удобного положения. Было душно, в носу свербило от острых запахов краски и мебельного лака, мягкая подстилка казалась жестче голой земли, жестче камней. И от этого вспоминался дом, остатки прелого сена на задворках – так что хотелось завыть от тоски.

Он встал, походил по комнатам: тихо, беззвучно, даже стука когтей по полу не было слышно; как тень появлялся на освещенных фонарем квадратах пола и исчезал в полутьме; принюхивался к незнакомым запахам и настораживал уши на незнакомые звуки. Снова лег и неожиданно, сам не сознавая этого, завыл. Но тотчас умолк – так громко отдался звук в гулкой ночной пустоте дома.

Ближе к утру, когда все затихло вокруг, уснул коротким тревожным сном, коротким, как собственный хвост, настороженным, как заячьи уши. И снилось ему, что пришли незнакомые люди, стали ловить его, бросать в него камни и палки. Потом окружили в каком-то углу, словили, связали и бросили в душный ящик. А он хочет освободиться, кусает, бьет лапами, визжит, рвет острыми клыками стенки деревянного ящика… И тело его во сне подергивалось, шевелились лапы, а из глотки вырывался временами жалобный визг…

8

Подойдя к двери, Шарик запросился на улицу. И как только дверь открылась, выскочил в коридор и заскользил, царапая когтями, по гладкому цементному полу. Справа и слева были точно такие же двери, как и та, из которой он вышел. Вверх и вниз вели лестницы. Чтобы очутиться на твердой земле, нужно идти вниз – это он сообразил сразу. Прежде чем пуститься в путь, он поднял заднюю лапу и сделал отметку мочой на косяке двери, чтобы не заблудиться и уведомить всех, что он здесь хозяин.

Сверху спускались две девочки. Увидев красивую черную собаку, воскликнули:

– Ой какая!

– Давай себе ее возьмем?

– Р-р-р, – сморщив нос и показав крепкие белые зубы, остановил их Шарик.

Девочки встали, не смея двигаться дальше.

– Фу, какая нехорошая!

– Даже погладить не дает!..

Шарик не стал их больше пугать, быстро побежал вниз и оказался на улице. Принюхиваясь, принялся бегать туда-сюда, оставлять на камнях, телеграфных столбах, на углу дома, на кустах и тоненьких деревцах свои метки, завоевывая себе жизненное пространство. Увидел вчерашнюю знакомую – длинношерстную белую собачонку. И она, заметив его, натянула поводок, конец которого держал в руке остро пахнущий одеколоном мужчина. Собачонка так сильно натянула поводок, что задохнулась, закашлялась, не забывая при этом лаять. Это показалось забавным, и Шарик остановился, наблюдая за ней.

– Флокса, фу! Ты же культурная собака, не в пример этому… – успокаивал ее хозяин.

А она, оглядываясь и как бы ища у него поддержки, еще пуще рвалась, задыхалась, кувыркалась на поводке и падала на спину после каждого прыжка.

– Амь, амь, амь…

Флокса… Культурная… Да если бы не хозяин, и тявкнуть бы не посмела…

Сделав прямо перед ее носом отметину, Шарик побежал дальше, через улицу, куда тянул его знакомый запах полевых просторов. Он вел его за дома, к старей полевой дороге, все вперед и вперед. Земля там не пахла, но стоило поднять нос навстречу ветру, как он чуял запахи старой скирды, мышиных гнезд, хозяйки, родного дома. Но ведь хозяйка сидит в том каменном мешке, откуда он выбежал недавно? Это ветер, ветер играет такие шутки с ним: дует в нос, заставляет радостно трепетать сердце.

Вылетев за околицу и держа нос точно по ветру, Шарик помчался прямо по дернине в сторону перелеска. Теперь его ничто не свернет с пути. И не нужно принюхиваться – запах все сильнее и сильнее, он вливается в нос, радует сердце, он приятен, как сладкое материнское молоко.

Вывалив длинный язык, блестя отливающей на ветру чернью и серебром шерстью, мчится Шарик, как стрела, пущенная меткой рукой прямо в цель.

9

Как ртутный шарик, скатился он с пригорка прямо к родному дому. Мечется, снует по двору, взлаивая от полноты чувств. Набегавшись, направляется в сарай, где висит на стене кожаная сумка с закисшим мясом – любимым деликатесом Шарика. Федора специально прятала туда куски, чтобы они сопрели, чтоб появился душок. Там и сейчас что-то есть, Шарик чует, но не может достать – слишком высоко. Но ничего, у него имеются и свои схоронки на черный день: косточки, корочки хлеба и другая съедобная мелочь. Он давно их спрятал, но помнит до сих пор.

Он выбегает в огород, к бане, нюхает, роет задними лапами землю и находит две косточки. Одну снова прячет, а другую принимается глодать. Сначала устраивается поудобнее: ложится, вытягивает передние лапы и, зажав ими кость, пристраивается к ней, положив голову набок, чтоб размозжить, раскусить лакомый кусочек крепкими боковыми зубами. Роняя слюну, облизываясь, хрустит костью. И кажется Шарику, что нет ничего на свете вкуснее ее…

Покончив с трапезой, подбирает все крошки, посматривает по сторонам. Потом, встав и потянувшись, принимается лаять. И лает долго-долго, от всей души, пробуждая мертвенную тишину, вслушиваясь в отголоски лая на кладбище и в провалах окон пустого соседнего дома. И чувствует себя здесь хозяином. Лай его разносится далеко окрест, заставляя прятаться подальше полевок – теперь уже истинных хозяев здешних мест, оставленных людьми навечно.

Затем он снова, до самого вечера, бегает вокруг избы, пристроек, прочесывает малинник. И там, в укромном уголке, обнаруживает старую, смытую дождями и временем, но еще чуть-чуть пахнущую отметину своей давней подружки Олас. Здесь, под яблоней, заросшей одичавшим малинником, они играли, боролись, легко покусывая друг друга за шею, бегали вперегонки. Здесь любили друг друга за кустом калины. Шарик был хозяином, но давал похозяйничать и Олас, никогда не обижал ее, уступал еду и даже из-за сахарной косточки, которую однажды Олас украла у него из захоронки, не стал ссориться, хотя косточку было очень жаль. Где сейчас она? Почему покинула его? Когда они встретятся вновь? Ведь он прибежал сюда не только для того, чтоб увидеть дом. Он надеялся встретить Олас. Ведь в поселке ею даже не пахнет… Куда она пропала?..

10

Перед Новым годом Шарик во второй раз наведался в Энермучаш. Прибежал и видит: нет ни дома, ни бани, ни яблонь с малинником – все заметено снегом вровень с пригорком. Лишь бугор теперь на месте дома, похожий на старую осыпавшуюся скирду. Будто испарилось все, улетучилось. Ни хозяйки, ни Олас, ни спрятанной косточки. Долго нюхал он, долго рылся с остервенением в сугробе – ничего, будто попал в чужое, незнакомое место. И не лаял он, и не выл в тоске – встал на бугорок, на длинную снежную косу, что тянулась от кладбища, и застыл так, глядя в холодную даль полей, будто выискивая там что-то исчезнувшее, дорогое. И не чувствовал, что горячая чистая слеза скатилась по морде вниз. Она впаялась в такой же чистый, но холодный снег и не оставила там никакого следа…

КАК СТАПАН ДОМ ПРОДАВАЛ


Перевод А. Башкировой

– Стапан, я хорошего покупателя нашла, – сказала жена за обедом.

– Какого еще покупателя?

– Уж и забыл… Который хочет купить наш дом, – повышает голос Марина. – Чего стоит, гниет? Пока можно еще продать, надо продавать. Покупатель хороший, торговаться не станет.

Вообще-то и Стапан так думает, но что-то его удерживает. Когда он медленно, стариковским шагом возвращается из своего пригородного сада, он подолгу стоит у телеграфных столбов, у доски объявлений, у заборов – читает о продаже домов. И тотчас вспоминает, что и у него в Ердуре стоит дом-сиротинушка.

Стапан иногда наведывался туда. Чтобы огород не пустовал, пробовали сажать и картошку, и овощи. Нет, ничего из этого не получалось. Посадишь, надо ведь потом пропалывать, поливать, словом, ухаживать. Махнули рукой.

Стапану уже перевалило за шестьдесят. До выхода на пенсию работал на заводе «Электроавтоматика» кузнецом. Есть сестра и брат, оба старше его. Они насчет дома спорить не станут. Брат живет в Рязани, полковник в отставке, сестра в Йошкар-Оле. Иногда ездят друг к другу в гости. Самый младший в семье, Стапан до самой смерти родителей ухаживал за ними, собрал в последний путь. Так и выходит, что дом принадлежит ему…

– Говоришь, надо продавать дом? – возвращается к наболевшему Стапан. Смотрит на жену и думает: как получил квартиру в городе, сразу привез ее из деревни. Как же быстро она стала городской, отвыкла от земли.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю