412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юлия Кокошко » Шествовать. Прихватить рог… » Текст книги (страница 3)
Шествовать. Прихватить рог…
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 01:33

Текст книги "Шествовать. Прихватить рог…"


Автор книги: Юлия Кокошко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц)

– А у нас каков малышок, – говорил идущий с белым хвостом идущему с желтым. – Теща сходит с ума – как ни спросит дитя: хочешь кушать? Хощет – всегда! Если даже минуту назад еле выполз из-за стола, все равно кличет: хочу!.. И вечером жалуется мамане, что бабаня его морит. Еще чуть тренировок и стажа – и подъест нас всех.

Большая Мара извлекала сигарету и искала в глубине себя – пламя.

– Семейное счастье, меня обогнувшее, – констатировала Большая Мара. – Невостребованность моего творческого начала…

– Кто спорит, я всех люблю до удушья, – говорил желтохвостый. – Особенно как идею… – и оба ракетчика уже обгоняли Мару.

– А кто сомневался, что раб влюблен в свои цепи? – замечала Мара вослед ракетным и возжигала себе спутника – синий, в серебряном аксельбанте, дым. – Меняю спутников как перчатки, – бормотала Большая Мара. – Хотелось бы подчеркнуть мою индивидуальность – для широких слоев… Позвольте выразить себя и препроводить общественную аудиторию – в мою творческую лабораторию мастера…

Огромные и бурые от походов безобразники-башмаки улыбались Маре с асфальта рваной подметной улыбкой и заступали дорогу. И, волнуемы с пятки на носок, уверенно намекали тяжелую ногу знатной кости и доминирующую на опоре влиятельную фигуру. Чувствуется, за парочкой опорок стоят серьезные силы, бормотала Большая Мара и, минуя осклабившиеся башмаки, ощупывала над ними вечерний воздух и уязвляла предполагаемую преграду – горящей гильзой.

Блаженный гуляка праздный где-то позади Большой Мары спрашивал:

– Признавайтесь, барышня-красавица, который стучит час времен?

Мара сомневалась, что красавицей-барышней назначали ее, но великодушно бросала через плечо то ли счастливцу, гуляющему мимо времен, то ли своему новейшему пернатому спутнику:

– Восемь и восемь новых.

Безвестный голос позади радостно уточнял:

– То есть восемь минут за восемь? Это их добровольная инициатива?

– Если поторгуетесь пару часов, выцепите десять за десять… – бросала Мара через плечо. – Пора разогреть голосовой аппарат. Чтоб прощаться поставленным голосом, с добротными модуляциями. Раз, раз… – говорила Большая Мара. – На коммунальной площадке, куда я вскарабкалась и влачусь, одновременно выставлена дверь к ближним. Реальна – судя по предсказуемости, с которой прокручивает за спиной – чертово колесо смертей и воскресений… хотя иные можно бы опустить. Их всегда четверо, запряжка судьбы – устойчивая квадрига: муж, жена, пупс и лежкая теща. Пока Пупс росла, теща в мелких дозах убывала. Пупс сдала в институт, и тут запропал папаша семейства – верно, не держался патриотической позиции. Зато на покинутой лампочками лестнице мне стала мерещиться Пупс – объята прыщавым юношей. Который вошел в мужа, а мамуся Пупса осела в тещу и в статус-кво – с некоторой переменой в лице, положительно несущественной.

Возле дома, водящего пять и семь этажей, две старинные особы, две обглоданные тетери сопутствовали Большой Маре. Правоидущая укрывала седину, склонную к голубизне, черной шляпкой-таблеткой с лавровым веночком – вечнозеленая пластмасса, и кокетливо прижимала к груди бисерную театральную сумочку, и взахлеб хохотала, и промокала носовым платком с желтым горохом – горох желтых слез и не могла остановиться. Высушенная левоидущая, с циркульными ногами, проносила в авоське глобус – спеленут в океанский шелк, опечатан сургучами земли. Эта Урания свистела кроличьим зубом и гневом, дергала смеющуюся товарку за рукав и, наконец, выпускала локоть, и тогда Талия журчала тихим хихиканьем, столь же сплошным, но ее опавшие мятые щеки неуклонно надувались – и вдруг пускали новый шар хохота.

– Я уезжала на большие маневры, – сообщала Мара спутнику серебряного крыла, кто веет, где хочет, а ныне над ней. – А когда вернулась, Пупс уже замеряла двор многоколесной от резвости коляской и усыпляла ее, рьяно раскачивая и погружая в кошмарные сны. Еще естественнее завели и следующую коляску, а новопоставленная теща опять бойко испарилась… Но накануне исчезновения вдруг стучалась ко мне с бутылкой шампанского, желая – не налить, но загнать сосуд… как зайца, и, знай я, что это – ее последнее… почти чеховское…

Страшный пешеход в рваной телогрейке и в пятнистых армейских штанах представал Маре – в приближении пушечных ядер и не арки, но грифа в каменном теле. Рваный, боясь накренить шею, бережно нес бритую голову – скреплена от уха до уха синими звездами и плохими швами – и держал пред собой застегнутые на судорогу руки, частью рассыпавшие пальцы, и хрипло бормотал на ходу: тюк-тюк-тюк… Оп!.. И опять заводил сначала: тюк-тюк-тюк… Оп!.. То ли подставлял свое тюк – в ритм ударам, еще сыплющим-ся на него – из закрытого прочим разлома, то ли написан был – сторожем с колотушкой, отбивающим немилостивые толчки времени.

– И все колена соседовы успели, пока я решала один непритязательный вопрос: как жить, если жизнь несносна?.. – продолжала Мара. – Но, именем психологического эффекта, их несносная продолжается в том же разминированном стиле: ко мне входит сквозь стены сводный хор – радио, телевизор, магнитофон – плюс скворчащая кухонная водянка и, наползая друг на друга, даровитое горло хозяйки, Шаляпин бас коренника, визг колясочников и дворовая ругань от бегущей за главными собаки, дьявольское мяуканье и шипение… твари тоже меняют одна другую – безболезненно, бархатные революции… Вкруговую – пальба дверей, и с аншлагом – гости, сыны вечной жажды, дебоширы с боевым опытом, тонмейстеры, искусники звукооформления… А что я обнаружила? – вопрошала Большая Мара дым и весенний воздух. – Оказывается, старая меломанка страдает зависимостью от массовых квартетов соседей – с музыкой настоящей жизни! – и Большая Мара фыркала. – Но как-то в воскресенье я соскочила в библиотеку – и вошла сразу в три читальных зала-исполина и удостоверила – три полны полчищами читателей, усеяв телами их все столы… Сенсационное открытие! Суть – в четности и нечистоте цифры! Да здравствует отрыв от захватницы – большой четверки… к чему взывала еще Агата Кристи…

В большой грифной арке, обложенной каменными шарами и стволами тяжелых орудий, забранными в стену – в пилястры, и прочим арсеналом, столпилось шумное семейство, шествуя в торжество: бабушка в малиновой тюбетейке, с сигаретой, обнимая идиллическое собрание сельских цветов – конопатых лилий и ромашек с лошадиным зубом, и мама из вечного бала – в долгополой соломенной шляпе и воздушном наряде, собирающем ветреность, волны, рулады и вальсы, а с ними – тонкослойный крахмальный отрок лебяжьих оттенков, в галстуке-бабочке, и две дочки-невесты, превращавшие свои голубые и белые платья на идущем сквозь арку свете – в проницаемые крылья стрекоз. Крахмального отрока наклоняли долу, и на тощих его лопатках-крылышках дамы спешно подписывали праздничную открытку. И, склонясь над глянцевым картоном, щипали свой стол и смеялись.

– И что мы ей пожелаем? Сверхдлинной жизни?

– А для нас это актуально? Да стой ты спокойно!

– У нее есть все, кроме отдельного лифта.

– Кроме принципов.

– А проблемы со зрением, пищеварением и осанкой?

– Предложим ей нового богатого мужа, старый с часу на час сядет… Ты можешь три секунды не дергаться?

– Лучше – нового бедного, чтоб у нас больше не было проблем – ни с подарками, ни с писаниной.

– Пожелайте ей успешных пластических операций, – говорила бабушка в малиновой тюбетейке.

Стена Яств, пропуская вдоль себя Большую Мару, прозрачно кичилась идолами многосемянных, и погрохатывала многокостными – и покатывала вспоротые туши, и тасовала над ними потроха и головы с пунцовым подбоем. Мара мимоходом просила свидетельствовать в Страшном Суде, что торговые в ангельских облачениях по ту сторону не дают заложникам вкусовых рецепторов – отобрать снедь на свои беды, но искореняют тягу к расположению в удобной подсолнечной зоне, пусть и временно, задавая танталовы муки и пододвигая – к гладу и мору. Знают в своем продмаге – умасливать витрины от Авроры до Веспера, отирать с бутылей испарины молодого вина, любовно переукладывать свежее и ласково оправлять просроченное. Одни аукаются с птицей, вояжирующей вкруг света, сев на гриль, или с поросятами в негах прохладного желе, или перемигиваются с черными очами маслин и ассистируют пересчету чьих-то ребер и лыток. Другие встают голодающим на пяты и сквозь форточки и розетки в златых сырах шпионят – движение. Попробуй вовлечь меж заботливых руку и что-нибудь ухватить! И наступает трагическая развязка: тайный штраф за поруганные гармонии, он же – скользящий обсчет.

Счастливец гуляка праздный где-то позади Большой Мары спрашивал:

– А что, барышня-красотка, грозились ли нынче грозой?

Мара несколько сомневалась, что красотка – она, и не оборачивалась, но на случай бросала через плечо:

– Нам грозят всем, чему нашлось имя. А неназванное грозится само.

– Так позвольте знать, уважаемая, где ваш заточенный зонт? – спрашивал тот же голос.

– Распущен на перевязку страдальцев, – отвечала на случай Мара.

Копна черного тряпья под спесивой стеной вдруг одушевлялась и встряхивалась, пуская по всем своим клочьям – шуршащую волну, пламенела в глубине – языком красной зевоты и вперяла в Мару два сверлящих коричневых зрачка, предлагая отождествить себя – с титанической собакой-ньюфаундленд, отдохновенно караулящей покровителей – с новыми радостями для чрева.

Но совсем в преопасной близости от Мары уже был голос – и сразу солировал в улице:

– Вот это ну! Вот это Мара! – и возвышался: – Не прячьтесь за свою тень, у нас повышенная бдительность! – и хохотали, стремительно спускаясь на шпанское неприличие: – Девушка, стоять! У вас лицо преступницы, бежавшей из зала Фемиды!

И слободка Святая Простота – запертые в круге дюжины числ с налетом не кукушки, но службы ворон, меняющиеся показания, вакхические мотивы – дарила Мару святопростодушным порывом встречи и по грубости рекогносцировки посылала Большой несчастной Веселую Жену, и в ней – производительность звука и жеста, и пряный глаз, и хворост заколок в пунцово-яблочной кожуре кудрей, у корня аспид, словом, испытанную, нанесенную крупным мазком красоту и анархию на маршруте. Кое-кто по прозванью Веселая Жена держал изрядный саквояж, фасон – старое земство, а в нем – колокольцы, и доклад:

– И прошло десять лет, и улица от тоски родит Мару, а я возвращаю хрупкий товар мастеров-стеклодувов – заинтересованным лицам… – и к хладному профилю Мары пылко прилагала свой жар щека веселья, перенадутая сладостью: шифрованным посланием любви или откровенностями кондитеров.

– От чьей тоски? – подозрительно спрашивала Мара.

– От моей, от моей, – говорила красота по прозванью Веселая Жена. – Но интересанты – раскованные люди, им плевать на поделки умельцев-надувателей, лучше с треском оборвать очередь к себе до завтра! – и Веселая Жена показывала недоступным, но обитающим где-то рядом – не язык, но возросший на нем мятный розан, и со всхлипом перелагала его за пунцовыми устами: – Есть же где-нибудь круглосуточная очередь для доноса сосудов? Как для доноса в гэбэшницу? Где стучите – и откроется…

– В Сибири еще стоят, – говорила Большая Мара. – Низкое, сорное – на пантеоне всех моральных обязательств. Умельцам – бой… – и Мара страстно помечала: – Бегу, горю, теряю отъезжающих в Ханаан. До чьих гаснущих объятий – квартал и сад. Не успеваю зачерпнуть факты из вашей жизни. Осыпь Гагу поцелуями моего имени.

– По пяточки и интимные ямочки. Край блаженств, – говорила Веселая Жена. – Можно и ничего не вернуть заинтересованным лицам, но финансы в растерянности. А займи – при отдаче тошнит… Думаешь, твой друг Гага хрустит от вложенных в него средств? Ледовый затор! Пропитание добываем подножной охотой и уловом. Бегу, дымлюсь! А пятилетки не выходить на связь? А страшное безвременье? – смеялась Веселая Жена и, конечно, не решалась напутствовать Мару – без минувшего, как и пренебречь интригой, так что отправлялась от позднейших событий, от коих садится воображение, или не садится, но попускает – отозвать земледельцев и пастухов и откатиться к их причинам. – Вчера размазываю побелку, а наш сердечный шестерит у меня на приказе! – говорила Веселая Жена. – Вынеси, выбей… хоть продави пальцем! Налей, опять налей… Как заметил народ, гвоздь вдуть не в силе! А позавчера… А тому три срока? Зато много читает.

Счастливый гуляка праздный где-то позади Большой Мары спрашивал:

– Алло, барышня-красавица, не слишком ли высока температура замеченной нами улицы? Я все замеряю тренированным глазом…

Мара не была уверена, что красавица и барышня – она, но рассеянно бросала через плечо:

– Двадцать пять сечений Цельсия.

Три молодых волонтера, войдя в роль бунтующих студентов, брали осадой афишную тумбу – купчиху под синим зонтом. Первый бунтующий плотоядно срывал с нее рубахи-газеты и юбки-анонсы и швырял к ногам своим съежившиеся клочья вражьих знамен. Второй бунтовщик выбрасывал из рюкзака – кипы новых одежд и фиговых листьев. Третий бунтарь, с патриотичной щекой в красном, голубом и белом разводах, облизывал тумбу слюнявой кистью и жаловал дебелой – цельные экипировки, впрочем – до последней виньетки те же, что содранные, но за свежие платы, и особенные – за деловитость исполнения.

– Клише, штамп, общее место, – на ходу говорила Мара. – Читайте бедро в бедро, как Паоло и Франческа…

– Общественное место! – говорила Веселая Жена. – Публичка. Не подоконники, а стеллажи. Не стол, а шалава-этажерка, барражируй – не хочу по стране Фантазия. Куда ни сунься, угодишь в переплет… – и разбитной компанейский саквояж, оттянувший руку испытанной красоты, путался с музыкальными шкатулками, и музицировал сам собой, и расплескивал присутствие в себе малых звончатых.

– Надеюсь, в торбе воистину пустые сосуды, а не ветры, что в конце концов вырвутся и надуют на дорогу тысячу неприятностей… – бормотала Мара.

– Твой друг Гага из всех командировок везет центнер бумаги в кляре… в картонной маце, – смеялась Веселая Жена. – Не подозревает, чему предаться в потемках чужого города – и покупает на ночь книжечку. Чтоб лобзать постранично – до ноготка последнего восклицательного знака. А на утренней заре – абзац! Раскупорил со всех сторон – подавай свежачок, – говорила Веселая Жена. – Я пробовала интересоваться: куда нам столько одних и тех же слов? В этом порядке расставлены или в том, какая разница? Или ты нагреб на пентхаус, а я прозевала?!.. Срубил надворную постройку? Но Гага машет нетрудовой рукой и сыплет волшебства: Гусь будет читать… Ты помнишь, что Гусь – наш сын? Неграмотен и рисует в недозахлопнутых книгах фломастерские картинки.

– Книги, а на них семь печатей… И не вздумай снимать! – на ходу говорила Большая Мара. – Ты напрасно приблизилась к Гаге так плотно и надолго. Но издали можно заметить, что эрудиция Гаги не знает темнот. Литература, философия, история, живопись… Иные простодушные наращивают себе колоритность весьма однообразно, – говорила Мара. – Ко всякому слову не забудут пришлепнуть рифму, и непременно – неприличную, перлы бессмысленности. Муж – та самая неприличная рифма. На чем я остановилась? И не забудь риторически вопросить, откуда у Гаги растут руки…

– Кто-то не знает? – смеялась Веселая Жена. – Я все не определюсь, может, и мне ничего не осталось, как – за книжечки? Правда, чуть открою – и в слезы, оттого что меж страницами – не заначка, а нежилая буква, с листа не снимешь… Или дать еще один испытательный пуск, а уж если не полечу… И тут много рифм сразу – неприличный выбор!

Впереди за перекрестком – над фолиантами крыш, распахнутых – рифмой вниз, или упавших – кубами и пирамидами, повторяющимися накануне экзамена, и заложенных лихорадочной нитью – красной улицей, и над залпами и выхлопами транзитных крыл или запятых, сметенных ветром с зазевавшихся страниц, главенствовал сквозной сферический образ – светозарный холм, или купол собора, или грандиозный софит…

Куст шиповник задумчиво держал на поднятой ветке – одинокую провинциальную розу, но дикарка уже теряла лицо и отрывала от себя драгоценные лепестки – розовые откровения из дневника, и пускала с почтовым ветром дурманные неприличные весточки.

– Музыка! – торопливо говорила Большая Мара. – Крепчайшие игрища на фортепьянах… Ты хоть знаешь, что Гагу выпускала на клавиши полумифическая ученица Рахманинова?

– Беспросветные звуковые сигналы, – смеялась Веселая Жена. – Откуда в наших дебрях – старуха-рахманиновка?

– Каждое следующее звено от Рахманинова все дальше… – спешно поясняла Большая Мара. – Из питерской блокады. Невозвращенка… В другой цепи звено Гага представляет длиннейшую медицину – и la maman, и le papa, и les papis с супругами, старыми и юными, и неисследимые! Зацепившиеся друг за друга хирурги, перебитые окулистом, просмотревшим конек.

– Две теплушки с горкой, – уточняла Веселая Жена.

Большая носатая старуха скверно-бурого конского волоса в банте, с горящими угольными глазами и сурьмленой бровью, продавала большие молочные пионы, полные белых отсветов спален, стеарина и овечьих шорохов сна… я вспомнил, по какому поводу слегка увлажнена подушка… или нервно скомканные письма на стебле единственной уцелевшей строки, или смятые градом слез батистовые платочки… И почти дарила гурьбу своих белобрысых агнцев, спрашивая за каждого – незнатную десятку. Дева покупающая склонялась к ведру и выбирала себе – три лучших, и твердо раздвигала трепещущих многими фибрами, и отклоняла, и, ухватив то одно, то другое ухо – тут же бросала, и искала – прекраснейшего, отчего их братья сникали и сбрасывали кольца руна. Носатая конская старуха, сдвинув сурьмяную бровь, ревниво следила за разборчивыми молодыми руками, но закусила губу и не выпускала ни слова.

– Гага и сам когда-то прошел медицинский…

– А мы пролетарии. Ненавидим интеллигенцию, особенно с седьмыми коленцами, – говорила Веселая Жена. – И почему он оставил богатых серийных и вляпался в нищего помрежа?

– Важнейшего из искусств! Поэт, романтик, нонконформист! Гага не может лепить карьеру в социуме, где вольготно – злу, – почти уверенно говорила Большая Мара. – Со временем батраки-ассистенты повышаются в режиссеры.

– К деньгам безразличен, – смеялась Веселая Жена. – Чтобы привлечь в дом мясной дух, выводи мужа из ворот и заменяй – заштатным полевым игроком… Ты в курсе, что неприличная рифма к звеньевому Гаге – не режиссер Эйзенштейн, а мамуля, докторица?

Троллейбусная платформа выпячивала шеренгу уже не ходоков, но почти превращенных в камень, с чьих одежд и рантов стекали движение и тяжущиеся кварталы, и вымечтанные роли пассажиров светлого корабля… Ибо до сих пор не узрели в дали – светлейший и застыли в молчанье пред стеной тумана, наступающего от проблемной обратной полосы. Статику нарушала желтая астеническая собака с серыми губами. Желтая бегала вдоль неранжира ждущих и каждому в каменных прилежно салютовала хвостом – и манерничала на сухих задних лапах, и с провисшей серогубой улыбкой заглядывала в глаза. И, не дождавшись ни кости, ни фанта, но обвалившись на четыре, тащилась к новому дарителю. Молодой курильщик оживил немытую персть с синим сердцем, принявшим стрелу, и лениво простер над желтой, с длинной серой губой, дымящую сигарету – и посыпал собачью голову пеплом.

Неистовая брюнетка глубоких лет, в бордовом бархатном пончо, величественна, как юрта в объятиях степной зари, как багровый остров, прижимала к уху сотовый телефончик и кричала в баритональной октаве:

– Я спрашиваю, где мои лучшие туфли? Я нашаривала их целое утро. Да, да, с турецким подбородком. Цвет возрастной, но меня не портит. Подчеркивает неувядаемость. Неужели ты не видела? А ну, опусти глаза и посмотри себе на ноги! Все еще не видишь?

Счастливец-гуляка где-то позади Большой Мары спрашивал:

– Скажи-ка, красавица-барышня, где нынче норд, а где – блаженный зюйд?

Мара не была уверена, что спрашивают ее, но бросала через плечо:

– Зюйд всегда там, где вы воображаете, что вам хорошо…

Рослые ели, аристократки голубого шипа и надменной спины, узрев на подходе – рынок и толчеи продающих и купившихся, столы меновщиков и трещотки матерых зазывал, похвальбы и шустрые сговоры и многие проекции талантов или динариев и драхм, сиклей и сребреников, патетично подбирали подолы и шлейфы и выходили из уличной пыли, как из пены морской, и с волнующихся воланов и фестонов, с пощелкивающих арапников, и с воротников-стюартов, и с медичи сыпались лазурные течения, а колких уже сменяли прекраснотелые яблони в бело-розовых папильотках, привстав на локте из холи и нег, и потягивались, непрочно запирая беленые корсеты, и облизывались, струили приторные ароматы и обещали себя проходящим, не знающим низости спешки.

– Физический труд на открытом воздухе – чтоб отвлечь от дурного влечения к книжечкам, – говорила Веселая Жена. – Даже ночью, я тебе говорю, не спит, но ловит буквы… минуя баррикадировавшие путь все части моего богатого тела. Если так свербит – читай полезное: ценники и объявления об обмене!

Кубическая проходящая, стриженная – в ежа-русака, подсадив сбоку ежу под иглу – не грибы, но резные листья ушей, передоверяла пухлой правой рукой своей левой – сумку-кенгуру с живыми карманами, треплющими зеленый ус, Воробьянинов или луков, или лукуллов, и трясущие щавелем кислой доцентской бородки, а из пухлой левой уходил в правую – пакет, опять фарширован провиантом, но украшен французской благодарностью и английской признательностью – за покупку лучшей косметики. Квадратная проходящая беспомощно оглядывалась назад, в закрытый обратный путь, поглотивший Стену Яств, и вперяла взор в Мару и спрашивала:

– Там за мясом много народу?

– Итак: у меня лицо завсегдатая мясной очереди, – комментировала Большая Мара и поднимала руку и осаживала рукав, дабы показательно обратиться к наручнику с циферблатом и отразить на лице дурной расклад стрел.

Надвечерняя птица или призрак ее, или оба сразу пробовали высокий голос – меж светильниками и порошей пеплов, невидимые в сиянье славы и в темной канители сожжения: пить-пить-пить… Нескромный из двух уточнял: пинту-пинту… И перелетали на пару перешеек отсыревшей тишины и, опять угодив в невидимки, поправляли горло и звенели в унисон – благородное: петь, петь, петь… Кто-то из двух определенно помечал свою территорию – птица-запевала или запевала-призрак…

– Когда отдаешь тело замуж, – говорила Большая Мара, – никто не гарантирует отдачу… – и понижала конец фразы и интонировала прощание.

– А кто сказал, что я отдавала, а не брала? Сначала тонизирующими напитками, бижутерией, плотскими утехами, потом – живой куклой и домиком. Обвесилась, как цыганка, – смеялась Веселая Жена и подхватывала Мару под руку, чтоб приблизить ее вместе с собой и с грузным от музыки саквояжем – к священному откровению. – Когда я залетела, я сидела в анусе общежития. Крыша, эта чертова Даная, без конца принимает дождь. Стены скреплены общечеловеческими отходами – и исключительно не в духе. Окна всегда на мокром месте. Правда, язык и жизненный опыт бесплатно – всю коммуналку, засекреченную вправо по коридору и влево, и над тобой, и ниже – пропускаешь через себя. Крыша – ползучая мегера, шипит и плюет… или про крышу я уже… Родная мама, труженик прилавка, жалела мне этих удовольствий – и решала радикально: скинуть детку мимо жизни… недорешила и выпустила – неуловимую мстительницу. До сих пор недолюбливаю то ли маму, то ли буквы – и не осыпаю родную письмами! – вздыхала Веселая Жена. – В общем, пришлось огорчить возможного отца ребенка и бабулю с дедулей: их восьмой пэр найдет свой нужник – вмерзшим в улицу, а университеты – в пьяных соседях и присвоит их яркие манеры. Но пусть забавники в белом не беспокоятся и возобновляют дефиле по трехкомнатной неразменной, и не забудут аукаться и кудыкаться. Я с радостью предложу внука – другим воспитанным буржуазным людям… Думаешь, я бы родила им хоть мышку без однокомнатной персоналки как стартовой базы? – смеялась Веселая Жена. – Но докторица сразу сходила лошадью – завлеченной на елку дочурой коллег-интеллигентов. И Гага не смел огорчить виртуозов ланцета и провялил синюю крону и малиновый звон – не со мной, как в обетах, но – в мертвых прениях с невестой! А наутро – пулей ко мне. И вдруг я впервые решила пойти поперек себя – и не брать, но отдать Гагу. Хоть непорочной кобылке, хоть первому морозному дню… Гага выбрал – выставляться на морозе под моим общественным окном и навлечь на меня ответственность за неаппетитный леденец. Но я целый месяц – не брала. Главное – поверить в себя! – говорила Веселая Жена.

Солнце провалилось в рыбацкие сети деревьев глубже, чем в океан, и в запале дарило листам – цвет-ил, увертку ракушки и жемчужины, пересчитанные на блики, и полнило гулом волн, и пропускало между – косяки бескровно-лиловых вздохов. Но в предстоящем квартале, все еще недораскрытом и узком, поздний закат вовсю завершался. Дальние пепельные деревья, протянув вверх щипцы и кусачки, состригали с облаков обугленные края, и бахромы кружили и оседали на горизонт, идущий в сплаве мачтовых сосен. Текло запустение, и пахло известью и гарью. Но возможны премудрые девы, расставлявшие где-то на склонах – дружные светильники и возжигавшие в них масло… И, как водится, одна неразумная, забыв и масло, и время, и продув направление, но застряв в уличных тщетах, безнадежно взывала к себе с нуждой – торопиться, потому что пир вот-вот защелкнется…

– Тепло ли нам от Гагиной эрудиции? Или нас согревают другие радости? – спрашивала Веселая Жена. – Мама-доктор монотонно клевещет, что я дружна с белым наливом. Притерлась к семейному колеру! Не верит, что дружок у меня – для технических нужд. Что я вожу много друзей, есть и красные, и по-настоящему золотые! Что и Гагу не разольешь – с эффектами: как фавн в кусте, из-под культурного слоя вдруг покажет – некультурный. Тоже любит первозданно белое, разбавляет природу и биографию белыми пятнами, пропадает на неделю… на чертову кучу долгов! Может выпить все, что жидко. А мама-айболит лепечет: сынок, ведь у тебя диабет, тебе нельзя!.. И возмещает убытки, всем обиженным нальет слезок: и свернувшейся речке, и кисельному берегу, и сахарной росе… Я, мерзавка, не стараюсь о сыне! Зато Гага двадцать семь часов в сутки – и по командировкам, и по ларькам, и когда припадает к природе, чтоб выпить из бедняги всю кровь, – все печется о дитя.

На Мару впрямую выходили видения: пункт Б угнетал принужденностью, проекции его остывали и пропускали сломанное ребро или шпангоут, смертную изморось брешей и песью шерсть пустыни. Иконография окон расплывалась, верхний осколок в центральной оправе сходился с гильотиной. Пункт Б уподоблялся пьяному инвалиду и, попирая расстояния, раскладывал культи и отростки и выставлял Маре – неспособность к регенерации… Шли всхлипы уходящей воды и треск догорающего масла… На черную ленту телефонной глухоты набивали раскаты аэродромов и сотрясающие твердь шаги младореформаторов…

Крошечное создание с лицом преклонной восточной луны, сносившееся – до серебряного свечения, слабо вскрикивало со скамейки:

– Теплые носочки! Носочки, ручное вязание… Купите, пожалуйста, теплые ручные носочки…

– Я безысходно, бездонно, навязчиво опаздываю, – говорила Большая Мара. – Пора делать спурт. С минуты на минуту захлопнется дверь и сомкнет навсегда многое, что мне дорого. Что, конечно, спорно… Кто поверит, что мы так уж рвемся вперед… из лучшего, собственно – из рая, если общеизвестно, что на деле спим и видим – возвратиться? – бормотала Мара.

Юный велосипедист ехал по тротуару и не столько лавировал меж вечерних идущих, как хранил прямую – и понуждал пеших нервно скруглять стези в уважении к его полукабриолету, показанному – в секущем, неудержимо злокозненном профиле: решето колес с покатившей вдоль обода каплей алого, масштаб – один к несчитанному, и вытянувший змеиную шею руль, обагривший себя – птицами заката. Деловитый наездник имел за плечами незапертый ранец, тучный – праздничным обедом: скрещенные бананы и шишковатые черепа гранатовых яблок, и карманы куртки тоже богатели, правый – «Твиксами», левый – многой «Хуббой-Буббой». Ловкий держал руль одной рукой, а другой крутил над головой останки сейчас расходованного фрукта: желтые ласты. И швырял зачерпнувшие оборотов – за плечо, не интересуясь, кому вклеили, но вставал над седлом, войдя в кентавра, и качал стремена, отжимая скорость. Возможно, запасшись добычей, улепетывал на своем плоском транспорте от родителей, и от школы, и от формирования правильных ориентиров…

Счастливец гуляка где-то позади Большой Мары спрашивал:

– Ответь-ка, красивая барышня, к какой особенной точке в пространстве мы так спешим?

Мара сомневалась, что барышня и красавица – она, но на случай бросала через плечо:

– Я приближаюсь к заявлению, что ни одна не лучше другой…

С низов улицы язвительно кричали наверх, в окно:

– Я совершенно не собираюсь вас хоронить, даже и не рассчитывайте!

Ветер раскачивал россыпи маленьких листьев акаций, и по асфальту проходили зеленые ряски, и неспокойная зыбь, и тень безнадежности.

– Бог прижмет одну дверь, но откроет другую… – подмигивала Веселая Жена. – Мне однажды сынок говорит: мама, что у тебя за дружки?.. Я спрашиваю: это кто тебя познакомил с моими закадычными? Сладкие бабуля с дедулей?.. Я пришла в стан клеветников и провела круглый стол, – смеялась Веселая Жена. – Я сказала лечащей маме: допускаю, я в вашей фамилии – революционная фигура. Но вы нашли ложный педагогический подход к детям революции! Еще раз дезинформируете Гуся о моих дружбах – и чувствую спинным мозгом: хороший Гусь устанет быть вашим внуком и заразит неприязнью к вам – все окрестности. Мигом построит вас гуськом… Мамуля лепит двусмысленное: разве можно лгать – ребенку?.. А из ванной вскачь – главный хирург, уже с намыленной лицензией, уже полуотбрит: послушайте, зачем вы на нас так кричите?.. Я сказала: а ваше мнение, дедуля, интересно только больным, назначенным на перо! Кстати, радио на днях глубоко скорбело о качественном мужчине, давшем дуба через месяц за операцией, потому что хирурги забыли в его органах – не то пенсне, не то сдачу со взятки, или заныкали в заднестенных – до поры… Вы тоже пристроили в теле моего мужа навал своих сокровищ.

– Снижение живости, просветительской активности, виртуозного владения ногой, – говорила Большая Мара. – Уминают в тему, от которой всю жизнь рвешь подметки… Налицо – тухлый регионарный сон! До цели – полквартала и сад, но мутируют – в цель и отложены за перекресток, в глубокое промерзание… В надежду, что ты проснешься – и не успеешь их досмотреть… – и Мара припоминала перебившие ее путь башмаки с рваным следом, натоптавшие фигуру вассала столь сногсшибательно, что сама патологическая плоть – уже лишнее. – Или цель смотрит на тебя взором Горгоны… Одной не натаскать этот глаз – не золотой век. Все висит – на рутине…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю