355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ярослав Гавличек » Невидимый » Текст книги (страница 23)
Невидимый
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 03:21

Текст книги "Невидимый"


Автор книги: Ярослав Гавличек



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 29 страниц)

Я посмотрел на Хайна тем удивленным и холодным взором, какой до сих пор всегда сбивал его с толку.

– Кажется, вас неточно осведомили, – сказал я. – Тут не ссора, а увольнение.

– Увольнение, увольнение! – Хайн скривился, произнося противное слово. – Да что, в сущности, между вами произошло? Что такое сделал Хольцкнехт (Как фамильярно!), что вы грозите его уволить?

– Я не грожу его уволить, – ласково возразил я, – я его уволил.

– Какие права вы присваиваете! – взорвался Хольцкнехт, до сих пор выжидавший, – видимо, он уверился, что стоит на твердой почве под защитой своего капитана. – Что это за новости, хотел бы я знать! Откуда у вас берется смелость так обращаться со старым сотрудником?

– Хольцкнехт, Хольцкнехт! – умолял его взглядом более проницательный Хайн, подметивший в моих глазах искорку удовлетворения.

– Еще чего! Обнаглел молодой пан! – фыркнул мой рыжий противник. – Всех подминает под себя! В том числе и вас, пан фабрикант! Не советую вам впредь позволять ему…

Он себя не помнил от ярости. Как удачно, что он потерял самообладание! Победа всегда на стороне тех, кто умеет его сохранить.

– Мне кажется, – мягко обратился я к Хайну, – вам уже ясно, в чем вопрос. Вопрос очень серьезный: полагаете ли вы возможным, чтоб люди, столь несогласные меж собой, могли работать вместе? Впрочем, я еще недостаточно четко сформулировал. Лучше спросить: можно ли впредь столь безнадежно тратить время на эти несогласия?

Хайн возмутился:

– Как это – могут ли работать вместе? Что вы говорите, Петр? Или вы думаете, у меня никогда не бывало подобных затруднений? Были, конечно, только я всегда стремился разрешить их мирным путем. При доброй воле люди всегда найдут способ объясниться. Хольцкнехт был неправ. Нет, не надо мне ничего говорить, я его знаю, он вспыльчив. Он уже немолод, Петр. Трудно ему подчиняться – а нужно. Не правда ли, Хольцкнехт, вы ведь согласны с этим?

– Не согласен! – ярился тот. – Не согласен, чтобы после стольких лет, когда я работал как вол, трудился во имя процветания дела, со мной так обращался какой-то без году неделя пришелец! Как с мальчишкой! Ей-богу, как с мальчишкой!

– Может быть, самым разумным с моей стороны было бы извиниться перед паном Хольцкнехтом? – сказал я, усмехаясь.

– Да уж, попрошу! Это разумеется само собой! – крикнул Хольцкнехт.

Я кинул Хайну взгляд, говоривший яснее всех слов. Видишь? – говорил этот взгляд. – Видишь теперь? Твои возражения бессмысленны. Он увязает все глубже и глубже. Не стоит больше стараться. Он слеп, он конченый человек.

Хайн повесил голову.

– Не будьте же таким неумолимым, Петр! Ведь я… я тоже умею прощать!

Только теперь Хольцкнехт сообразил, что зашел далековато, что слишком понадеялся на поддержку и авторитет Хайна. И испугался, увидев, как тот удрученно покачивает головой. Неуверенно заулыбался. Решил без всякого перехода придать делу характер сомнительной болтовни в духе затрепанного «кто старое помянет, тому глаз вон».

– Дело не в личностях, а в принципе, – резко проговорил я. – Я объяснил пану Хольцкнехту, что существует только два выхода: с завода должен уйти или он, или я. И от этого я не отступлю ни на шаг.

– Как можете вы предъявлять такой страшный ультиматум? – печально сказал Хайн. – Вы же знаете – вам уходить нельзя.

– В таком случае все дальнейшие дебаты излишни, – холодно заключил я, собираясь выйти.

– Пап директор!.. – покаянно воззвал ко мне Хольцкнехт.

– Пан Хольцкнехт, – серьезным тоном перебил я его, – когда человек проигрывает, у него остается еще одна важная обязанность: сохранить достоинство. Сегодня утром вы не называли меня директором. Да я для вас уже и не директор. Будьте же хотя бы последовательны, не обращайтесь ко мне так теперь, когда уже поздно. Ведь это выглядит, как если бы вы выпрашивали милость. Впоследствии вы стали бы меня тем более ненавидеть, если б вам сейчас удалось меня разжалобить. Только меня не разжалобишь.

– Мерзавец! – взревел Хольцкнехт, не помня себя от бешенства. – Я тебя знаю! Думаешь, никто не догадывается о твоей частной жизни? У тебя жена рехнулась из-за твоей жестокости! Об этом даже воробьи на крышах чирикают! Кстати, где она, ваша сумасшедшая? Прячете!.. Напрасно! Я-то все знаю! И как только может отец быть так слеп, брать сторону убийцы своего ребенка! Все вы одна гнилая шайка! Я-то уйду. Слава богу, я еще мужчина что надо, силенка-то есть, я не боюсь! Найду себе место, где меня больше будут ценить… А тебя я никогда не забуду, жалкий зазнайка, спесивый голодранец! Подлец! Негодяй!

Тут уж ничего нельзя было поделать. Плевки его слов стекали по моему лицу. Втайне я радовался, что и Хайна задело. Он смотрел на Хольцкнехта сожалеющим взглядом человека, которому причиняют злую обиду.

В конце концов Хольцкнехт сообразил, что ему тут нечего больше делать. Он подхватил свое пальто, сунул одну руку в рукав. Второй рукав он напяливал уже в дверях, меряя нас убийственными взглядами; он сопел, но ничего больше не говорил.

– Ах, Петр, – с тяжелым вздохом произнес Хайн, когда шаги Хольцкнехта затихли в холле. – Какие оскорбления! Вы слышали? Вот какие бывают люди… А испортили этого человека – вы!

Он чуть не плакал.

– Подлинная причина этой сцены, – сказал я хмуро, будто и не слышал его слов, – вовсе не в том, что я уволил этого дурака, а в том обстоятельстве, что владелец не участвует в руководстве предприятием…

– Но вы отлично знаете, я не могу участвовать!

– И что тот, кто замещает главу фирмы, – беспощадно продолжал я, – несет, правда, всю ответственность, но не получил надлежащих прав. Когда же он, по соображениям необходимости, к этим правам прибегает, предпринимаются всяческие попытки подорвать его авторитет.

– У вас есть мое разрешение… мое доверие… – залепетал Хайн. – У вас все права!

– Жаль только, что вы не объяснили четко мое положение заводскому персоналу. Такая неясность и привела к тому, что служащие чинят мне неслыханные затруднения. Именно из-за нее и был, образно выражаясь, убит Хольцкнехт.

– У то легко исправить! – обрадовался Хайн: он почуял ветерок надежды, что рыжая дубина Хольцкнехт будет взят на милость, как только исполнится мое желание.

– Это необходимо исправить, – поправил я Хайна, – если вы не хотите, чтоб участь Хольцкнехта разделил кто-нибудь еще. Пора уже раз и навсегда положить конец ропоту, пассивному сопротивлению, непослушанию. Мне заранее жалко тех, кого это коснется, но я знаю свой долг. Когда вы точно определите мое положение на заводе, все успокоится. Разумеется, – злорадно добавил я, – для Хольцкнехта ваше заявление уже не будет иметь никакого значения.

Хайн молчал. Насупив брови, он ходил по комнате, заложив руки за спину. Потом вдруг остановился передо мной, окинул меня строгим взглядом:

– Ах, какой вы политик, Петр! Я только сейчас понял вас до конца. Ко всему, что вы наделали, вы еще внушаете мне мысль, будто я виновник увольнения Хольцкнехта. Вас не смущает, что вы совершили несправедливость, вас не трогает, что меня только что оскорбляли по вашей милости. Теперь вы еще хотите, чтоб я из-за вас мучился угрызениями совести!

– Боже сохрани! – дерзко засмеялся я. – Хольцкнехт и не стоит того!

Он посмотрел на меня испытующе п вышел, ни слова не сказав более.

Я по праву любопытствовал, что будет дальше, когда увидел на следующее утро, что Хайн собирается на завод. Я держался так, словно не было ничего особенного в том, что он рано позавтракал и сел в машину рядом со мной, – но в глубине души я встревожился. Что он замышляет? Не собирается ли разрешить проблему таким образом, что будет отныне время от времени появляться на заводе? Хочет сразить меня моим же оружием?

Хайн хранил в высшей степени таинственный вид. Он ни словечком не выдал своих намерений. Приехав на завод, он долго что-то делал в своем кабинете, тихий, как мышь. Около десяти он звонком вызвал к себе служащих. Я услышал за стеной торопливый разговор вполголоса, затем – топот рассыльного, сбегающего с лестницы. Через полчаса мне принесли официальное приглашение на собрание служащих завода, которое состоится в кабинете владельца. Приглашение это я получил последним из всех. В этом, несомненно, был какой-то умысел.

Когда все инженеры и служащие собрались и настала напряженная тишина, предвестница великих событий, Хайн перевел на меня печальный взор. То был укоризненный взор, такой, каким соблазненная девица говорит своему любовнику: видишь, сколько я для тебя сделала, а ты все еще меня мало любишь…

Сдавленным голосом, но спокойно и связно Хайн объяснил собравшимся, что он уже стар, чувствует недомогание и не способен на такую напряженную работу, как прежде. Тут он сделал паузу – голос его дрогнул от невидимых слез. Далее он сказал, что уже не может исполнять своп ответственные обязанности с той же энергией, с какой некогда поднимал предприятие. Так уж повелось в этом мире, что на смену старикам приходят молодые. Этот молодой – я. Он ставит меня во главе дела без всяких оговорок. Моя задача – работать на его месте и замещать его во всех отношениях. («Какой урожай соберешь, тог будет и моим урожаем, паси овечки моя!») В его отсутствие на заводе произошли кое-какие неприятности, что и побудило его сделать настоящее заявление. Он категорически предупреждает всех, что какие-либо апелляции к нему, какие бы то ни было попытки опротестовать мои распоряжения будут совершенно напрасны. Он напоминает господам, что я – выдающийся специалист и организатор, и советует им признать во мне своего начальника не только по его решению, но и по здравому, деловому расчету. Все, бесспорно, имели возможность убедиться, что нет работника более неутомимого, более добросовестного и предусмотрительного администратора, более знающего инженера, чем я. (Стихийное одобрение, выраженное гулом согласия.) Пусть же все доверятся моей твердой руке, которая, правда, не гладит, зато смело и справедливо ведет предприятие и – что лучше всего – которая ни при какой буре не выпустит кормило того дела, которое… которое… (Тут Хайн начал задыхаться.) Которое являет собой на земле вспоенный его кровью завет…

Кто-то захлопал, кто-то растроганно закашлялся; потом вперед вышел Чермак, привыкший извлекать выгоду из любого положения и сообразительный, как бес. Говорил он гладко и ясно, словно давно подготовил свою речь. Пан фабрикант явно преувеличивает и старость свою, и усталость, однако можно только поздравить его с решением насладиться – после плодотворной трудовой жизни – заслуженным отдыхом. Что же касается его выбора нового руководителя, то все считают, что я лучше всего подхожу для такой должности. Все они с абсолютным доверием и с чувством безопасности смотрят навстречу будущему. Пусть же пан фабрикант еще долгие, долгие годы, в полном здравии, следит со стороны за расцветом его дела. От имени собравшихся Чермак желает ему всего самого лучшего, что только можно пожелать хорошему, пользующемуся всеобщей любовью человеку, и провозглашает – ему и заводу, который кормит нас и является нашей общей гордостью, – многократное ура!

Тут все закричали с видом воодушевления, а Чермак бросил мне многозначительный взгляд. Я машинально вышел на середину полукруга, образованного собравшимися, и заключил эту подобострастную комедию речью, в которой туманно обещал, что буду уважать установленные издавна порядки, и у тех, кто будет стараться во имя процветания завода, и волос с головы не упадет. Я же готов положить здоровье во имя развития предприятия, я буду служить ему до последнего дыхания. Затем, первым, я подошел к Хайну, протягивая ему руку для пожатия, и пожелал ему в счастье и довольстве пользоваться заслуженным отдыхом.

После меня все по очереди подходили к нему, затем, столь же подобострастно и почтительно, – ко мне, а я снисходительно кланялся и улыбался, а глаза у Хайна глядели потерянно, и профессорская его борода растрепалась – он все время нервно теребил ее вспотевшей рукой.

Потом Хайн, этот свергнутый король, со всем штабом проследовал неверным шагом к двери, в коридор, прошел по цехам, заглянул во все служебные помещения, трогал в лаборатории мензурки, поглаживал цинковые формы, прессы… Весть об его отречении летела впереди, люди смотрели на него с непритворной растроганностью, провожая мой горделивый и самоуверенный шаг взглядами, полными ужаса, леденящие прикосновения которого я ощущал спиной. Ладно, ненавидьте меня, судите меня, думал я, я не из тех, кого это может смутить. Питайте на здоровье вашу тихую ненависть! Ничего, ужо сообразите бараньими своими башками, что власть навсегда в моих руках, и будет чистым безумием восставать против этого. Со временем научитесь подавлять свои мятежные чувства ради собственного благополучия и благополучия ваших семей!

Хайн, шатаясь, как пьяный, пошел к машине. Я поддерживал его с одной стороны, с другой – находчивый Чермак. Хайн сел в машину, мотор зарокотал. Чермак деликатно отошел. Но старый хозяин словно никак не мог расстаться с заводом; сокрушенный и растроганный, он все высовывался из машины и, словно ему предстояло никогда больше не видеть их, не отрывал горячечного взора от кучки служащих, теснившихся с обнаженными головами у входа в контору. Хайн все не решался отдать приказ трогаться. Он колебался, колебался, губы его шевелились под напором каких-то слов, которые, однако, не воплощались в звуки.

Кому-то пришла в голову идиотская идея – пустить заводскую сирену. Хайн уронил голову в ладони. Сирена утвердила свой плачущий вой на невозможно высокой ноте, стеная без передышки. У Хайна брызнули слезы, и он нашел наконец силы произнести – хотя зубы у него стучали:

– Как будто я уже умер…

Я ответил трезвым тоном, что эта душещипательная мысль насчет сирены достойна осуждения и я приму меры, чтоб виновный не ушел от наказания. Я предпочитаю смотреть на мир оптимистически, я сторонник светлых чувств и трезвого рассудка. Мне не по нраву всякий искусственный надрыв и усложнение сцен, и без того печальных. Тут я обвел рукой широкий круг: не верю никому из тех там, сзади. Все они лжецы. Комедианты!

Хайн огорченно поднял на меня глаза – будто я хотел не смягчить его горе, а отнять последнюю радость. Брови его сдвинулись. На лице появилось выражение крайней безнадежности.

– У меня такое чувство, Петр, – уныло сказал он, – словно я только что выдал их палачу.

Как было реагировать на это? Я сделал вид, будто принимаю его слова за удачную шутку, и рассмеялся. Смеялся я так сердечно, что те, сзади, могли подумать – мы с Хайном очень мило беседуем, старик уже отошел и теперь сам смеется тому, как он расчувствовался. Но мой смех почему-то испугал Хайна. Он схватился за плечо шофера, как за спасительный тормоз. Машина тронулась. Я едва успел снять ногу с подножки и отскочить, тихо выругавшись. Это было грубо – но что мне в том? Хайн уехал. И я, как победитель, отправился в свой кабинет.

Итак, с этим делом покончено. Минул год, и я стал тем, кем давно заслуживал быть. Я сидел в своем кресле как на иголках. Нет, далеко не сразу смогу я переварить этот сладкий кусок! Блаженство разливалось по моему телу, щекоча, как тысячи мурашек.

И, как уж оно бывает, одна победа внушила мне уверенность в следующей. Время родов стремительно приближалось. Еще немножко, и конец самым мучительным тревогам. Я был как бегун, приближающийся к финишу. И будто держал в объятиях крошечное, хрупкое создание, спасая его от гибельного потопа. Долгие, долгие месяцы смерть в самых разных обличиях протягивала к нему костлявые руки. Но скоро конец изнурительному состязанию! Будто тучи рвались, прояснялось небо!

И снова я, обманутый лживой песней коварной судьбы, песенкой ярмарочного шарманщика о счастье, напрягал слух, убаюкивал себя надеждами, безрассудно тянулся за призраком… И кто-то невидимый стоял в темном углу и смеялся сатанинским смехом.

16
У ФИНИША

Понедельник, восьмого марта. Удивительный, почти весенний день, какие редко выпадают в эту пору. На небе ни облачка. На моем письменном столе – солнечный прямоугольник. Я чувствовал, как солнце согревает мне руку сквозь рукав пиджака. С другой стороны лежала прохладная тень. Всякий, кто входил ко мне в кабинет, зажмуривался, ослепленный солнцем, и невольно улыбался. Сверкали пылинки, пляшущие в столбе солнечного света. Тихие, сладостные шорохи наполняли воздух, и работалось так легко… Вероятно, по вине этой всеобщей просветленности в здание завода, несмотря на запрет, проник ребенок, продающий букетики подснежников. Он робко постучался ко мне худенькой рукой. Я с любопытством рассматривал маленького оборванца, от корзинки его поднималось дыхание снега п аромат лесной тишины. Я подумал о Кати и купил цветы.

Домой к обеду я возвращался с таким чувством, будто еду на свадьбу. Встречные раскланивались со мной. Меня уже хорошо знали в городе. Еще бы! Зять фабриканта Хайна! Директор его завода! В сущности, почти уже фабрикант. Я приветливо отвечал на поклоны, ямочки на моих щеках так и играли. Приятное чувство некоторой известности пьянило меня. За поворотом у ратуши открылись очертания конического Постранецкого холма. На флагштоке перед тамошним рестораном развевался по ветру небольшой праздничный вымпел. Это отлично гармонировало с моим настроением, словно вымпел подняли в мою честь.

В холле я встретил Хайна с целым тюрбаном холодных компрессов на голове. Старик пожаловался на страшную головную боль. Я внутренне усмехнулся при виде его скорбных глаз и теплых домашних туфель, облепивших его ступни, как ком глины. Хайн с укором глянул на мои цветы. Так, вероятно, человек в трауре смотрит на того, кто поет о любви. От избытка веселого настроения я дал ему понюхать букет. Хайн чихнул, словно нюхнул перцу.

Я бодро взбежал по лестнице, снял шляпу, повесил пальто. Потирая руки, вошел в столовую. На столе, накрытом к обеду, рядом с тарелкой, тоже отражавшей солнце, лежал нарезанный хлеб. А на самой тарелке засыхала свежая капля крови.

Я приостановился, удивленный, – уж не с неба ли упала эта алая капля? – но тут вбежала Кати с завязанной рукой и, смеясь, схватила столь странно помеченную тарелку.

– Не смотрите! Это я такая неловкая… Сейчас подам другую.

Я удержал ее за локоть, ласково спросил, что с ней случилось.

– Да ничего! Резала для вас хлеб, ну и порезалась.

Я медленно опустился на стул и с серьезным выражением поднес к глазам раненую руку девушки.

– Покажите-ка – глубок ли порез?

Я развязал тряпочку, но поспешно приложил ее снова к ране – кровь так и хлынула из рассевшегося пореза на большом пальце. Я осмотрелся вокруг, ища, чем бы укрепить повязку. На глаза мне попался букет подснежников, который я положил рядом с тарелкой. Я сорвал с него нитку и, как умел, обмотал бедный пальчик, завязал. Кати улыбалась. Видно было, что ей приятна моя заботливость. Покончив с перевязкой, я привлек Кати к себе на колени.

– Что вы делаете! – притворно рассердилась она. – Пора подавать вам обед!

Однако вставать с моих колен она не собиралась.

– Хотите, подую? – шутливо предложил я.

Она похвасталась, что не обращает внимания на боль.

– А за то, что я так хорошо перевязал вам пальчик, вы должны меня поцеловать!

– И не подумаю! – засмеялась она. – Ведь я и порезалась-то оттого, что для вас старалась!

Стиснув ее круглую коленку, я другой рукой погладил ее по щечке.

– Ах так, вы упрекаете меня за капельку крови, – поддразнил я ее, – а ведь, когда любят, говорят: всю кровь за тебя отдам!

– Как знать? – Она близко заглянула мне в глаза. – Может, и отдам…

Я стал собирать рассыпавшиеся по столу цветы и втыкать их по одному девушке в волосы, за лямку фартучка, под узенький браслет на ее руке. Кати смеялась. Цветов оставалось еще много… Для одних я нашел местечко там, где кончались ее чулочки, остальные полной пригоршней высыпал ей в вырез платья.

– Ну и жалко! – отбивалась она. – Они там завянут!

– А это все из любви! – заверял я.

Потом попросил показать, как она меня любит.

– Вот так! – И она жадно прильнула губами к моим губам.

Я теснее прижал ее к себе. Засучил ей рукав и впился губами в теплую, благовонную подмышку. По телу Кати пробежала волна наслаждения. Я потерся лицом о ее грудь. Несколько цветочков выпало ей на фартучек. Я медленно опустил руку, поддерживавшую ее, и Кати, вместе с моей рукой, отклонилась назад – с улыбкой на губах, полузакрыв глаза. Она уже не сидела у меня на коленях, а почти лежала, как большое, счастливое засыпающее дитя. Я склонился к ней…

Вдруг что-то заставило меня поднять глаза. Я оцепенел. В открытой двери, прислонясь к притолоке, с задумчивым выражением на лице, стояла, как потустороннее явление, помешанная.

Кати вырвалась. Ее первым побуждением было убежать в кухню, но верх одержала гордость. Покраснев до корней волос, она укрылась в оконной нише. Я был настолько же бледен, насколько Кати была красна. Улыбка моя застыла, превратившись в злобный оскал. Я с неприятным чувством стряхнул с себя помятые цветы.

– Что тебе надо? Зачем пришла? – резко спросил я Соню.

– Я пришла… просто так, – бездумно ответила она; глаза ее смотрели мимо нас, на некий образ, ускользавший от нее. – Пришла… и увидела… вас обоих… – Лицо ее немного просветлело. – Тебя – и Кати…

В ней зарождалось какое-то непонятное веселье. Губы ее все больше растягивались в улыбке.

– Ох, Кати! Какая же ты глупая!

Она закудахтала, как курица, перегнулась в поясе, насколько ей позволял огромный, вздутый живот.

Я оглянулся на Кати. Лицо ее выражало безмерную печаль. Она возилась со своей окровавленной повязкой.

– Не смейся! – с угрозой брякнул я.

Меня охватило омерзение. Я вдруг с отвращением осознал, что в этом доме уже было нечто подобное. Давно ли мы с Соней целовались перед зеркалом, а сумасшедший пялил на нас глаза? Время нарисовало трагическую карикатуру: место Невидимого заняла Соня.

Она показала на нас пальцем:

– Любовники!..

Она все никак не могла вспомнить нужное, все бродила впотьмах… Судорожное, противное хихиканье вдруг сменилось меланхолией.

– Я никогда не видела любовников. Вы первые!

Теперь она уже только смутно и горько улыбалась.

– Кати, твоего любовника зовут Петр. У меня тоже есть любовник, это Кирилл. Иногда будем с тобой про них разговаривать, Кати!

Это было в высшей степени неуместно, бесконечно глупо, но я не знал, как поступить в эту минуту. И обратился к помешанной как к разумному человеку.

– Соня, ты не вправе упрекать меня. Ты сама отказалась от того, что еще оставалось от нашей любви. Оттолкнула меня – и до сих пор отвергаешь. Моя совесть перед тобой чиста.

– Ты смешной, – удивилась она. – Я ни в чем тебя не упрекаю, наоборот – я рада. Ох, я так рада! Впрочем, я давно это знала. Кирилл вас видел. Видел вас и сказал мне! – с таинственным видом похвасталась она.

Теперь меланхолия сменилась у нее детской болтливостью. Грозила опасность, что она сейчас сядет и начнет угощать нас своим Невидимым. Между тем каждую минуту мог появиться хворая сиделка Хайн.

– Только, Кати! – вдруг испуганно вскинулась помешанная. – Как тебе пришло в голову выбрать именно его! Такого низкого!

Это оскорбление меня ничуть не задело. Я посмотрел на Кати, как бы прося помощи. Тронутая этим взглядом, она, как заведенный механизм, отошла от окна, решительно приблизилась к больной и обняла ее за шею.

– Соня, – проговорила она дрожащим голосом, – хочешь, я уйду из дому? Ответь, пожалуйста, честно. Хочешь, чтоб я ушла от вас?

– Нет, нет, – Соня покачала головой. – Зачем тебе уходить? Ты ведь нужна нам. И ему ты нужна. – Она коротко засмеялась. – Но я удерживаю тебя не ради него. Оставайся! Я не сержусь. Он ведь не мой!

Кати нежно погладила ее по лицу.

– Соня, – прошептала она ей на ухо, – поверь мне, это – не против тебя, понимаешь? Я не хочу, чтоб ты так думала. Ни теперь, ни когда бы то ни было. Помни – все это только ради него самого и ни по какой иной причине!

Соня некоторое время непонимающе смотрела ей в глаза, потом покачала головой:

– Не понимаю!

Она долго качала головой и все повторяла эти два слова. Потом высвободилась из рук Кати и повернулась к ней спиной. Задумалась.

– Куда ты теперь? – виноватым тоном спросила Кати.

Соня, словно подхлестнутая страхом, вдруг двинулась с места, бормоча:

– Не знаю…

Опять остановилась и голосом, глухим от жалости к себе и от неуверенности, проговорила:

– Может быть – к нему…

Впервые за долгое время я снова ощутил нечто вроде сострадания. Соня медленно, нерешительно закрыла за собой дверь.

– Бедная Соня! – пробормотала Кати, заливаясь слезами.

По-моему, это были первые слезы, что я видел у Кати.

– Не надо плакать, – с горечью сказал я, – здесь и так было пролито много напрасных слез. Всякий раз, как начинались слезы, что-нибудь портилось…

Кати поспешно заставила себя улыбнуться обычной своей решительной улыбкой. И все же это был не прежний ее дерзкий смех сатира, озаренный золотом мальчишеского чубчика. Над этой несокрушимой молодостью пронесся шквал с градом…

– Ну, пора обедать, – нетерпеливо спохватился я. – Время не ждет. После обеда надо будет договориться, как нам держаться впредь. Потому что, – с досадой добавил я, – этот эпизод не пройдет без неприятных последствий. Нет, Кати, не отводите глаза, вы ведь смелая и сильная девушка. Нам предстоят испытания. Приготовьтесь к отвратительным сценам, которые устроят старик с Каролиной. Зачем обманывать себя? Лучше подготовиться к худшему. Еще до наступления вечера в доме всем станет известно, что вы сидели у меня на коленях и мы целовались. У вас ведь нет желания отпереться?

– Нет, – твердо сказала она.

– В таком случае, – тут я попытался улыбнуться, – придется нам, очевидно, вместе отстаивать наше право на это неофициальное нарушение права.

Увидев, как она по глазам старается прочитать мои подлинные мысли, я поспешно прибавил:

– Нет, не бойтесь, я тоже не намереваюсь что-либо отрицать.

А про себя я подумал, что это было бы самым простым и разумным. Увы – рядом с решимостью Кати я не посмел выставлять себя трусом.

Вечером я возвращался с завода примерно в таком же настроении, как бывало в мальчишеские годы, когда совесть мою отягощала какая-нибудь проказа и я знал, что наказания не миновать. Напрасно внушал я себе, что совершенно прав перед всеми ними, что твердостью своей я без труда парирую все их обвинения, – я слишком хорошо знал, что их доводы будут столь же весомы, как и мои, и бороться мне придется против превосходящих сил. Я сомневался также, удастся ли мне отстоять Кати. Это опасение, в сущности, угнетало меня больше всего.

Навстречу мне по лестнице спускался Хайн. Я внимательно посмотрел на него – нет, непохоже, чтоб громы негодования и презрения ударили с этой стороны. Я приободрился. Поздоровался с ним приветливо, с улыбкой. Оказалось, на сердце у Хайна лежит нечто совсем иное, чем наш с Кати проступок. Он ничего о нем не знал, да и не мог знать.

– Петр, – нетерпеливо заговорил он, – случилось что-то очень неладное. Соня заперлась в своей комнате…

– Когда? – перебил я его, насторожившись.

– После обеда я прилег ненадолго – вы ведь знаете, у меня страшно болела голова… Тут это и произошло. Она ушла от меня, спряталась в своей комнате и заперлась. С тех пор мы никак не можем ее оттуда достать. Просили, грозили – все напрасно. Даже на рояле не играет! Я думал, Петр, она поднялась поиграть, а она не играет… Уж лучше бы шумела!

– Что же она там делает? – спокойно спросил я, снимая пальто.

Я едва мог скрыть радость. Как здорово получилось! Теперь уже не я в роли виноватого, а Хайн… Суд надо мной отложен.

– Вот этого-то мы и не знаем, мы спрашивали – она не отвечает. Временами разговаривает сама с собой. Главным образом о Кирилле. И все о таких серьезных вещах – почти разумно…

– О чем же она говорит? – Я снова встревожился.

– Заклинает его хранить верность. Очень уж что-то припала ей к сердцу верность… Не знаю, что она теперь выдумала, но ее глубоко печалит мысль, что Невидимый может изменить ей. Не понимаю, откуда у нее такая тема…

Я-то понимал это слишком хорошо. Мы с Хайном подошли к ее двери, около которой Хайн уже поставил себе стул, как добросовестный тюремщик. Дверь в нашу спальню стояла открытой, и там, у второй двери в Сонину комнату, терпеливо сторожила тетка. Вероятно, они решили подстеречь Соню, чтобы, как только она выйдет из своего убежища, помешать ей вернуться туда и снова запереться.

– Прошло уже слишком много времени, – жалобно говорил Хайн. – Никогда еще она не оставалась так долго одна. Причин для опасений, наверное, нет, но все-таки это меня как-то тревожит… Хотел бы я видеть ее уже у себя!

Я приложился ухом к двери и махнул тестю, чтоб он помолчал. Сначала не слышно было даже шороха, потом вдруг больная заговорила.

– Это очень некрасиво с его стороны, Кирилл, – монотонно, словно читая по бумажке, говорила Соня. – Это называется прелюбодеяние. Гнусное слово, такое же гнусное, как и само дело. Мне это гадко. Я бы не хотела, Кирилл, чтоб ты так согрешил против меня. Я была бы ужасно несчастна. Я знаю, ты не таков, чтобы поступать дурно. Я верю тебе. Помнишь, как мы поднялись на башню святого Вита? Как ты держал меня на руках? У меня было такое чувство, будто в твоих руках – моя жизнь и смерть. Ты был как бог. Вот закрою глаза – и так живо вижу это… Вижу твое лицо, твои глаза. А мои глаза ты помнишь? Должен помнить! Я тогда взглядом вся отдалась тебе… Ничего не говорила, но этим взглядом я тогда поклялась тебе в верности. Я всегда была верна тебе, Кирилл!

– Заговаривается! – в отчаянии прошептал Хайн.

Я не ответил – но я был очень далек от каких-либо усмешек. Я знал теперь химический состав яда, обращавшегося в Сониной крови. Это я стал Кириллом… В больном мозгу любовь раздвоилась, и помешанной нетрудно было производить занятные смещения по граням своего бреда…

– Кирилл, – продолжала Соня, – какая это тщета – искать все время что-то новое! Люди так беспокойны, они вечно тянутся к чему-то новому и всегда находят разочарование. Они словно бредут во тьме на ощупь, и чем дальше, тем это бессмысленнее… Мужчины прикасаются ко все новым и новым женщинам, но в конце концов им, наверное, становится противно до тошноты! Никогда не делай этого, ради меня, Кирилл! Ты завоевал меня. Завоевал не для шутки. Все на свете ужасно серьезно, и я тоже страшно серьезна. Пусть тебя не вводит в заблуждение мой смех, это не настоящее мое лицо. Мое настоящее лицо ты видишь сейчас. Как жалко, что я не могу видеть твое, мой Невидимый! Знаешь ли ты, как твое имя, Невидимый? Твое имя — любовь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю