Текст книги "Невидимый"
Автор книги: Ярослав Гавличек
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 29 страниц)
– Вот тоже вздумал как-то переписать Библию, – болтала Кати. – И начал с первого слова. Только вбил он себе в голову, что перепишет без единой помарки. И как только ошибется – начинает сначала. Эдаким манером он, конечно, не много успел. Мы уж рады были, когда он это дело бросил, а то так бесился! Начались шипящие дни. Знаете, что такое шипящие дни у Невидимого? Ох, это ужас что такое! Будто в доме тысяча змей. Он все время шипит, и тогда забывает даже о своей невидимости. Дядя говорит, в такие дни он вспоминает прошлое и осознает свое положение. В эти периоды он страшно неосторожен – легко может куда-нибудь свалиться или обжечься, вообще совершить какое-нибудь безрассудство. Приходится смотреть за ним в оба.
– Но что же вы делаете с его писаниями? Ведь он, наверное, исписывает уйму бумаги?
– А мы забираем из ящика снизу да и сжигаем. Замечает он это или нет, трудно сказать, но никогда мы еще не видели, чтоб он сердился, когда его писанина исчезает.
Я выгреб из ящика груду манифестов Невидимого и набил ими карманы.
– Берите, берите, если вам интересно, – весело подбодрила меня Кати. – Только Соне не показывайте, вот вам мой искренний совет. Она рассердится.
– Ну, большое вам спасибо, барышня Кати, – произнес я с шутливой галантностью, поворачиваясь к выходу. – Спасибо, что показали мне домашний зверинец.
– Тише! Тише! – с комической серьезностью прикрикнула она на меня. – Что, если вас услышат! И вообще, все в доме зовут меня просто Кати. И вы тоже опустите-ка лучше «барышню». Понимаете, – таинственным шепотом объяснила она, – при пани тетушке даже просто нельзя меня так величать – мне же и попадет!
Кати подняла на лестнице невероятную возню со своей щеткой, а я сопровождал этот шум свистом. Ей-богу не знаю, с чего это взбрело мне в голову вести себя как мальчишка. Вообще-то я очень далек от излишней живости. Внешний мой вид всегда корректен. Мой стиль – холодность и вежливость. Но на сей раз – и в том повинна только Кати – меня обуяла какая-то лихость.
Тем разительнее был контраст, когда я увидел Соню с холодным компрессом на лбу. Она сидела – воплощенное несчастье – на низеньком пуфике у туалетного столика, зажав руки коленями. Моя веселость наткнулась на ее взгляд, исполненный упрека и жалости к себе.
– Ужасно болит голова, – объяснила она, заливаясь краской.
«Ага, знаем мы этот женский трюк, – подумал я, – хочет вызвать сострадание к себе. Так, так, оказывается, моя кошечка прекрасно владеет правилами игры в маленькие семейные ссоры! Я провинился, предпочтя общество Кати ее обществу. II вот, чтоб замаскировать это, опа повязала головку платочком. Тем лучше – сделаю вид, будто верю ей. По крайней мере, избегну ненужных объяснений и клятв».
Я простер руки над ее головой, как то делают кудесники-знахари.
– А, голова – ну, это пустяки. Просто ты не выспалась. Вот, смотри, я сейчас скажу: чары-мары-фук! И все пройдет.
Она вымученно улыбнулась.
Я хотел развлечь ее рассказом о том, что нашел в каморке сумасшедшего, но она перебила меня просьбой оставить эту тему. Мне бы пора уже усвоить, что разговоры о дяде ей не по душе. Не зная, как быть, я подсел к роялю и попытался наиграть какую-то песенку своими топорными пальцами, которые никогда не касались ни одного инструмента.
– Петр, – тихо сказала вдруг Соня, – ты не обидишься, если я попрошу ненадолго оставить меня? Понимаешь, мне действительно плохо, и лучшее лекарство для меня – абсолютная тишина.
Мне оставалось только повиноваться. Я ласково погладил ее, поцеловал в лобик и вышел на цыпочках к себе. Но в душе я был взбешен. Нет, это уж слишком! Какое бессмысленное упрямство, какая необоснованная ревность! Хорошенькое начало, нечего сказать!
Правда, походив немного по своей комнате, я уже стал досадовать на себя: зачем я внес такое расстройство в отношения с Соней? Ясно, что сегодня я несколько вышел из роли. Осторожней, Петр! Осторожней! – говорил я себе. Дело свое ты выиграл осмотрительной позиционной игрой, вернись же к испытанному методу, брось глупости! Здесь, как видно, люди очень наблюдательны, они легко обнаружат пустоту в твоем сердце!
И я положил не сближаться более с Кати, хотя ее бурный темперамент и соблазнял меня. Однако это еще не значит, что надо задирать перед ней нос. Да это и не в духе хайновского дома. А как этого добиться, я не слишком ломал себе голову. Я был мастером ловких отступлений.
К обеду Соня вышла уже без повязки на голове, но держалась замкнуто, и под глазами у нее были круги, словно она плакала.
Первыми словами, которые я обратил к Хайну после дружеского рукопожатия, была просьба помочь мне подыскать в Есенице подходящую холостяцкую квартиру. Правда, по намекам, которые делали и он сам, и Соня, я предвидел, что мне собираются предложить гостеприимство в их доме до свадьбы, но я не должен был показывать, что догадался.
– Дорогой друг, – ласково ответил Хайн, – об этом и не помышляйте. Вы приехали к нам, у нас и останетесь.
Я, разумеется, стал отнекиваться. Как можно – поселиться в доме будущего тестя? Это не принято. Общество осуждает такие промахи. И вообще я не хочу доставлять им хлопоты…
– Что за предрассудки! – улыбнулся Хайн. – Ведь то, о чем вы говорите, всего-навсего предрассудок. Вам достаточно хорошо известно наше положение в городе. Оно в какой-то мере исключительно, знаете ли. В пашем обществе мы сами создаем понятия о том, что прилично, а что нет. И если мы пригласили вас жить у нас, значит, это прилично. Оставайтесь, оставайтесь и смотрите на дело трезво: вы собираетесь жениться на моей дочери. После свадьбы вы будете жить здесь. Так что ваш переезд от нас теперь был бы простой комедией. Тут – вопрос доверия между вами и мной. Вы, сударь, имели несчастье попасть к доверчивым людям.
Я поблагодарил и обещал никогда не обманывать его доверия.
Хайн торопил с обедом. Ему не терпелось показать мне свой завод. И он очень нервничал, когда Кати задержалась с черным кофе.
– Я не спешил бы так, – несколько раз принимался он оправдываться, – но мне кажется, что лучше нам быть на заводе раньше, чем вернутся с обеда служащие: они возвращаются к двум часам. Полагаю, и вам было бы не слишком приятно проходить под окнами, из которых за вами следят настороженные глаза!
Вставая от стола, Хайн бросил дочери через плечо:
– А ты поди полежи со своей мигренью!
Он помахал сигарой и поплыл к дверям. Тут только мне пришла мысль, что у Сони, видно, и в самом деле болит голова и что такое недомогание вовсе не новость для Хайна.
По дороге, в автомобиле, старый господин все время толковал о том, как, по его мнению, встретят меня служащие.
– Сегодня в обеденный перерыв дежурит Хольцкнехт. С ним мы скорее всего встретимся раньше, чем с другими. Он хороший человек, только внешность его вряд ли вас восхитит. Он похож скорее на мастера или даже на простого рабочего. Человек он угрюмый и со странностями, но – честный и прямой. С ним затруднений не будет. Хуже пойдет дело с Клейстом, малым вздорным, а еще хуже – с Чермаком. О, этот – само усердие и рвение! Думаю, он метит на весьма высокое место в моем предприятии. Трудно ему будет проглотить горькую пилюлю, которую мы ему подсунули… Я, конечно, пока представлю вас как их нового коллегу. Но не такие они дураки, чтоб не понять, что их знакомят с будущим начальником.
Слова эти прозвучали мне райской музыкой. Следовало, правда, ожидать, что Хайн в скором времени доверит мне какую-нибудь высокую должность на своем заводе, но для полноты счастья мне нужно было услышать эту благую весть собственными ушами.
Заметно было, что теперь, в последний момент, Хайн немножко опасается моего появления на заводе. Я вполне понимал его. До сих пор он и его служащие были как бы одной семьей – изжившая себя форма отношений, еще сохранившаяся здесь. И вот в их компанию протаскивают меня, человека чужого, да и протаскивают-то как-то нелегально: не на роль младшего и последнего, а на первую роль. Все они могут припечатать меня позорным клеймом: принятый в дом зять. Меня ждет борьба, а сам хозяин еще даже не знает меня хорошенько, не может предугадать, как-то я выдержу эту борьбу. И знания мои ему неизвестны, как неизвестно и то, признáют ли их за мной. Как знать, быть может, когда он стыдливо объяснит служащим мое отношение к его семье и к предприятию, кое-кто из них предпочтет уйти. А Хайн, как всякий сентиментальный патриарх, не любит перемен и приходит в ужас от всяких отклонений от привычного. И вот теперь этому отнюдь не энергичному старику придется разрушить планы сразу нескольких честолюбцев!
Вчера, когда я проезжал мимо завода, было уже совсем темно, и я только сейчас как следует рассмотрел его. Объект крупный – это я заметил и вчера, – низкое чистое здание с квадратными окнами, крыша поросла травой. В средней своей части здание имело три этажа, образующих нечто вроде башни – в ней помещалась контора. Чтобы можно было сразу определить, что это – завод, над фасадом были вделаны часы. Труба была низкая и широкая, явно недавней постройки. Территория обнесена дощатым забором, расписанным рекламой. Реклама, разумеется, остроумием не блистала. «Лучшее мыло – Ха-Ха-Ха!» (три «X» значило Хуго Хинек Хайн); смеющаяся прачка с желтыми волосами и стройными ножками, похожая на Кати; рядом девочка с намыленными ручонками, смеющаяся еще веселее (моется мылом Ха-Ха-Ха); далее – хохочущая бабка трет сверкающий пол. Мойтесь, стирайте, шваркайте полы мылом Ха-Ха-Ха! Все те же картинки, что и на обертках хайновского мыла.
Привратник бросился отворять ворота с подобострастием, типичным для слуг. Он дважды красноречиво поклонился мне. Поклоны означали: я знаю, кто ты, и хочу тебя задобрить. Мы поднялись по скрипучей лестнице – такие бывают в старинных пивоварнях. Лестница по диагонали пересекала окна – идиотская затея архитектора. На втором этаже, напротив двери с лестничной площадки, находился кабинет Хайна. Он без слова ввел меня туда. Неуютное помещение. Обои с узорами, какими оклеивают жилые комнаты. Светло-желтая неудобная мебель: письменный стол, шкаф, умывальник; над письменным столом – фотография Сони. Единственное окно выходит на передний двор. Хозяин опять заговорил о том, как будет представлять меня своим служащим.
– У нас, видите ли, подлинно дружеские отношения. Хорошо бы, если б ваши сослуживцы с первого же раза прониклись к вам доверием…
И опять:
– Вы, несомненно, хороший психолог и сумеете примениться к их характерам. Я бы посоветовал вам обращаться с каждым из них соответственно тому, что выражает его лицо. Это выгодно и ничего не стоит…
И так далее – все такие и им подобные, более или менее ненужные советы. Хайн много курил и нервничал чем дальше, тем больше.
В действительности все это, двадцатью минутами позже, произошло куда проще, чем он воображал. Господа, подготовленные Хайном к обряду представления, явились почти одновременно. Встреча состоялась в коридоре перед кабинетом Хайна. Как обычно, были названы фамилии, как обычно, обменялись рукопожатиями. Я нашел, что опасный Чермак – улыбчивый молодой человек с безупречными манерами, который наверняка уже пережил свое разочарование и оставил его позади. По всей вероятности, у него были и другие интересы, помимо хайновского завода, и он без труда примирился с крушением своих планов здесь. Клейст был совершенно незначительный, по-видимому, страдающий каким-то хроническим недугом, желчный человек. Зато Хольцкнехт – отвратительное краснорожее и желтоволосое животное с нечистой кожей на лице и неприятными грубыми замашками.
Все явно проявили охоту приспособиться к новой ситуации. Я, конечно, не раздаривал направо и налево улыбки, как примадонна на сцене, я хранил серьезное спокойствие, которое не отстраняет, но и ни к чему не обязывает, – спокойствие, импонирующее своей непроницаемостью. Это не совсем отвечало замыслу папаши Хайна, но, думаю, в общем, он остался мной доволен. Хольцкнехт с пристрастием расспрашивал, где я работал, в каких разделах производства разбираюсь, – это уже становилось тягостным, ясно было, что болван хочет нащупать мои слабые стороны; но все же я отвечал ему обстоятельно и терпеливо. Он, кажется, понял, что таким путем меня не поддеть. Пожалуй, один только Хайн не усмотрел в его замаскированных выпадах коварного намерения с первого же момента выставить перед всеми мои знания в смешном виде. К счастью, я имел достаточный практический опыт, и мне нетрудно было поставить на место этого Фому неверующего.
После некоторой паузы, когда никто не знал, что еще сказать, мы под водительством Хайна отправились осматривать предприятие. Беспорядочной кучкой двигались мы по лестнице. Говорить мне почти совсем не пришлось – эту задачу взял на себя Хольцкнехт, который вел себя так, словно показывал собственное заведение. Хайн смиренно уступил ему это свое неотъемлемое право. А я немногими удачными вопросами превратил милейшего Хольцкнехта в простого информатора. Его изменившийся тон показал, что он уловил перемену ролей и понял, что со мной шутки плохи.
Когда Хольцкнехт умолкал, Хайн начинал рассыпаться в похвалах своим сотрудникам. Каждому он польстил, пощекотал самолюбие каждого. Бедняга смахивал на школьника, который только что нашалил и теперь радуется, что учитель этого не заметил. Он был безгранично благодарен своим подчиненным за такт, проявленный ими в его сложном положении. Я и так-то был невысокого мнения об этом фабриканте с внешностью школьного учителя, но чем пуще он расстилался перед своими служащими, тем больше терял в моих глазах.
Завод устарел и отстал от современных требований. Предприятие папаши Хайна, признаться, оказалось вовсе не таким уж крупным. В хозяине сказывался простой ремесленник. Все было громоздко и нерасчетливо. Старик был альтруист и чтил законы. Он боялся своих рабочих. Много свободного места – простор, как в салоне. Я убедился, что рабочие отнюдь не надрываются на работе. Здесь передо мной открывалось как раз то, чего я искал: широкое поле деятельности. Здесь можно будет все перепахать до основания. Здесь много дел для способного человека!
Мы прошли по цехам, где варили и формовали мыло – чуть более современным способом, чем при Хайне-деде; прошли через сушилку – увеличенный вариант полок над кухонной плитой. Везде старомодная солидность, везде идеальная чистота – и ничего больше. Лаборатория оказалась совсем бедненькой. Здесь не ставили никаких опытов, ничего не искали. Пахло здесь, как в деревенском садике. Мыло Хайна в самом деле предназначалось только для домашних хозяек, прачек и уборщиц, как о том и гласили рекламы. На каждом шагу я находил все новые недостатки. Слишком большое место занимали невыгодные артикулы, а с другой стороны все, что могло приносить доход, было загнано по углам и оставлено в небрежении. Парфюмерией и не пахнет, косметики ни следа. Устаревшие механизмы требовали слишком большого числа обслуживающих. Они уже теперь должны были удорожать продукцию. Производство туалетных сортов мыла, можно сказать, находилось в упадке, ибо в промышленности приходит в упадок все, что стоит на месте, не двигается вперед. Но больше всего разочаровал меня упаковочный цех. Такое важное дело, как оформление, в которое следует вкладывать вкус, делалось буквально спустя рукава. Здесь во всем полагались на привычку потребителя к давно знакомой фирме.
Хайн поминутно справлялся о моем мнении. Я все хвалил, отпускал ему комплименты – разумеется, с известной сдержанностью. После осмотра мы еще потолковали немного о заводе – старик опять стал каким-то рассеянным, ясно было, что программа не исчерпана, готовится что-то еще. Судя по любовным взорам, которые он бросал мне, это «что-то» было, видно, приятным сюрпризом.
Мы вернулись в контору, причем Хайн так и воспарял на крыльях своей доброты. А сюрпризом, приготовленным для меня, оказался новый, только что вымытый и свежеокрашенный кабинет рядом с кабинетом Хайна.
– Ну вот, – сказал папаша Хайн с видом деревенского дядюшки, вынимающего из кармана последний фунтик леденцов, – здесь и будет ваше владение. Здесь, бок о бок со мной, вы будете трудиться на благо нашего общего дела!
И он продолжал в духе разглагольствований Кунца. Разумеется, я, применяясь к обстоятельствам, горячо его поблагодарил.
Поскольку уж мы, решая деловые вопросы, так глубоко влезли в пылкие сантименты, я не замедлил задать вопрос, который прямо-таки напрашивался в данной ситуации: когда, собственно, собирается папаша Хайн сыграть свадьбу дочери? Я просил простить мне, что, быть может, несколько забегаю вперед, однако мое положение в городе и на заводе покажется все-таки несколько странным, если я слишком долго буду выступать в роли гостя и жениха.
Хайн охотно согласился с моими доводами. Конечно, венчаться так венчаться. Не к чему зря откладывать. Они уже и сами говорили об этом в семейном кругу. Тетя, например, предложила май месяц. Так, скажем, в конце мая?
Срок, объявленный в такой форме, меня устраивал. А выбор точной даты я предложил предоставить Соне.
По дороге домой мы все еще размазывали эту занимательную тему – о свадьбе. Хайн признался, что имеет в виду освободить для нас весь второй этан; виллы.
– Устроитесь, как и полагается новобрачным. А я переберусь вниз, к тете. Мы уже почти и договорились, она согласится наконец отдать бразды правления в руки Анны. Тетя стара. Оба мы старики…
Я со своей стороны заверил его, что твердо решил не приглашать на свадьбу никого из моей семейки. Он посердился, но только для виду – у него, конечно, камень с сердца свалился.
– Ах, друг мой, что вы говорите – ведь мать, отец! Родители – всегда родители, хоть бы и ходили в лохмотьях!
Я вывел его из романтических воспарений подходящими к случаю сарказмами.
Вылезши из автомобиля, мы медленно, со ступеньки на ступеньку, поднимались на второй этаж, углубленные в интересный разговор и очарованные друг другом. Постояли перед комнатой Хайна, вполголоса продолжая беседу, сопровождаемую оживленной жестикуляцией. Скрипнула дверь, и в коридоре появилась Соня, подозрительно разглядывая нас. И, только по дружескому нашему тону поняв, что менаду нами царит наилучшее согласие, она подбежала, повисла на моей руке, не вмешиваясь в разговор. По тому, как она слушала, я догадался, что подробности свадьбы давно обсуждались с ее участием и ничего нового для нее не представляют.
В конце концов разговор наш показался ей слишком долгим и умным, она увлекла меня в свою комнату и там подставила мне губки с простодушием, выдававшим, что поцелуи эти она включила в свою программу уже с утра. Я погладил ее по кудрявой головке, как гладят назойливых, но любимых детей, и спросил, прошла ли у нее головная боль и лучше ли она себя чувствует.
Соня зажала уши:
– Молчи! Молчи. Не упоминай об этом! Слышать не хочу!
Я понял, что она из тех девушек, гневу или огорчению которых лучше всего дать время улечься.
Соня пожелала, чтобы мы после ужина нанесли визит тетке.
– Чуточку терпения, чуточку старания, и ты завоюешь ее симпатию, – уверяла Соня. – Тетя уже старенькая и очень любит говорить о себе и о прежних временах. А мы отнесемся к ней снисходительно, ладно? И пусть тебя не смущает ее строгий тон.
Предложение мне не слишком понравилось, но отказаться было нельзя.
Поначалу все шло довольно сносно. Естественно, меня заставили рассматривать, лист за листом, альбом со старыми фотографиями и выслушивать подробные пояснения к ним, затем отведать жесткого и невкусного печенья, которое тетя сама испекла в нашу честь. В этом чуждом мне мирке я чувствовал себя потерянным, словно опутанным бледными лучами холодных, огромных, испытующих глаз, которые не обманешь ни степенными манерами, ни виновато-замирающими улыбками ямочек на щеках.
Да и о чем мне было говорить? О жалкой бедности моего детства? Я не нашел бы в тетушке даже сочувствия. Ей не понять было, чего мне стоило пробиться собственными силами. И напрасно стал бы я хвалиться моими профессиональными познаниями – старуха ничего этого не понимала. А навыков дешевой, светской, буржуазной болтовни я не имел и не мог состязаться с тетей, повествующей об умерших. К счастью, она предпочитала слушать самое себя.
С некоторым интересом я выслушал то, что касалось Сониной матери. Этот номер программы был явно подготовлен специально для меня. Соня, без сомнения, давно знала все подробности. Строго говоря, я должен бы ценить такое отличие: благородная старая дама из хорошей семьи посвящала меня, парию, в семейные дела.
Тетя называла покойницу не иначе как «эта русская». Дед Сониной матери родился в Есенице, но жил на Волыни, где у него было поместье. Однажды он приехал на родину уладить какие-то дела, связанные с землевладением, – кажется, у него и тут были поля возле леса, недалеко от новой виллы Хайна. Дед привез с собой в Чехию внучку, как бы на экскурсию. Раз как-то шли они вдвоем из города вдоль ограды сада. Только что прошел дождь, и грязи было по щиколотку. Дед шагал впереди, внучка семенила за ним. Ее высокие каблучки то и дело проваливались в размокшую глину, и она спотыкалась.
– И все время смеялась! А Хуго как раз стоял у ворот с каким-то молодым человеком – нет, не с Кунцем, к счастью, Кунц не был очевидцем этой злополучной встречи. Они стояли, разговаривая, и следили глазами за странной парочкой этих иностранцев, и тут – представьте! Она сама окликнула их, попросила перенести ее через лужу! Окликнула, конечно, по-русски, по другому-то не умела.
Из дальнейшего повествования тетушки следовало, что молодой Хайн, в свое время изучавший русский язык, ответил девице по-русски, и знакомство состоялось. Дед ее, ушедший немного вперед, остановился, думая, что молодежь поболтает да и распрощается. Однако, увидев, что разговорам конца нет, он вернулся к ним и представился по всей форме. После чего Хайн и его приятель в самом деле перенесли «эту русскую» на руках через грязное место.
– Она его и покорила-то своим заразительным смехом. Я видела всю сцену из окна и могу сказать, что совершенно не узнавала Хуго. Он тоже смеялся! А ведь с тех пор, как его родителей постигло несчастье, он всегда ходил такой серьезный!
Дед с внучкой уехали, прожив в Есенице около месяца.
– А когда твоя мать, Соня, явилась в Чехию во второй раз, то ехала она уже на свою свадьбу. Странные люди эти русские! Она приехала совершенно одна! Я тогда еще говорила – не будет ей счастья, если она выходит замуж без родительского благословения!
По-видимому, «эта русская» оказалась не самой образцовой женой и матерью. По словам тети, она только и делала, что гонялась за развлечениями. Между тем финансы Хайна, после постройки завода и виллы, были почти исчерпаны, и расточительность жены грозила ему гибелью.
– Спасло его лишь несчастье, случившееся некоторое время спустя, а то уж и не знаю, до чего бы докатились! Ведь тогда, Соня, все дело уже зашаталось, вот-вот рухнет, погибнет завод, который с таким старанием поднимал твой отец! Порой я даже думала, что у твоей матери в голове не все в порядке…
Я ощутил, как болезненно вздрогнула Соня при этих словах, и, в знак союзничества, сжал ей пальчики, бросив на нее сочувственный взгляд, чего она, однако, не заметила – ее словно гипнотизировали выпученные шары старухиных глаз.
Теперь последовал рассказ о том самом сочельнике, который стоил жизни «этой русской».
– Казалось, она все делала нам назло. Ест – и разговаривает с полным ртом. Я подумала, она нарочно хохочет, чтоб омрачить святость праздника, который не был ее праздником. Я сделала ей выговор, сказала – это для нас священный вечер и не годится болтать всякую чепуху о нарядах да о балах и смеяться над тем, что мы считаем приличным, – и потом, ведь кусок может поперек горла стать. Рыбу надо есть осторожно! До сего дня не могу постичь, Соня, до чего ясно предостерегало ее провидение моими устами! Она же только посмеялась над этим. Я запомнила ее слова, потому что это была ее последняя связная речь: «Рыбка тварь немая, беседе не помеха, вот ела бы я гуся, подавилась бы от смеха…» Она частенько изрекала такие смешные глупости, да и произношение у нее хромало – никак не могла она как следует по-нашему научиться. Ну и проглотила косточку – кричит, помощи просит, и слезы градом, и кашляет она, и по спине себя бьет, чтоб кость выскочила. Я ей говорю: сиди спокойно, пока Хуго за доктором сбегает! (Тогда еще этих автомобилей не заводили, и телефона в доме не было.) Она же не послушалась, так и металась, так и корчилась, потом вздумала заесть чем-нибудь, может, проклятая кость внутрь пройдет… Проглотить-то ей удалось, да кость проткнула гортань и вонзилась в шейную артерию. Пока помощь подоспела – из нее-то уж и дух вон…
Смерть жены была страшным ударом для Хайна: он безгранично любил ее, несмотря на все причиняемые ею беспокойства. Как схоронили ее, снова стал таким, каким был до свадьбы, – разумным, корректным, всегда немного печальным человеком…
– А для него и лучше так, – заключила тетя с потрясающим ораторским пафосом. – Сделался бы нищим – тоже небось улыбаться перестал бы. А так у него хоть имущество сохранилось, и тебя, Соня, воспитали только его добрые руки. Может, бог-то и хотел видеть его таким. В мире, девонька, ничего не происходит без его святой воли!
Тетка обращалась по видимости к Соне, но повествование явно адресовалось мне. То был ее обычный прием, когда она не желала ронять своего достоинства, вступая в разговор с лицами неизмеримо ниже нее. Я тогда еще не знал, как безмерно презирала она меня за низкое происхождение. Только глубокой привязанности Сони и ее неуступчивости я был обязан тем, что Хайн согласился на наш брак вопреки яростному сопротивлению тетушки.
От истории Сониной матери старуха перешла к другим, занимавшим меня уже куда меньше. Мы сидели за столом, просто окаменев, и все не находили случая удрать. Старуха перескакивала с воспоминания на воспоминание. Пережевывала события давних времен с упорством, наводящим сон.
– Подумай, – поторопилась Соня вставить слово, когда старуха, в приступе кашля, умолкла на минутку, – тетя живет теперь только прошлым. Читает старые письма – по одному в день – и потом сжигает. Неумолимо так, понимаешь? Она говорит – прах довлеет праху. Недавно достала письмо, которое написал ей папа, когда учился в первом классе гимназии. Я просила отдать его мне на память… Не дала – и оно полетело в печку, как все остальные.
– Так надо, – кивнула старуха, гордясь своим упрямством. – Что мое, пусть со мной и исчезнет. Вот как дочитаю своп письма да спалю их все до последнего – тут и помирать время придет.
– Знаешь, Петя, – заставила себя Соня пошутить, – тетя наверняка проживет еще сто лет. Пока она перечитает и сожжет все свои письма, успеем и мы состариться! Ты не представляешь, сколько их у нее!
Старуха восседала в кресле, поставив ноги на низенькую скамеечку. Она смахивала на колдунью, что судит людские поколения. Да она и судила! Восхваляла строгие времена, когда девочек в школе за непослушание привязывали за косы к стульям и держали так до тех пор, пока они не теряли сознания; восхваляла добродетель, искупаемую кровью. Рассказала о женщине, которая забылась, а когда проступок ее был предан гласности, покончила с собой весьма мрачным способом – заколовшись шляпной булавкой.
– Вот так! – каркала разошедшаяся старуха. – Тогда люди еще знали, что такое совесть! Теперь ее ни у кого нет… А все потому, что раньше господь бог был ближе к нам.
Тетушка весьма ловко манипулировала отмщением господним, от ее речей делалось как-то не по себе. Я был близок к тому, чтобы взять под защиту пьянство, кинематографы, танцульки, все «нечестивые» развлечения, которые опа поливала огнем и серой, – мне хотелось сделать это из одного лишь желания насладиться ее ужасом. Но верх, конечно, взяла моя рассудительность. Я удержал язык за зубами, хотя это было очень трудно. Когда тебе предложили благополучную жизнь – неосмотрительно с первого же раза дразнить старого черта, стерегущего дом.
В конце концов старуха нас чуть ли не выставила за дверь. Мы распрощались не по собственной воле, с извинениями за то, что засиделись, – нет, нас отпустили, как отпускают после аудиенции надоедливых подданных.
– Так, а теперь пора спать, спокойной ночи, – и для пущей убедительности старуха постучала в пол своей уродливой клюкой.
Выйдя в коридор, Соня разразилась истерическим хохотом, к которому я отнесся с недоверием. Я сердито нахмурился и клялся, что в жизни не вступлю больше в жилище этого идола. Я был даже груб. Сравнил благородную даму с волшебницей Цирцеей, превращавшей мужчин в свиней.
– Тссс! Тссс! – Соня прижала пальчик к моим губам, однако защищать тетку не стала. – Не дай бог, услышит! Не забывай, Петя!
– Ну, услышит, и что тогда? – строптиво возразил я.
– Тогда… – грустно прошептала Соня, – тогда… Я не знаю…
Я поспешил замять свою первую попытку взбунтоваться.
Хорошо было бы как-нибудь изгнать из мыслей память об этом неприятном визите. В сад мы в тот день не пошли.