355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ярослав Гавличек » Невидимый » Текст книги (страница 24)
Невидимый
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 03:21

Текст книги "Невидимый"


Автор книги: Ярослав Гавличек



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 29 страниц)

– Петр, что вы так долго слушаете? – потянул меня за рукав нетерпеливый Хайн. – У нее ведь все одно и то же… Лучше скажите что-нибудь сами. Не очень-то весело – сидеть вот так, затаившись!

Я со злостью отмахнулся от него. Мне вспомнилось – как это тогда сказал доктор Мильде? «Если увидите, что она слишком возбуждена, оберегайте ее как зеницу ока… Если она внезапно осознает все убожество своего состояния – это может кончиться трагически…» Соня сейчас возбуждена. Она занята опасными мыслями. Заперлась, чтоб уйти от нас. Положение казалось мне уже не просто серьезным – угрожающим.

– Если я узнаю когда-нибудь, что ты меня обидел, что ты стал таким же, как все, что ты изменил мне, – знаешь, что я сделаю? Смотри туда, куда я смотрю, смотри туда, вниз. Там темно, и там холодно. Я брошусь прямо вниз, если ты меня разлюбишь. Правда брошусь, – лихорадочно шептала Соня, – как птица на крыльях, только без крыльев. Как человек, который давно мучится от жажды и нетерпеливо подносит стакан к губам – так я брошусь. Как стрела полечу, от горчайшего горя, бездыханно…

– Она в какой части комнаты? – срывающимся голосом спросил я.

– Не знаю, Петр, наверное, около окна, ее не видно – ключ торчит в скважине. Да и стемнело уже. Она даже свет не зажгла.

Около окна? О нет, я-то знал – она не около окна. Для проверки я приложил ладонь к замочной скважине – оттуда несло резким холодом. Эти два старые дурака сидят тут, как куры на насесте, а Соня меж тем балансирует на подоконнике открытого окна! Что, если ей взбредет в голову выполнить свою сумасшедшую угрозу? А судьба моего ребенка связана с ее судьбой!

Тут в ее комнате раздался ужасный, нечеловеческий крик. Что-то стеклянное разбилось со звоном. Хайн вскочил. Меня облило жаром – я всем телом навалился на дверь. Она чуть дрогнула, но не поддалась.

– Господи, что вы делаете? – в крайнем испуге бормотал Хайн. – Неужели вы думаете… думаете, там… что-то страшное?

Из темноты вынырнула теткина фигура. Мне было не до объяснения. Я лихорадочно соображал: взять приставную лестницу и подняться к окну навстречу Соне… Но есть ли у нас такая высокая лестница? Сбегать вниз, к Паржику… Сказать Кати, чтоб навалила под окно все, какие есть, перины…

Соня за дверью захныкала, потом послышались всхлипывания. Вот совершенно явственно стукнула рама, наверное, Соня распахнула окно… Может, она сейчас склоняется над пустотой! Нет, некогда что-то готовить, надо сейчас же, во что бы то ни стало проникнуть внутрь… Я с разбегу уперся в дверь… Хайн что-то лепетал умоляюще, я его не слушал. На висках и на шее у меня вздулись вены… Вдруг – трах! Створки двери разлетелись, и я по инерции ввалился в комнату, упав на четвереньки.

Соня с криком закрыла лицо руками. Она сидела на подоконнике, окно было открыто, а Соня вся сжалась от боли. Губы у нее посинели от холода и в ужасе кривились. Поднявшись, я первым долгом кинулся к ней и схватил в объятия.

К моему удивлению, она не сопротивлялась. Как только я уложил ее на кровать, она прижала руки к своему вздувшемуся животу. Мне показалось, по животу ее ходят волны, словно в нем что-то движется… И тут я понял.

– Скорей! Скорей! – хрипло закричал я Хайну. – Звоните доктору!

Он не двигался, только смотрел на меня, ничего не соображая, – тогда я довольно непочтительно вытолкал его за дверь.

После этого я сел у Сониной постели. Сердце мое колотилось так, словно в груди взрывается петарда за петардой. Мышцы лица расслабились в довольной улыбке. Теперь я буду около нее, теперь я никуда от нее не двинусь! Все-таки я их спас! Теперь-то уж не дам им погибнуть!

Все, что произошло тем вечером, стало мне вполне понятно. Подходил Сонин час, а возбуждение ускорило роды. Но по мере того как я вдумывался, довольная улыбка исчезала с моего лица. Одно за другим вставали передо мной мои прежние сомнения. Что ждет впереди? Пройдет немного времени, и я увижу свое дитя. Каким-то оно окажется?

Как только приехал Мильде, я бросился к нему с сотней вопросов. Он меня высмеял. Сказал, что от внешних причин ничего не зависит. Неважно, если роды произойдут на день-два раньше. Нет, с этой стороны ни роженице, ни ребенку не грозит никакая опасность.

Я напомнил ему, что у Сони, при ее состоянии, течение родов может отклониться от нормы. Спросил, может ли он ручаться за хороший исход даже при таких обстоятельствах. Он ответил, что, насколько он знает по опыту, помешанные женщины рожают так же, как нормальные.

Он бегло осмотрел Соню и заявил, что мы вызвали его прежде времени. Роды только начались, это всего лишь, как говорится, первая заявка, и может тянуться еще очень долго. Он поедет домой.

Хайн со слезами в голосе просил его не покидать нас, чем заслужил давно знакомую нам ироническую усмешку доктора. Но в конце концов тот смягчился. Ну, если мы так уж настаиваем, он пойдет нам навстречу, хотя это совершенно не нужно. Сам он, правда, не останется, но пришлет пока надежного человека, женщину, которой можно абсолютно доверять. Он обещал приехать снова часам к десяти, никак не раньше, – в этом нет никакой нужды. У него есть и другие больные, не может он терять тут целый вечер, а то и большую часть ночи!

Схватки у Сони были еще редкими. Покричит, поплачет – и снова лежит спокойно, чуть ли не в отупении, уставившись в потолок. Она, несомненно, прекрасно понимала, что с ней происходит. Руки у нее тряслись, пальцами она вцепилась в одеяло и не произносила ни слова. Никто не решался заговорить с ней. Меня позвали ужинать – я не пошел. Предложили, чтоб меня сменила Кати, – я не согласился. Боялся, как бы лицо Кати не напомнило сумасшедшей о недавнем эпизоде. А Хайн воображал, что я охвачен прежней любовью к его дочери. Благодарно мне улыбался.

Около девяти явилась женщина, присланная Мильде. Представилась: пани Стинилова. Она принесла с собой большую сумку с необходимым реквизитом. Ее головной убор, какую-то допотопную шляпу, украшали сзади два уродливых уха. Пока пани Стинилова не сняла шляпу, она, со своими очками в костяной оправе, сильно смахивала на толстую, сопящую сову.

Эта ассистентка Мильде смотрела на меня с нескрываемым отвращением, как бы карая за те страдания, которые терпела по моей милости Соня. Сурово заявила, что теперь я могу удалиться. С холодной уверенностью уселась на мое место у кровати. Я не стал возражать, поняв, что теперь Соня в надежных руках. Хайн увел меня под руку, как человека, которому можно даже в известной мере посочувствовать.

Оказалось, что он, добрый малый, ждал меня с ужином.

– Да мне одному-то и невкусно было бы, – уверял он. – Впрочем, кажется, мне и теперь кусок в горло не полезет. Ну, Петр, что вы думаете? Можно надеяться?

Голос у него дрожал. Бедняга, он имел в виду не только ту совершенно естественную надежду, которую вычитываешь по лицу врача, но и ту, которую ему когда-то столь безрассудно подал Мильде. Надежду, что, когда Соня впервые поцелует свое дитя, рассеется туманная пелена, застлавшая ей мозг…

Не успели мы сесть за стол, как постучался Кунц. Хайн, потеряв голову от страха и ожидания, подал ему весточку еще до прихода врача. Пан директор был до крайности взволнован и готов щедро оделять нас утешениями. Ради Кунца – и ради скрытого торжественного смысла сегодняшнего ужина – Филип подал до противности сладкое вино. Тетка заняла место во главе стола. Невозможно выразить словами скуку и бесконечность этого вечера. Хайн кусал усы, нетерпеливо ерзал на стуле, всем своим существом прислушивался к всхлипам и шорохам, доносившимся сверху, тетка разглагольствовала обо всех родах, какие только помнила. Видно, случаев рождения было не так уж много на ее памяти, потому что от них она прямиком перешла к смертям. Она кормила нас сплошными несчастьями. Словно призывала беду! Каркала, как ворон…

Я вышел под предлогом узнать, как там Соня. Но отправился я в кухню, к Кати, с которой мы еще не виделись после сцены, когда помешанная застигла нас врасплох.

Кати сидела в углу у печки, в глубокой задумчивости опустив голову в ладони. Увидев меня, она вскочила, лицо ее прояснилось. Но я-то заметил, что улыбка у нее вымученная, а радость наигранная. После тех слов, что я сказал ей, когда она заплакала за обедом, девушка, видно, зареклась когда-либо показывать мне свое огорчение.

Я сел и ласково взял ее за руку. Спросил, что она думает о том, как развернулись события. Не кажется ли ей, что нам, в сущности, удивительно повезло? Мы-то уже считали, что наша любовь откроется – а тут такое неожиданное событие! Можно смело сказать, что наш ангел-хранитель – то самое дитя, которое как раз в это время решило появиться на свет…

– Скажем, Кати, – это сам Амур. Маленький, беленький, лукавый… Вам не кажется, что это так? – Кати смотрела на меня недоумевающе. – Кати, вам не нравится то, что я говорю?

Она покачала головой.

Я подумал, что она просто не поняла, и начал объяснять подробнее. Неужели она не видит – случилось то, на что мы и надеяться не смели? Помешанная застала нас – и это прошло без последствий! В ближайшее время Соня будет занята новорожденным и, конечно, забудет о том, что видела. А если она заговорит об этом когда-нибудь позднее, то уж никто не примет этого всерьез. Все сочтут это просто бредом.

– И вы этому не рады, Кати?

Я взял ее за подбородок и с улыбкой заглянул ей з глаза.

Она ответила, что рада, но только за меня.

Я ощутил уже некоторую досаду. Подумал, что развею ее бессмысленную грусть поцелуями, и прижал ее голову к своей груди.

Она вырвалась.

– Не сердитесь, прошу вас, только мне не до любви сейчас – когда Соня мучается…

И чтоб эти слова не слишком меня огорчили, Она нежно погладила мою руку.

Возражать было нечего. Но меня задело, что Кати осмелилась напомнить мне о том, что, строго говоря, должно было бы быть причиной моей собственной сдержанности. Желая справиться со смущением, я заходил по кухне, как человек, который не находит себе места. И незаметно выбрался из двери и спустился снова к Хайну.

Кунц уже ушел. Тетка молча, пристально смотрела на меня – как рок. Хайн, совершенно измученный, полулежал в кресле. И тут я пожалел, что многоречивый Кунц ушел. При нем было все-таки куда легче. Или хоть бы доктор явился! Я глянул на часы. Они будто совсем остановились.

Мильде уже дважды поднимался к Соне и дважды возвращался к нам с сообщением, что время для его вмешательства еще не наступило. От нечего делать он листал альбом с фотографиями, подсунутый теткой. С интересом разглядывал старые снимки, смешно моргая близорукими глазами. Хайн безостановочно расхаживал по комнате и молчал.

Вдруг – было, вероятно, начало двенадцатого – наверху раздался такой жалобный вопль, что мы перестали дышать. Хайн задрожал, как от удара. Остановился и просто рухнул на стул. Он был бледен как стена. Доктор криво усмехнулся ему, медленно, неохотно встал, отодвинул стул и без слов пошел к двери.

– Боже, боже… – лепетал Хайн, сжимая руки.

А тетка – словно вставила новый валик в оркестрион – начала молиться дрожащим и угрожающим голосом.

Она произносила слова молитвы упорно, монотонно, с такой ужасающей терпеливостью, что я покрылся гусиной кожей. Я сидел у стола, обводя ногтем узоры скатерти. И чем тише я сидел, тем жарче мне становилось. Рубашка прилипла к телу. Паржик, обалдев от волнения, топил, как черти в аду. В коридорах тоже было как в бане. От перегрева потрескивала мебель, в калориферах шипело и гудело.

Раздался новый крик, уже не такой громкий, но протяжный. Доктор не возвращался.

– Боже, боже, – твердил Хайн.

Вот и все, на что он был еще способен. Это становилось невыносимо. Я предложил ему выйти в соседнюю комнату покурить.

Он охотно согласился. Наверное, ему уже тоже хотелось затянуться, как измученному жаждой – выпить глоток воды. Мы вышли на цыпочках, чтоб не мешать теткиной молитве.

Мы уселись в креслах друг против друга, с каждой минутой все тише и тише; прислушивались, не долетит ли сверху новый раздирающий стон, крик, плач… Но слышали мы только какое-то бесконечное, безнадежное причитание.

– Неужели не могут хоть как-то облегчить муки роженицы? – возмущался Хайн. – Где же вся их наука, когда в этом они не продвинулись ни на пядь?

Он часто смаргивал слезы – он бы и совсем расплакался, если б стыдно не было.

И опять мы сидели, молчали, курили как дьяволы. Дым окутал нас. Мы обрезали и зажигали сигару за сигарой, словно состязались, кто выкурит больше. Нас пожирало внутреннее беспокойство. То Хайн начинал барабанить пальцами по столу, то я. Вот он поднял голову, выпустил густое облако дыма. Я, словно зачарованный, немедленно сделал то же самое…

Разбуженная муха билась об стекло. В ушах моих что– то тоненько пело, словно на столе горела с тихим ворчанием керосиновая лампа. Мы попеременно вытаскивали часы и смотрели на них.

– Сколько?

– Без четверти двенадцать.

– Ох, только!

– Да, только…

И снова – прислушиваемся, курим, барабаним пальцами по столу.

Без четверти час Хайн сказал:

– Пожалуй, этой ночью уже ничего не будет.

Я ответил:

– Да, пожалуй, не будет.

Тут Хайну пришла в голову свежая мысль:

– Давайте откроем окно!

Не понимаю, как он на это решился – он, так оберегавший свое здоровье и так подверженный простудам! Видно, здорово допёк его адский зной, устроенный Паржиком. Или он вздумал воззвать к небесам о помощи дочери…

Когда мы с трудом открыли окно – рама несколько разбухла за зиму – и высунулись наружу, дым повалил над нами на волю, словно освобожденные злые духи. Я смотрел и поражался: сад лежал перед нами, как сцена в магическом освещении. Быстро неслись по небу белые и черные облака, то закрывая, то открывая серп ущербного месяца. Стояла абсолютная тишина. Голова Хайна рядом со мной смахивала в этом ночном полумраке на голову тысячелетнего гнома. Я подумал: а как-то выглядит моя голова в этом мертвенном лунном свете?

Внезапно, когда я поднял к месяцу любопытный взор, среди этой тишины и покоя поднялся сильный порыв ветра. От него у меня перехватило дыхание, на крыше заскрипел ржавый флюгер, забились голые ветки, закружились на дорожках прошлогодние листья…

Еще и сегодня, когда я думаю об этом странном ветре, причины которого были необъяснимы, я чувствую, как по спине у меня пробегает мороз. Давно уже это загадочное явление превратилось в моем воображении в нечто мистическое. Я даже помню, когда это впервые пришло мне на ум. Я тогда долго, молча, в одиночестве пил и грезил, размышлял о жизни своей, и голова моя пылала от ярости и отчаяния – вся жизнь моя вывернулась наизнанку, чтоб извергнуть надежду, которую я когда-то так доверчиво проглотил; и тут передо мной встала та сцена – в фантастическом, трагическом виде, какой она вовсе не была в действительности: поднялся ветер, мы с Хайном испуганы, руки у нас дрожат, и мы думаем (я) о великом Наблюдателе, о чем-то сверхъестественном. Что это было? Что возмутил покой ночи? (Слова из душещипательных романов.) И в тот же миг на дорожках парка появился некто – толстый, низенький, смешной, – кто же, как не призрак Невидимого, пляшущего на цыпочках но кружащимся листьям в диком, жутком канкане? Ибо наверху, хотя мы еще не знали об этом, только что родилось дитя его больной души… Ах, глупости! Я болтаю чепуху. Я пишу ведь не о позднейших моих пьяных видениях, а о трезвой, только немного печальной действительности.

Итак, мы смотрели в ночь. Ничего не видели, не слышали, оба мы находились в состоянии какой-то очарованности, или скорее изнеможения, – и тут за нашей спиной раздался ясный, мелодичный голос. Мы разом повернулись лицом к прокуренной комнате.

Дверь была открыта, сквозило. А перед нами стояла Кати, и глаза ее пылали радостью, желанием первой сообщить нам важную весть.

– Понимаете? Или не слышите? Да! Да! Все кончено. Соня здорова – и у нее мальчик!

Голос ее прерывался от счастья.

Помню, Хайн вскочил и, подняв глаза к потолку, всплеснул руками. Это должно было изображать благодарственный жест. А я, в этот самый решающий миг, когда мне уже нечего было больше ждать, когда путь был окончен и вздох облегчения рвался у меня из груди, – я превозмог естественный порыв и собрал силы для дешевого жеста – перед самим собой, перед Хайном и перед Кати. Я спокойно уселся в кресло и продолжал курить.

– Вы… вы не пойдете наверх? – хрипло спросил Хайн.

У него был вид вдребезги пьяного.

– Не идти же туда с сигарой, – улыбнулся я. – Я так долго ждал, подожду и еще несколько минут.

– Что за ерунда! – вскричал Хайн и хлопнул за собой дверью.

Кати стояла у притолоки, притихшая, неуверенная. Она не знала, что и подумать о моем поведении. Я встал, подошел к ней, обнял за шею. Она не воспротивилась. Я поцеловал ее.

– Целую в вас мать моего ребенка, – театрально произнес я с улыбкой. – Ведь теперь вы должны взять на себя заботу о нем.

Я даже не могу сказать, отчего вдруг эта мысль пришла мне тогда.

Потом, отбросив окурок, я медленно поднялся наверх.

Лица Сони я не увидел: пани Стинилова как раз умывала ее теплой водой. Врач, потный и усталый, сделал мне рукой знак, чтоб я взглянул на ребенка и оставил мать в покое.

На руки мне положили сына, уже чистого и запеленатого.

У него был мой разрез глаз и мой подбородок. Он был красен и некрасив. Без волос. Похож на старенького гнома с высоким лбом.

А у меня было такое чувство, будто я расту. Ноги мои сделались сильными и тяжелыми. Так или иначе, а сейчас положено начало моему роду. Наследством ему будут плоды моих трудов и богатство Хайна. Я гордо усмехнулся. Головой я доставал до неба.

17
ПЛАМЯ ПОД КОЛЫБЕЛЬЮ

Прошли недолгие минуты радостного опьянения – и Хайн услышал из уст утомленной Сони фразу, которая разом отняла у него всякую неразумную надежду:

– Кирилл! Где ты, Кирилл? Приди же, посмотри на своего ребенка!

Мы все слышали это, Кати, доктор и пани Стинилова, но никого это не поразило – один Хайн был совершенно уничтожен. Без единого слова, тяжело опустился он на стул, бросив красноречивый взгляд на Мильде, словно упрекая его за то, что так обманулся в своих надеждах. Мешочки под глазами у него вспухли, морщины врезались глубже. Некие силы, маленькие и верные, которые стоят на страже человеческого лица, исчезли – и на стуле сидел теперь дряхлый, сломленный горем старик, у которого не оставалось уже ничего, ради чего стоило бы жить.

Напрасно врач убеждал его:

– Не придавайте этому значения, не могли же вы думать, что все изменится разом! Нам по-прежнему необходимо терпение. Скажите спасибо, что роды-то окончились счастливо!

– Терпение… – горько вымолвил Хайн. – Ну конечно, как же иначе – опять терпение! А где его взять, скажите на милость? Нет у меня уже терпения. Ах, право, нет его у меня больше…

В хайновской слабости, как и в горячечном взгляде больной, точно отразилось истинное положение дел: все напрасно. Соня никогда не излечится. А по тому, с каким состраданием склонился доктор над Хайном и какие он выбирал слова (те самые, какими утешают тяжелобольных или умирающих), видно было, что и на тестя уже нельзя рассчитывать как на мужчину. Придется его щадить. Не принимать всерьез его жалоб, не обращать внимания на его волнение…

Сонино дитя вызывало в Хайне только чувство жалости. Сердце его стало как сломанная игрушка, оно издавало один-единственный звук – плач. Быть может, он и испытывал радость, когда ему на руки клали внука, чтоб потешить старика, но из глаз его текли слезы.

– Заберите-ка вы его лучше! Что-то у меня… руки трясутся. Слабость какая-то…

И он уходил неверным, старческим шагом.

Так, так, стало быть, жив Невидимый, – сказал я себе, опьяненный гордостью и радостью, – ну и пускай себе живет, пускай бродит тут, а мы не станем его замечать. Я соглашался отдать ему в аренду Сонину душу. Что мне до этой чужой души? Только бы оставил он в покое ребенка! Но – я еще не знал Невидимого!

Я-то думал, с ним покончено, когда я наконец сорвал яблоко, к которому он тянулся нечистыми руками. Ах, сколько раз я уже ошибался, полагая, что отделался от него! В первый раз, пожалуй, тогда еще, когда мы гуляли по саду с Соней и она склонила головку мне на плечо, а я нежно успокаивал ее. Потом – после свадьбы, когда мы удрали от него, чтобы броситься в волны торжествующей чувственности. И наконец – когда за ним захлопнулась дверца санитарной машины. А он опять прокрался сюда! Зато теперь-то уже кончилось это длительное единоборство с ним. Мой сын спал под белой пышной перинкой, в чепчике с голубыми бантиками. Хрупок и безопасен был его покой под занавесками колыбельки…

Очень скоро мне предстояло убедиться, что нет – с Невидимым еще далеко не покончено!

Около Сониной кровати постоянно стоял его стул. Никто не смел садиться на него или ставить на него Сонин завтрак: на нем ведь сидел Невидимый. С этим стулом надлежало обходиться с величайшей предупредительностью, не толкнуть его, не отставить в сторону…

Невидимый упорно торчал у ложа родильницы. Он был очень благодарен своей славной женушке за ребеночка, которого она ему родила, он был в восторге, он гордился нм. Соня читала по его невидимым глазам всю его безмерную радость. Хвасталась:

– А он смотрел, как я кормлю! Он смотрел, как ребеночек открывает глазки. Кирилл знает – сынок похож на него! Он рад этому. Он такой хороший! Заботится обо мне, глаз с меня не спускает. И знаете что? Он желает, чтоб мальчика назвали в его честь – Кириллом.

– Нет, – решительно сказал я Хайну. – Этого я не допущу!

– Нет, конечно, – соглашался тот. – Мы назовем его Петром, как вас. Но это надо скрыть от Сони. Как бы не было осложнений…

– Если б вы знали, как Кириллик тянется ручонками к отцу! – блаженно улыбалась Соня. – Он, правда, не видит его, но угадывает. Маленькие дети чувствуют присутствие отца, а вы не знали? Боже, как я горжусь, что у него такой отец! Такой умный! Знаменитый изобретатель! Тише! Тише! Я открою вам тайну: когда малыш вырастет, он тоже будет невидим!

– Конечно, конечно, – гладил ее Хайн по голове. – Мы уже все этому радуемся…

Я говорил себе: зачем сердиться? Ведь это только слова. С тихой ненавистью смотрел я, как ребенок сосет грудь. Ее молоко! Что впитывает он в себя с ее молоком? Но помешанная была спокойна. Спокойным был и ребенок.

– Баю-бай, баю-бай! – тонким голоском напевала Соня мальчику, как все молодые мамаши, и в ее расширенных зрачках, обращенных на ребенка, читалась трогательная нежность. – Баю-бай, баю-бай, спи, малышка, засыпай! Твой папа почти ангел. Он умеет быть незримым. Он тебя целует, а ты и не знаешь. Оберегает тебя, когда я сплю. Ах, какая мы интересная семья! Я так счастлива!

– Все в порядке, – твердил Мильде. – Ну, не прав ли я был, говоря, что душевнобольные матери так же надежны, как и здоровые? Нет, друзья, – хвастливо завершал он, – природа – вот творец, который бодрствует над своими творениями!

– А что молоко?.. – озабоченно спросил я.

Мильде ответил насмешливо:

– Не воображаете ли вы, что в материнском молоке содержатся бациллы сумасшествия?

При Соне я не мог брать на руки своего сына – она тотчас поднимала крик:

– Отберите у него ребенка! Он ему повредит! Это Петр, он изменник! Не верю я, что он может быть добрым к кому бы то ни было. Он никого не любит, даже детей!

Я смущенно отдавал ребенка. Не в моих интересах было волновать мать: за расстройство матери расплачивается дитя. И я уходил, враждебный, с высокомерной усмешкой.

Я опять стал одинок. Лишился и любовницы. Кати поставила себе койку в комнате Сони, как во время ее болезни. Она проводила у Сони все ночи. По утрам ее сменяла пани Бетынька (так мы, по примеру доктора, стали называть его ассистентку Стинилову). Пани Бетынька приходила рано утром, обхаживала мать и ребенка. Нельзя же было требовать от душевнобольной настоящего ухода за новорожденным. На время пани Бетынька стала неотъемлемой принадлежностью нашего дома. В первые дни, когда Соне нельзя было вставать, ассистентка уходила только вечером.

Да, а я снова жил без Кати. Она слишком была занята ребенком. Если я встречал ее в столовой или гостиной, она только, бывало, улыбнется, подставит мне губы, я обниму ее, растреплю ей чубчик, но при первой же возможности она высвобождалась и убегала. Я, благосклонно улыбаясь, ревновал ее к своему сыну.

Упорно, мстительно, неумолимо ревновал я к сумасшедшему. Мне уже не было безразлично, что в бредовых речах помешанной отцовство присуждается Невидимому. Меня это оскорбляло. Но пока что ты должен терпеть, говорил я себе. Другого выхода нет, пока ребенок не отнят от груди. А потом – потом увидим!

Когда мальчику исполнилась неделя, его взяли у Сони, сказав, что повезут крестить. Она спокойно отдала его, притихшая от счастья. Смотрела, как ребенка наряжают в красивое бельецо. И после терпеливо ждала, когда его вернут ей. Но вот его снова уложили в белую колыбельку с сеткой, стоявшую возле Сониной кровати, и солгали, что он наречен по ее желанию. Соня бросилась целовать его, радостно восклицая:

– Кириллик! Мой маленький Кириллочка!

Это было во вторник, шестнадцатого марта. В следующий четверг, когда я, вернувшись домой, просматривал после ужина газеты, в столовую, задыхаясь, вбежала пани Бетынька, судорожно прижимая к груди моего сына.

– Знаете, что было?! – Она едва переводила дыхание. – Представьте только! Я как раз собиралась уходить, отвязывала фартук… А пани все что-то говорит, говорит, я никогда ее не слушаю… и вдруг – случайно! – оборачиваюсь, и что же я вижу?! Она берет ребенка из колыбельки и, наклонившись над пустым стулом, медленно выпускает его из рук! Я едва успела подбежать, подхватить его! Он бы упал, расшибся… Подумайте, такая крошка! На этот жесткий стул! А то еще, чего доброго, скатился бы па пол! Понимаете? Она, бедняжка, хотела положить его па невидимые руки этого бедного воображаемого пана!

С этого и началось.

Я понял, конечно, что Соню нельзя ни на минуту оставлять одну с ребенком. Спустился к Хайну:

– К сожалению, вам сейчас никак нельзя позволить себе отдых. Выход один – вы должны отдать все свое время внучку. И я очень вас об этом прошу!

– Пожалуй, это многовато для меня, – печально усмехнулся он. – Вы хотите, чтоб я взял на себя ответственность… Но я уже не тот, на кого можно взваливать обязанности!

– Я с удовольствием останусь дома сам, – гневно произнес я, – но кто будет руководить заводом?

– Вы, Петр, вы. Я сделаю все, что в моих силах.

Я остановил Кати, спешившую в кухню. Привлек ее к себе крепко, просительно:

– Кати! Невидимый покушается на ребенка… Хочет мне отомстить. Вы должны вступить с ним в бой за меня!

Я смотрел на нее с неумолимой требовательностью, неотступно, угрожающе, как никогда еще на нее не смотрел.

– Хорошо, – послушно сказала она, ласково высвобождаясь из моих рук. – Можете на меня положиться!

Вечером, лежа без сна в кровати, я видел свою жизнь в таких картинах: вечно спешу куда-то, преследуемый по пятам упорным соперником. На фронте было у меня немало тяжелых дней. Только, бывало, разобьем палатки – тревога, и снова куда-то бежишь… Только понадеешься, что вот можно отдохнуть – и опять ничего не выходит… Так и теперь. Я уже думал, что теперь-то поживу хоть немного спокойно – нет, нá тебе, новые хлопоты, да какие! Хуже всего, что было прежде!

Пролежав десять дней после родов, Соня начала вставать – и тут ей пришла в голову поистине сумасшедшая идея: она постелила мальчику под своей кроватью, как щенку!

– Ах, как ему будет хорошо! – объяснила она Кати. – Он ужасно обрадуется, вот увидишь! Когда я была маленькая, то очень любила лазить под кровать. Мне нравилось дышать пылью, смотреть из темноты на свет, разглядывать снизу, как сделана кровать… Я прятала кукол под матрас… Понимаешь, изнанка, обратная сторона того, что мы всегда видим… А у него это всегда будет перед глазами! Зато ему покажется таким редкостным то, что для нас скоро стало обыденным. И там ему безопасно: падать некуда. Ты никому не говори, а я тоже с удовольствием залезу туда к нему!

– Не делай этого, – отговаривала ее рассудительная Кати. – Там для него слишком мало света. Еще вырастет слепым.

– А я тебе не верю! – хихикала Соня. – И вообще я должна это сделать. Я привыкла слушаться, а так хочет Кирилл!

Мы были бессильны против этой причуды. Она в самом деле положила ребенка под кровать и, улегшись животом на пол, стала петь ему песенки. Но там было темно, и ребенок расплакался. Он так кричал, что Соня разозлилась и хотела побить его. Пришлось его спасать…

Тогда Соня назло отказалась дать ему грудь.

– Корми его сама, Кати! – насмешничала она. – Это ты его учишь не слушаться меня. Я его больше не хочу. Не хочу капризного ребенка! И что это вы все то и дело командуете мной? Мне неприятно, что кто-нибудь постоянно торчит здесь. Я хочу быть одна – с ним и с Кириллом.

– Нельзя, Соня, – вступился Хайн. – Ты еще слаба, за тобой нужен уход, за ребенком тоже. Скажи спасибо, что кто-то его нянчит, когда он плачет!

– А зачем он вообще плачет? Разве все дети плачут? Мой ребенок злой, он плачет нарочно, чтоб изводить меня!

– Неправда, – спорил с ней Хайн. – Наш малыш очень хороший. А плачут все дети, потому что у них еще нет рассудка!

– Нет рассудка… – задумалась Соня. – Вот как, значит, у маленьких детей нет рассудка…

По необъяснимой причине это ее опечалило. Она стала петь мальчику грустные песни, и на глазах у нее стояли слезы.

Это не помешало ей немного погодя напялить на голову Пети свою шляпу с широкими полями и истерически хохотать над ним – а обе женщины, пани Бетынька и Кати, да и Хайн тоже, стояли поодаль, готовые вмешаться, если б эта странная забава стала опасной для малыша.

Заметно было, что с тех пор, как Соня поднялась с постели, ею опять овладевали порой такие же шаловливые, безответственные настроения, как и в первые дни ее помешательства. Я снова находил в ней склонность к нелепым шуткам, беспричинному хихиканью, ко всяким глупостям, которые страшно раздражали, но положить конец им было невозможно.

Опять началось дерганье Хайна за волосы, неприличные выходки, заканчивающиеся хохотом, который переходил в мрачность – как бы для того, чтоб уравновесить эти взрывы. Но теперь тут было третье, невинное создание, которое не умело смеяться и еще не способно было примениться к ситуации.

Соня желала подбрасывать его и ловить, качать, привязав за свивальник к крюку на потолке… Она дралась с Кати, когда та забирала у нее ребенка. Даже пани Бетынька испытала на себе остроту ее ногтей. Потом Соня с плачем просила прощения, предлагая, в вознаграждение за боль, поцеловать ребенка, усаживала обеих женщин рядом с собой, возбужденно пожимала им руки и говорила, говорила… О Кирилле, о том, как он ее любит, какой он преданный…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю