355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ярослав Гавличек » Невидимый » Текст книги (страница 15)
Невидимый
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 03:21

Текст книги "Невидимый"


Автор книги: Ярослав Гавличек



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 29 страниц)

Выманить Кирилла попытались сначала с помощью красивых лживых сказок. Напрасно Хайн тщился подействовать на него дурацкой выдумкой, будто где-то нашли для него великолепную, отлично оборудованную лабораторию с запасом самых дорогих химикалий. На такую прозрачную чепуху не клюнул бы, конечно, даже полный идиот. В тазу с водой в комнате Кирилла плавало несколько листков бумаги – тихая забава сумасшедшего после того, как он прекратил свой рев и беснование и забыл уже о прерванном любовном приключении. Сам Кирилл забился в угол, за стул с тазом, и страшно завыл. Санитарам, конечно, некогда было ждать, чем кончатся соловьиные трели, с помощью которых пан фабрикант выманивал помешанного. Толстяк не желал трогаться с места. Пришлось применить силу.

– Ох, Петр! – скорбно твердил мне потом неисправимый добряк, – с этой минуты я, собственно, ничего не видел! Я закрыл глаза, как ребенок, которому страшно смотреть, как режут курицу, клевавшую зернышки у него с руки!

Итак, Хайн не смотрел – зато смотрел я. Когда помешанного тащили вниз, я вышел на порог своей комнаты. Разумеется, я по возможности настроил физиономию на выражение сочувствия. Но вышел я не только из любопытства – я хотел собственными глазами увидеть, как поведет себя тетушка.

Четыре человека едва справлялись, спуская по лестнице тучное тело Кирилла. Кто-то из них зажал ему рот, но протяжный, блеющий звук плакал, просачиваясь сквозь пальцы. Меня все-таки пробрал мороз при виде малодушного ужаса, какой испытывал этот пожилой лысый человек в парадном черном костюме. Впрочем, то было всего лишь животное, влекомое на бойню.

Тетка не показывалась. На первом этаже все словно вымерло. Старый Паржик, в полном остолбенении, торчал в одном углу холла, Анна в другом. У сапожника вздрагивал от волнения ежик непокорных волос. Анна не могла отказать себе в удовольствии хоть дотронуться напоследок до Невидимого. Она причитала как на похоронах. Филип замыкал шествие с видом распорядителя церемонии. Только о тетке – ни слуху ни духу. Она заперлась, чтоб не поддаться искушению выйти. Да, она буквально заперла себя – когда она в конце концов все же не вытерпела, то прежде чем ей вырваться в коридор, растрепанной п страшной, ключ долго гремел в замке, не слушаясь дрожащей руки. Она появилась внезапно, с широко раскрытым, онемевшим ртом, обнажающим беззубые старческие десны, с выпученными глазами, со своей отвратительной клюкой, отлично подходящей к столь мрачному случаю.

– Кирилл! Кирилл! – взрыдала она наконец самым драматическим тремоло.

Стеная, как Джульетта над мертвым Ромео, она бросилась вперед, растопырив руки, готовая обвить венком своего горя выпуклое брюхо сумасшедшего. К счастью, подросток Филип был начеку, он заметил опасность и предотвратил грозившее осложнение.

– Что ты им сделал? Негодяи! Негодяи! Подлецы!

Вперемежку с бранью она причитала, норовя отпихнуть Филипа, который грудью преграждал ей доступ к Невидимому.

– Бессердечные! Вы убиваете несчастного! Ведь он уже успокоился! Мой маленький Кирилл, которого я вынянчила! Такова твоя благодарность, Хуго? Как можешь ты обременить свою совесть таким грехом? Но я знаю, кто подсказал тебе это злодеяние… Вон он! Вон! Видите его, люди?! – она подняла руку, указывая на меня, когда я перегнулся через перила. – Вот он, иуда, это он предал Кирилла! Неотесанный мужик, вор, сын пропойцы!

Я слушал ее ругань, как сладостную музыку. Ага! Наконец-то вражда между мной и теткой объявлена официально. Все слышали, как она меня оскорбляла. Все были тут – Хайн, Анна, Паржик, Филип, да еще четыре санитара. Что ж, теперь-то все станет ясным. Я, право, трепетал от внутреннего удовлетворения. Наконец-то не нужно больше напрягать лицевые мышцы в улыбке, наконец-то я выпрямлю спину, согбенную до сих пор в обязательной почтительности!

Но час расплаты еще не наступил. Враждебность следует взращивать как капусту, усердно поливая злобой, чтоб лучше росла. Тот, кто не хочет одним разом расточить свои запасы негодования, не должен увлекаться. Здесь, например, при публике, состоящей из домочадцев и посторонних, выгодно было показать свое превосходство я достоинство. Скрестив на груди руки, я медленно отошел от перил, спокойно отворил дверь в столовую и скрылся.

Я сел у окна, занавеска хорошо меня закрывала.

Процессия с воющим помешанным, за которой тащилась бессильная тетка, вышла из дому, и дверцы санитарной машины захлопнулись за пленником, как крышка гроба над мертвецом. Два санитара сели в кузов, двое встали на подножки – на страже. Машина медленно тронулась. Тогда Хайн круто повернулся и, уронив голову на грудь, вошел в дом.

Я слышал, как он поднимается по лестнице. Кажется, за ним шагал кто-то тихий – скорее всего Филип, – а может быть, Хайн шел один, разговаривая сам с собой, как то делают старые люди, когда они расстроены? Он поднялся к комнате Невидимого, все еще стоявшей настежь, и запер ее. Я слышал, как ключ от этой комнаты звякнул о другие ключи в кармане фабриканта.

– И так пусть останется, – проговорил старик голосом, полным слез. – Пусть никто больше сюда не входит. Никто!

Действительно, почти два месяца каморка помешанного стояла неубранной и запертой. Именно столько времени прошло, прежде чем сентиментальный Хайн решился сорвать повязку со своей болезненной раны.

Так, сказал я себе, так. Это дело сделано. Призрак изгнан из дома. Теперь уж, наверное, конец всем страхам, самонаблюдениям, диким фантазиям. Тень, лежавшая на нашем молодом супружестве, ушла. Одним страданием меньше. Одной надеждой больше.

Не шевелясь, прислушивался я к звукам дома. Часы над моей головой спешащим шепотом отсчитывали время. В Сониной комнате стояла абсолютная тишина. Спит, наверное, – или умерла от yntaca, когда выдворяли сумасшедшего? Внизу кто-то тихо, протяжно скулит – конечно, тетка. Где-то звякает посуда – Анна, невзирая на горе, не потеряла аппетита, готовит себе послеобеденный кофе. Паржик что-то яростно заколачивает в саду.

Я смотрел далеко, далеко в будущее. Там было, правда, не то простое семейное счастье, каким я представлял его себе во время честолюбивой холостяцкой жизни, счастье с женой, заинтересованной моей работой, сильной и веселой женой, с высокой грудью и звонким певучим голосом, окруженной здоровыми детьми, – но все же открывалась передо мной перспектива спокойной жизни. Пока что я – супруг больной женщины. Но сколько может тянуться жалкое отупение? В один прекрасный день Соня сбросит маску страдалицы и снова засмеется. После краткого, тягостного перерыва мы вернемся к прежней влюбленности, к прежней страсти и попытаемся начать лучшую жизнь в новых условиях.

Насладившись столь оптимистическими предвидениями, я, не в силах усидеть на месте, встал, заходил по комнате – от окна к двери, от двери к окну, – довольный теоретическим разрешением проблемы. Словно откуда-то блеснул мне солнечный лучик. Но это было обманчивое впечатление – небо оставалось серым. Паржик перестал заколачивать кол, тетка прекратила скулеж. Анна, по-видимому, притихла над новым романом в «Политике». Может быть, даже Хайн совсем зашел в тупик со своим трусливым горем и успокоился, увидев, что дальше пути нет. Только тишина в Сониной комнате казалась мне загадочной. Может быть, сейчас Кати меняет компрессы на ее горячем лбу? Или обе шепчутся, без конца споря о том, хорошо ли видела Кати или Соне привиделось?..

Мне вдруг стало тесно в душном, замкнутом помещении. Надоело шагать взад-вперед, натыкаясь на равнодушие стен, довольствоваться частичкой простора, какую предоставляло мне полузанавешенное окно. Я положил несколько сигар в нагрудный карман, взял свою трость с собачьей головой, нахлобучил шляпу и, выпрямившись, сунул руку в карман, готовый продолжать свои примирительные думы, вышел на предвечернюю прогулку.

10
РАНЕНАЯ

Мне прекрасно спалось одному в нашей общей спальне.

Утром Анна, подавая кофе, сообщила неожиданную, весьма интересную новость:

– Хозяин сказал, он пока не будет ходить на завод. До тех пор, пока не выздоровеет молодая пани. Мол, пан инженер и сам управится.

Вот как! Хайн не будет ходить на завод! Посвятит себя уходу за больной доченькой! Меня это обозлило. Так бесцеремонно втереться в мою роль, роль супруга! Боже сохрани, не то чтобы я ревновал или хотел бы сам занять место у этих заплаканных перин, но ясно было – опять там что-то сварганили без меня, а я этого терпеть не могу. Я нахмурился.

– Ну, пан инженер, – разливалась тем временем Анна, – теперь-то пани будет в хороших руках! Пану инженеру нечего бояться за нее!

Только когда я уже сел в автомобиль, до меня дошло, что, собственно, не случилось ничего такого, о чем я мог бы пожалеть. Просто тесть неожиданно уступил мне место. Я еду на завод без него – и работать буду без него. Наконец хоть какая-то свобода! Прекрасный случай воспользоваться положением, захватить управление в свои руки, ввести все то, что я до сих пор не отваживался ввести, и это – без необходимости докладывать, как школьник, пану шефу, без неприятных справок о его мнении!

Но то была лишь вспышка отваги, нечто вроде фата-морганы. На деле оказалось, что очень нелегко что-то провести, что-то изменить. Все получалось совсем не так, как я представил себе в первый момент моих мятежных намерений. Не день, не неделю – целых пять недель был я хозяином на заводе, и все же как бы и не хозяином. Руки мои оказались связанными куда туже, чем прежде.

Прежде Хайн был всего лишь условной фигурой. Если я хотел что-то предпринять, осуществить какой-то свой замысел, достаточно было слегка отшлифовать его, чтоб не так царапал углами, и старик соглашался. Начинать же что-либо теперь, в отсутствие Хайна, равнялось явному бунту. Я шагал из угла в угол по своему кабинету, руки за спиной, кусал губы, страстно желая начать какое-нибудь дело, но всякий раз сдерживался.

Дома с Хайном и речи быть не могло о делах. Едва я заводил об этом разговор, он тотчас отмахивался:

– Ради бога, делайте что хотите, не желаю ничего слышать! Я в отпуске, понимаете? Нет меня в Есенице, я в Альпах, на Ривьере, где угодно… Вы отлично знаете, мне сейчас не до мыла, все мои мысли совсем о другом. Как вы полагаете, когда я сижу возле Сони, а она смотрит в потолок мертвыми глазами и молчит, о чем я могу думать? О заводе? Куда там…

Когда я слишком налегал на него, он сердился.

– Оставьте, прошу вас! Потом, потом, когда все придет в порядок. Делайте все, что считаете нужным. Я абсолютно полагаюсь на вас, верю вам безгранично!

В этом уклонении, в этом доверии и крылись корни моей несвободы. Достойно ли обокрасть человека, который открыл вам свою сокровищницу и позволил сколько угодно в ней рыться? Пожалуй, Хайн в самом деле поглупел от горя – если только это не было ловким приемом…

Однако я слишком забежал вперед. Необходимо вернуться к первому дню Сониной болезни – он принес мне еще одно разочарование.

Приехав к обеду, я естественным образом направился прямиком к святилищу, где покоилась Соня. Устроил на лице шутливую, добрую улыбку, заранее подготовив слова, которые произнесу при входе. Я намерен был, играя ямочками на щеках и уперев руки в боки, изречь с комическим удивлением: «Ай-ай, что же это за порядок? Моя девочка еще в постельке?» И со всем обаянием, на какое только был способен, выклянчить этакий всеисцеляющий поцелуйчик.

Не было ни поцелуйчика, ни шутливого появления. Хайн преградил мне дорогу, и лицо его выражало крайнюю степень озабоченности и сожаления.

– Я знал, Петр, – и это так естественно! – что вы первым долгом пойдете к Соне. Только… Ох, я искренне сожалею, но доктор Мильде запрещает… Знаете, что он сказал? Мужу там пока еще не место. Только родителям и сиделке. Не сердитесь, Петр, пожалуйста! Впрочем, вы ничего не теряете – дела-то еще нехороши… Нет, нехороши!

И он покачал головой.

Я добродушно улыбнулся. Я умею владеть собой.

– Да, я понимаю, – заверил я Хайна. – Подчиняюсь! Ради Сониного здоровья – что угодно!

Я говорил все это и тому подобное, но внутренне был взбешен. Я был взбешен, хотя улыбался. Бешенство мое еще возросло, когда я увидел, как из Сониной комнаты тенью выползает Кунц, весь согнувшийся под бременем горя и сострадания. Он словно вдавливал в пол параллельные свои ступни, рекламная борода его растрепалась. О скандале в вилле он узнал только сегодня утром, а до той поры и понятия не имел о бунте моего тестя и о высокопарных проклятиях тетки. И теперь он грустным взором окидывал порванную паутину благородных семейных уз и обдумывал компромиссы. Он уже побывал у разъяренной Каролины, но поручение, которое она на него возложила, было, как видно, не из тех, какие можно выполнить. Кунц повесил голову. Его мудрость насовала перед такими запутанными шарадами.

Настала моя очередь разыграть комедию. На цыпочках, под напряженным взором обоих старцев, я осторожно ступил на порог и прижался ухом к Сониной двери. Я не услышал даже шороха (да и не стремился услышать). Растроганно покашлял. Деревянный порог тихонько скрипнул под моей тяжестью. Я сошел с него, как сходят с карусели. Поглядел в две пары пытливых глаз. Две головы одобрительно кивнули. Так и полагалось. Было правильно, что я показал, как я одинок и как люблю. Кунц даже подшаркал ко мне и сочувственно погладил мне руку.

После того как сумасшедшего увезли, тетушка Каролина разгневалась на всех обитателей виллы и, как до нашей свадьбы, завела отдельное хозяйство. Она заняла прежнюю свою кухню, выжив из нее толстоногую вздыхающую Анну. В сущности, это объявление войны довольно удачно разрешало несколько запутанную проблему: ведь Кати, приставленная ухаживать за больной, не могла более исполнять обязанности по хозяйству. Так кухарка со всеми своими пожитками водворилась в нашей кухне, чтоб готовить на всех, кроме тетки. Для Анны, ленивой стареющей особы, работы было многовато. Что она и подчеркивала при всяком удобном случае, беспрестанно охая и стеная. Мы заверили ее, что это лишь временная мера. Легко сказать временная – никто не знал, когда придет конец такому положению дел. Думая о будущем, Хайн надеялся исключительно на дипломата Кунца.

Вилла смахивала теперь на небольшой военный стан. Тетка забаррикадировалась за запертыми дверьми – от извергов, лишивших ее любимчика. Ее прислугой и единственным доверенным лицом стал Паржик, неприкрыто косившийся на врага, то есть на нас с Хайном. Мы все же решили оставить его при старухе, чтоб не отнимать у нее единственного помощника – вот какие мы были рыцари! Паржик снабжал осажденную провиантом и, по-моему, был еще чем-то вроде лазутчика. Мы, разумеется, обходили это молчанием.

На нашей стороне был лазарет – в сущности, он являл собой центр нашего лагеря. В нем бросил якорь Хайн, а ведущую роль там играла Кати. Бедняга Филип никак не мог взять в толк, на чьей он стороне. Роль ему определили самую жалкую. Анна, со своими тяжелыми ногами, не в состоянии была закупать провизию. И Филипу – поскольку Кати не отходила от больной – волей-неволей приходилось отправляться в город и, с корзинкой на локте, обходить лавки по указаниям кухарки. В довершение его позора, ради экономии рабочей силы, Филипу доверили и все закупки Паржика. Разумеется, тетка не должна была об этом и подозревать.

Присутствие Анны в моей квартире было мне чрезвычайно неприятно. Ее лицемерные улыбочки, неряшливый пучок жирных волос на ее темени отравляли мне аппетит. Утром я старался поскорей выбраться из дому. В полдень обедал вместе с Хайном, но случалось мне есть и одному. Пан фабрикант, наверное, не прочь был вылизывать после Сони тарелки со сладкой кашицей. Лучше всего я чувствовал себя в своем заводском кабинете. Тут, по крайней мере, можно было спокойно мечтать о будущих завоеваниях. Я вновь и вновь анализировал новые планы, перебирал их, как коллекционер свои раритеты. Планы отшлифовывались, совершенствовались и только ждали своего часа.

Кати поставила для себя в комнате Сони нечто вроде походной койки. Комната эта на все время болезни своей хозяйки приобрела что-то мистическое. Оттуда исходил запах лекарств и влажного перинного тепла. Хайн регулярно доставлял мне вести с этой запретной территории. А уж я мог думать о них, что хотел – мог им верить или не верить.

Хайн два раза в день звонил мне на завод – в первой и во второй половине дня. За обедом или за ужином мы с ним обсуждали состояние Сони – глаза в глаза, голова к голове, рука в руке, доверительно так…

Каждый телефонный разговор начинался словами: «Соня просила вам передать…» Однако я вовсе не был уверен в том, что это действительно передает мне Соня. Было бы у нее что сказать мне, она бы добилась, чтоб меня к ней пустили вопреки бдительному надзору отца п странному запрещению врача.

– Сегодня она довольно хорошо спала. Просыпалась ночью только три-четыре раза!

Дело в том, что больше всего Соня страдала бессонницей. В ушах ее непрерывно звучали вопли увозимого помешанного. Она вновь и вновь переживала ужас того момента, когда он на нее напал, и свой обморок. Кричала во сне.

В телефонных разговорах меня слишком часто называли «бедняжкой». Я приобрел сочувствие, которого не домогался. Мне, «бедняжке», приходилось жить без жены, без радости… Меня жалели, но только так, мимоходом. Милостыньку отпускали. «Вы, бедняжка, там трудитесь – но мы с вами, мы думаем о вас!» Чепуха… Глупые слова, они не доходили до моего швайцаровского нутра.

При встречах Хайн разговаривал со мной далеко не так смиренно, как по телефону. Я даже дивился порой – каким лукавым комедиантом становился мой корректный, профессорского вида, тесть. Под зарослями бороды у него играла фарисейская ухмылка. Он в чем-то меня подозревал. В те недолгие минуты, что мы проводили с ним вместе, из его слов всегда выглядывала какая-нибудь колючка.

– Ах, Петр, – сказал он как-то с коварной мягкостью, – если б в вас было хоть немного чувства! Но вы скорее жестоки… Ничто-то вас не волнует, холодный вы человек! Любите показать свое превосходство… А превосходство, дорогой Петр, не помощник любви! Я бы сказал, для любви лучше, когда человек не такой сильный, не такой совершенный…

В другой раз он выразился яснее:

– Я бы на месте Сони немножко боялся вас. Мы ошибаемся, делаем промахи – правда? Непохоже, чтобы вы согласились хоть что-то прощать или довольствоваться малым… Ах, людям ведь свойственна не одна только осмотрительность, они не всегда хлопочут о своей внешности, о своем достоинстве… Случается, они испытывают искреннее отчаяние, восторг, любовь, они смеются и плачут!

– Соне что-то не нравится во мне? – хладнокровно спросил я, одновременно наклоняясь, чтобы отряхнуть низ брюк: этим я хотел показать, что спросил просто так, между прочим.

– Вот! – вскричал Хайн. – В этом весь вы! Все время осторожничаете! Словно мы вас судим или в чем-то подозреваем. Но послушайте, вы ведь дома, среди своих! Честное слово, я уважаю вас, знаю, вы замечательный инженер, человек порядочный и надежный – но… но ваша безупречность прямо-таки устрашает! Такая холодность – она в вас будто не сама по себе. Будто за ней что-то кроется. Но что? Может быть – недостаток любви?

В таком духе спорил со мной Хайн во время болезни Сони. Впрочем, это не были споры – я не защищался. Я отвечал улыбками, умалял значение его расспросов мнимым непониманием, невинным и спокойным выражением лица старался показать ему, что считаю его нападки просто безобидной отцовской философией. Но я знал – достаточно одного словечка, единственного сладко-грустного признания, одной слезники, выжатой из глаз, – и Хайн раскроет мне свои объятия с радостным восклицанием: «Наконец-то чувство! Вот таким мы и хотели вас видеть. Теперь я могу назвать вас сыном – и пойдемте к Соне!»

Он донимал, колол меня, стараясь высечь искру раскаяния, горя, жалобы на одиночество. Я же вовсе не намерен был доставлять ему такого удовольствия. Я предпочитал оставаться закоренелым нелюдимом, блудным сыном, презревшим милость. Почему? Отчасти из протеста. Кажется, у меня довольно было причин обижаться на судьбу. Я жил в неестественном безбрачии – и это через несколько недель после свадьбы!

Я никогда не верил, что доктор Мильде по собственной инициативе распорядился отлучить меня от своей пациентки. Какие могли быть медицинские показания против того, чтоб у ложа больной появился любящий супруг? Вероятно, ему на меня нажаловались, немножко облили меня грязью – или даже сами контрабандой включили этот пункт в предписания врача. Вероятно, я мог бы узнать истину от самого Мильде, но спрашивать об этом казалось мне слишком унизительным.

Я не сомневался, что меня изобразили чудовищем, эгоистом, глухим к чужому страданию, чье присутствие может только повредить больной. Или – и это было не менее правдоподобно – Хайну понравилось, что дочь снова принадлежит ему одному, и он не хочет впускать меня в этот замкнутый круг. Раз как-то он совсем по-глупому выдал себя.

– Петр, – сказал он тогда в телефон, увлеченный глубокой разнеженностью, – Соня просит у вас прощения за то, что так долго не видится с вами. Уж вы на нас не сердитесь, нам обоим так хорошо проводить вместе все дни! Она опять стала такой, как прежде, маленькой девочкой в папиных объятиях!

Сознаюсь честно, в начале Сониной болезни я попал в плен обстоятельств и принимал ее недуг всерьез. Я допускал, что бывают люди ранимой души, на которых те или иные события могут оказать роковое воздействие, и что заболевания, связанные с этим, могут быть стойкими. Но с течением времени, под влиянием плаксивых и укоризненных хайновских сообщений, доверчивость моя все более и более уступала место сомнениям. В конце концов я пришел примерно к следующему выводу: Соне понравилось валяться в постели и принимать всеобщее сочувствие. Ей приятно, что ее балуют и утешают. Пока не прекратятся нездоровые хайновские оргии чувствительности, это неестественное состояние не изменится к лучшему.

Мне, в моем одиночестве, сильно не хватало Кати. Мне просто необходимо было видеть около себя эту жизнерадостную, стойкую духом девушку с ее улыбкой сатира, с ее языческим рыжим чубчиком. Я видел ее лишь урывками: то промелькнет мимо со свежим постельным бельем, то спешит к таинственной запертой двери, помешивая ложечкой что-то в беленькой хрупкой чашечке… Как яркий мимолетный лучик! Случалось, она успевала бросить мне взгляд, одарить улыбкой, овеять ароматным ветерком, поднятым ее короткой юбочкой.

В высшей степени подозрительно было мне, что она никогда ничего не передавала от Сони. Вероятно, таковы были даны ей инструкции. Хайн, по-видимому, не желал, чтобы кто-то, помимо него, приносил вести из комнаты больной. Своего рода цензура, стало быть. Но – причина?.. Я не очень-то ломал над этим голову. Все это мне уже изрядно надоело. Хотят так – ну и пусть.

И все-таки именно Кати невольно выдала секрет: оказывается, в те часы, что я провожу на работе, Соня делает уже первые попытки погулять в саду.

Я нашел носовой платочек на скамейке и понес его домой. Поднимаюсь неторопливо по лестнице, и тут бежит мимо Кати.

– Кати! – окликнул я ее, довольный, что нашелся предлог перемолвиться с ней парой слов. – Вы потеряли платочек!

– А это не мой, – весело бросила она на бегу, – это Сонин!

– Как? – удивился я. – Сонин платок в саду?

Кати остановилась. Огляделась по сторонам.

– Ну да, – поколебавшись немного, сказала она. – Конечно, Сонин. Она ведь уже второй день выходит посидеть на солнышке. Доктор разрешил, разве вы не знаете?

Она прочитала ответ в моем взгляде – и покраснела. Вот уже и она меня жалеет.

Нет, я вовсе не желал играть роль «бедняжечки»! Что за глупое, бессовестное умолчание! Что же, черт возьми, дурного в том, что она уже выходит? Тем лучше для нее! Не вечно же ей оставаться в постели! Пора и подвигаться немного. Где это вообще слыхано, чтоб нервные болезни лечили перинами и теплыми отварами? И почему мне нельзя об этом знать? В чем причина? – Я сбросил с себя маску равнодушия и довольно резко потребовал объяснений у Хайна.

– Петр! – всполошился тот. – Зачем вы расспрашиваете? Просто Соня такая сумасбродная… Мы хотели сделать вам сюрприз… Ах, не портьте ей игру!

Но я настаивал. Я знал, что он сказал не всю правду.

– Я вас не понимаю, – холодно проговорил я. – Вы превратили меня в глупейшего из статистов. Когда игра затягивается, она становится неинтересной.

Этот разговор, показавший, что я угадал их карты, и мои неопределенные угрозы привели к тому, что на следующий день Хайн позвонил мне на работу и дрожащим голосом сказал:

– Петр, когда вы сегодня пойдете домой, не забудьте, пожалуйста, пройти садом. На первой скамейке за розарием вы увидите Соню.

Дрожь в хайновском голосе могла иметь две причины: или это – волнение отца, передающего мне не совсем еще выздоровевшую дочь, или – сожаление о том, что идиллия кончилась. Я, конечно, выбрал для себя второе объяснение. Меня просто душило, мне перехватывало горло от оскорбления. Так вот чего я добился! Вчера приподнял завесу, разоблачил их козни, а они за это поставили меня в положение просителя, выклянчившего наконец подачку… Не мог я, что ли, дождаться своей очереди? Теперь, в отместку за мою назойливость, мне предлагают кусочек малокровного счастьица – пусть, мол, тоже порадуется, бедняга… Ох, не нужна мне такая милость! Не надо мне, чтоб они ради меня отрывали от себя свое жалкое лакомство!

Работать я уже не мог. Что теперь? Делать нечего, надо пойти к ним. Я обдумал свое появление на сцене. Только никаких переживаний, сказал я себе. Спокойно! Ты ведь не какой-нибудь Хайн. Иди, выпрямившись, не глядя по сторонам, забудь об этих двух сентиментальных неделях, когда ты лишен был их общества, сыграй самого себя, не более. Тебе вовсе незачем прикидываться этакой божьей овечкой. Но не надо являться и грубияном, желающим смыть свой позор. Прими такой вид, будто ничего не случилось. Серьезность и сдержанность, естественно, не повредят. К примеру, можешь заглянуть ей в глаза долгим грустным взглядом – нерешительно удержать ее ручку в своей – поцеловать ее. Первым долгом постарайся завоевать доверие – это разумнее, чем окончательно потерять его из-за ненужных резкостей.

Итак, я поехал домой и, как мне было предписано, прошел через холл прямо во двор и направился к розарию. На ходу я несколько вызывающе насвистывал. Правда, насвистывание не подходило к моей игре, но я не мог отказать себе в этом удовольствии. Броня моя оказалась все– таки не такой крепкой, как я бы того желал.

Я увидел Соню – и мне стало не до свиста. Отчего не сознаться? Куда девалось все, что я задумал для посрамления Хайна, – по крайней мере, в первую минуту! Правда, я не видел Соню с того самого дня, когда произошел инцидент с Невидимым. Вот почему я так ужаснулся. Как она исхудала, какой стала бледной! Значит, она действительно больна, сомневаться невозможно. Значит, нежность Хайна к ней вызвана ее болезнью, а вовсе не наоборот? Я до того смешался, что просто не знал, как мне держать себя. Я едва заставил себя подойти к ней, заглянуть в глаза и поцеловать ручку, как задумал.

Соня не могла оторвать своего взгляда от моего – но в этой неспособности оторваться была такая слабость, такой испуг, такое изнеможение, что я отказался от своего запланированного долгого взгляда. В сущности, мне не оставалось ничего иного, как опустить глаза или отвернуться. В ее расширенных темных зрачках я прочел все бессилие хрупкого тела. Бедняжке сделалось нехорошо от моего бодрого вида. От моего колючего поцелуя у нее закружилась голова.

Хайн, конечно, ассистировал при нашем свидании. Но он стоял к нам спиной и рассматривал что-то в саду. По его словам, он как раз увидел белку, начал глупо выкрикивать, показывать:

– Смотрите, дети, вон она прыгает, видите? С ветки на веточку!

Он, конечно, врал. Никакой белки там не было. Просто он не хотел, чтоб мы заметили, как он всхлипывает от растроганности чувств. Эх, старый глупый добряк! У меня было желание похлопать его по спине: не реви, старый! Швайцары ведь тоже порой бывают великодушны. Я готов был все ему простить. Искаженные физиономии, слезы – нет, это все не для меня. Разумный человек должен избегать трогательных сцен, от которых сильнее бьется сердце. Очень легко поддаться ядовитым чарам и понести такую околесицу, за которую потом всю жизнь будешь стыдиться.

– Соня, Соня, – прошептал я: мне страшно было говорить громко, она могла развеяться до ветру, как одуванчик. – Как давно мы не виделись!

– Да… – с запинкой произнесла она. – Да…

Рука ее дрожала. Но Соня не улыбнулась. Словно уже не умела. Только теперь дошел до меня весь ужасный смысл хайновских слов: «Царевна Несмеяна»…

– А я уже так привык к заводу, – начал я рассказывать, стыдясь, что не нахожу ничего лучшего и тем обнаруживаю свои раны. – У меня теперь вся жизнь – это завод. Мыло, кристаллическая сода…

И я засмеялся – неискренним, шутовским смехом. Ох, и почему этот старый болтун не сказал мне всего, не подготовил получше к этой встрече?

– Ты очень хорошо выглядишь, – медленно и серьезно выговорила Соня, и я принял это как упрек и обозлился на то, что у меня такой здоровый вид, что я во все время ее болезни не терял прекрасного аппетита…

– Я веду размеренный образ жизни, – как мальчишка забормотал я. – Мне некогда горевать. Работаю…

Получилось так, словно на ее упрек я ответил упреком. Каким звучным был мой голос! Нет, он никак не подходил к этой минуте, совершенно ясно. Строго говоря, старый Хайн действовал вполне разумно и дальновидно, не позволяя нам видеться раньше. Господи, как долго еще протянется это свидание? У меня было такое чувство, будто башмаки мои подбиты железом, а стою я на бумажном полу. Провалиться бы мне в самые недра земли!

После первого свидания мы с Соней виделись уже каждый день. Предписание врача, все еще маячившее где-то на заднем плане, разрешало это делать только раз в день. И лишь по воскресеньям программа бывала несколько разнообразнее.

На первых порах нас не оставляли наедине. Иногда с нами сидела Кати, но чаще сам Хайн. Этот подозрительный отец ревниво следил за каждым моим словом, готовый вмешаться, как только в моем поведении появятся какие-нибудь суровые или равнодушные оттенки, которые могли бы ранить больную, как только на личике Сони появится выражение разочарования или утомления. Тогда он сейчас же вытаскивал часы и смотрел на меня таким озабоченным и красноречивым взглядом, что я предпочитал поскорее убраться – с поклонами и лучезарными улыбками.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю