355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ярослав Гавличек » Невидимый » Текст книги (страница 2)
Невидимый
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 03:21

Текст книги "Невидимый"


Автор книги: Ярослав Гавличек



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 29 страниц)

Если б годы не завалили камнями вход в мое сердце, я, вероятно, мог бы сказать: «Бедная Соня!» – сказать почти просто и с жалостью. Но сейчас это стоит мне слишком большого труда, и слова эти, произнесенные вслух, сегодня смахивают на издевку.

Когда я впервые увидел ее – это было на вечере студентов и художников в Праге, в Виноградском Народном доме[2]2
  Народный дом – клуб; Виноградский Народный дом в Праге – клуб художников.


[Закрыть]
, – Соня была в светло-синем платье с глубоким вырезом. Во время танца платье немного сползло с плеча, открыв нежность и белизну кожи. Ее особая манера танцевать – отклоняя корпус от партнера и глядя ему в лицо преданным, восторженным взглядом, – волновала меня. Соне было тогда двадцать два года. Несомненная, но вызывающая чистота. Такую безмерно сладостно обнажать, мучить поцелуями… Задушить ее беспечный смех! Да, да – навсегда задушить ее печальный смех…

Она повесила на стенку нашу свадебную фотографию. Мне никогда не нравился этот снимок. Соня на нем – наивное, миниатюрное создание в традиционной фате, с букетом. Мне все казалось, что фотографический аппарат решил накинуть на Соню покров незначительности, меня же разоблачить до дна души. Нигде не выгляжу я таким жестоким, самовлюбленным, таким торжествующим, как на этом свадебном портрете.

Головка, склоненная к моему плечу, вся эта атмосфера, фата, белые розы – легко вообразить себе даже звуки органа. Идиллия. Но уже тогда, когда я стоял, подобный манекену, с головой словно зажатой в тиски, с глазами, глядящими туда, куда приказано, – на губах моих трепетало то чудовищное, насмешливое слово, которое позднее так часто и с такой неприятной настойчивостью просилось на язык: комедия. Конечно, нет никакого несчастья в том, что отрезвляешься от чар. Это естественный ход событий. Мы люди разумные, умеем приспособляться. Нам в совершенстве известна игра в торги с судьбой: ты мне, я тебе. Мы не дураки: что созрело в душе, вовсе не обязательно выговаривать вслух. К чему сцены, к чему слезы? Многое можно скрыть за холодной, надменной улыбкой. Нас ожидало кое-что похуже. Не мещанская свадьба, не нежилая комната – другие ужасы сломили меня, другие картины погрузили в печаль.

С крыши виллы смотрят в сад два мансардных окна. За каждым из них – по комнатушке. Та, что влево от лестницы, принадлежала Невидимому, во второй жил Филип. Логово Невидимого осталось пустым – из пиетета. Пустует эта комнатушка и теперь, – я вижу хороший стиль в том, чтобы некоторые помещения в доме стояли запертыми. За этой дверью жила некогда гротескная тайна. Там стерегла свой час бездушная кукла, которую дергал за ниточки недобрый принципал – тоже Невидимый. (Подразумеваю того, на небе.) Ржавый пугач, воробьев гонять! Можно ли было предположить, что однажды чья-то рука поднесет огонь к этому остывшему пороху, и грянет выстрел, и попадет в цель?!

Комнатушку Филипа теперь занимает Берта. Испорченная женщина, с извращенными наклонностями – я это знаю, я мог бы представить доказательства. Берта молода и невероятно ленива. Много горьких минут терпит от нее Кати. А меня забавляют страдания Кати. Впрочем, я ничего не имею против того, что под моей крышей живет насквозь циничное создание. Давая кров этому похотливому злу, я попираю прежние добродетельные законы дома, которые себя не оправдали. Всегда готовый кощунствовать, я поднимаю этот красный фонарь как издевку над добропорядочностью, которую предал бог.

Берта гуляет с шофером Криштофом, который вместе с Паржиком живет в полуподвале. То и дело тайные свидания в недавно построенном гараже, страстный шепот в саду, заговорщическое, многозначительное переглядывание! Криштоф – отъявленный плут с зеленой рожей и черными глазами. Трудно было бы найти вторую такую же гармоническую по распутству парочку!

Тащился я на самый верх не только для того, чтобы побыть в каморке Невидимого или убедиться, что Берта, как ей приказано, сидит одна при свете, да понюхать из-за двери запах ее сигареты; и не для того поднялся я сюда, чтоб повидаться с дружком моим, чье имя – прах, который царит над старым хламом в третьей, чердачной каморке, маленькие треугольные окошки которой расположены по фасаду виллы. Целью моей было окно в коридорчике между этими комнатушками, окно, выходящее на дворик, который в свое время замостил Паржик; там теперь построен гараж.

У этого окна я стоял долго, очень долго. Отсюда, конечно, ничего не видно. Но я пришел не любоваться видами. В тусклом свете засиженной мухами лампочки я осматривал оконную раму, двигал заржавевшие шпингалеты, прислонялся лбом к ледяному стеклу. На этом месте претворилось в действие отчаяние одного очень сильного человека. С этого места чья-то заблудшая душа устремилась навстречу своей участи. Здесь были перерублены запутанные нити рока, но тот, кто балансировал на этом тонком канате, так или иначе должен был потерпеть фиаско, потому что за одним узлом возникал другой, и распутать их все было уже не под силу его воображению.

Пойдите на любой завод; если вы лицо уважаемое, если по каким-либо причинам вы там желанный гость, вас с удовольствием проведут повсюду, покажут оборудование, представят производство. Вас заведут в помещение, где гудит маховик, где накапливается движущая сила для вереницы станков. Цех за цехом покажут вам; вы увидите, как возникает изделие, как оно совершенствуется, как выходит из последних чутких рук.

Цех, в котором десять лет назад вырабатывалась моя судьба, посетил немолодой человек, лицо заинтересованное – у него действительно были причины интересоваться этим производством. Маршрут его был таков: сначала ступил он, со шляпой в руке, туда, где сплетались нити этой судьбы, затем прошел мимо двери, за которой гудел маховик рока, постоял там, где первое запоротое изделие выбросили на свалку. Теперь он пойдет постоять еще возле другого такого же, никуда не годного изделия, с меньшим интересом осмотрит прочие места и в конце концов усядется описывать все, что видел.

Я спускался по лестнице с гордо поднятой головой, и плащ мой развевался. Мрачное настроение охватывало меня, поднималась во мне волна дикой ненависти. Этого-то я и хотел. Теперь еще унижение – и потом холод ночи, холод, на котором раскаленное железо застывает, обретая форму. Твердость намерения, верность анализу собственного разума, противоборствующие силы разочарования и гнева еще в конце концов превратят меня в поэта!

Я сошел на первый этаж. Там тоже есть две комнаты, в которых никто не живет. В каждой из них можно воздвигнуть крест с поминальной надписью: «Здесь, в возрасте шестидесяти лет, угас почтенный фабрикант Хуго Хинек Хайн» – и: «Здесь усопла его добродетельная тетушка, восьмидесятилетняя девица, в прошлом столичная штучка». Кладбище! Паноптикум! Я проходил здесь, не снимая шляпы, руки за спиной. Все будто так и кричало: «Направо равняйсь!» Портреты, мебель, бахрома, вышитые скатерти, альбомы, вазы, картины! Я чувствовал себя генералом, производящим удачный смотр. Честное слово! Все, молча: «Направо равняйсь!»

Напряженный, грозящий, серьезный вступил я в комнату Кати.

Кати! Ей было семнадцать, когда я впервые увидел ее. Рано созревшая бело-розовая девушка. Ясные синие глаза, чуть раскосые, надо лбом строптивый, как у сатира, чубчик. Будто закрывает рожки! И губы как у сатира, их уголки при улыбке подтягивались высоко, и блестело на них отражение мелких белоснежных зубов. Стройные ножки, созданные для танца, крепкие, острые грудки. Смех без конца. Воплощенная жизнь, воплощенный оптимизм.

Нынешняя Кати – покорная самка, которую я хочу – использую, хочу – оттолкну. Никогда не возникает у меня опасения, что она восстанет, убежит от меня. Всегда готова служить, ваша милость. Тут есть маленький секрет, пока что – только мой. Чертовски запутанная история. Не бойтесь, я скоро ее распутаю.

Я ни капельки не люблю Кати. Просто терплю. Кати – рабыня. Я сделал ее рабыней, потому что так мне хотелось. Она все еще хороша, но это уже не та, семнадцатилетняя Кати, хохотушка и хищница. Кто-нибудь, возможно, скажет, что я совершил великий грех по отношению к девушке, в которой жизнь била через край. Может быть. Не отрицаю. Одним обвинением больше или меньше – меня совершенно не трогает. А разве по отношению ко мне не был совершен великий грех? Я мучился, почему же не мучиться и еще кому-нибудь? Чего церемониться!

Филип – брат Кати. Тогда Филип был подростком, только что со школьной скамьи, неуклюжий заика. Позднее из него вылупилось нечто совсем иное. Не могу удержаться от смеха, как вспомню сцену, после которой я вынужден был выгнать его из дому. К тому времени он был уже солдатом, набрался самоуверенности, ничем не обоснованной, и взял обыкновение смотреть дерзко, улыбаться язвительно. По-моему, он давно был не таким уж наивным, каким прикидывался, давно имел четкое представление о том, какое положение занимает Кати в моем доме. Но не осмеливался, вот в чем дело! Или, может быть, ждал случая пошантажировать, как многие в нашем мире… Что ж, если у него были подобные расчеты, то он изрядно промахнулся. Я не из тех, кого можно принудить к чему бы то ни было угрозами, клеветой или опасением – «что скажут люди».

Как-то вечером Филип с помощью ключа, вверенного ему (а у него не было другого крова, кроме дома, в котором служила его сестра), потихоньку пробрался в комнату Кати и столкнулся с ней в тот самый момент, когда она, в одном белье, выходила из моей спальни. Услышав крики, наглые угрозы, просьбы и рыдания, я накинул халат и пошел навстречу этой слишком речистой самонадеянности. И попал под обстрел собственного разъяренного лакея. Нечто вроде сцены из «Фауста». Валентин, узнав о падении сестры, обвиняет соблазнителя. Конечно, в несравненно более идиотской интерпретации. Не было никакого поединка, в котором Мефистофель направлял бы руку грешника, дабы пронзить сталью грудь праведника; штык моего солдатика остался в ножнах у пояса. Но Кати была уничтожена, словно устами брата вопияла совесть всего мира. Впрочем, надо сознаться – после изгнания брата она действительно осталась совершенно одинока.

Я сказал, что Филип брат Кати, но до сих пор не объяснил, как оба попали в дом Хайна. Так вот, в свое время старый Ханн совершил акт милосердия, за который был отлично вознагражден. Кати было десять, а Филипу едва ли восемь лет, когда их почтенный батюшка, нотариус, спекулянт и пропойца, растратил доверенное ему сиротское имущество. Какое-то время он жил, прокучивая добычу со своими ненасытными любовницами, а когда все открылось, повесился на собственных подтяжках в тюремной камере. Как видите, он еще страдал моральными предрассудками. Жена его была обидчивая сентиментальная дама, светская женщина, читательница мелодраматических романов. Она разослала несколько слезливых писем родственникам, да и выпила яд, как влюбленная горничная. Дети осиротели. Слезливые письма результата не возымели, никто из сестер нотариуса не отозвался. Вся эта благородная шайка забилась по углам из отвращения к детям вора. И тут на сцену явился Хуго Хинек Хайн, достигший к тому времени зенита славы доброго и богобоязненного человека. Он принял детей такими, какими они были, со всей запятнанной репутацией их семейства.

С течением времени Филип сделался благодарным и зависимым слугой, Кати – подругой и компаньонкой хозяйской дочки, бедной приживалкой, одним словом – служанкой. Слуга и служанка. Впрочем, им не на что было жаловаться. Их услуги, их благодарность разумелись, правда, само собой, но принимались как дружеские. Никто не смотрел на них свысока. Оба стали членами семьи.

Быть может, я хватил через край, рассказывая о милосердном поступке Хайна в таком тоне. По правде говоря, господин мой тесть поступил действительно хорошо. Однако есть причины, по которым я не могу удержаться от язвительности. По тем же причинам я, например, презираю Кати. Она меня разочаровала. С какой легкостью эта смелая, неукротимая девушка, в которую я некоторое время верил, превратилась в то, что она есть сейчас! Бедняжка – она не может противиться властному зову тела. Так предана была своей повелительнице Соне и вот – не побрезговала занять ее место на супружеском ложе! Но это еще куда ни шло – гораздо хуже, что она сломилась под своим нетяжким бременем и истязает себя угрызениями совести, которые мне разве что смешны.

Однако я ведь решил быть справедливым. Ладно, буду справедлив. Вот правда: я еще и за то презираю Кати, что она остается при мне. Я презираю всех, кто держится у меня, несмотря на мою крутость и мои капризы. Держится потому, что я богат и хорошо плачу. Этот упрек, впрочем, к Кати не относится. Кати меня любит.

Едва я появился на пороге, Кати вскочила с места, глаза расширены ужасом. Я сначала не понял, потом догадался. Ну конечно, конечно – она ведь не знала, к чему я готовлюсь! Понятия не имела, что означают все мои подозрительные распоряжения по дому. И подумала… Ох, что она подумала! Несмотря на оскорбительность ее предположения, я не мог не усмехнуться.

Усмешку я прикрыл ладонью – я ведь явился сюда вовсе не для приятного времяпрепровождения. Вид у меня, вероятно, был весьма грозный: шляпа надвинута на глаза, сверлящий взгляд… Зловещая черная птица, молчаливый гость! Кати настороженно следила за моей рукой, спрятанной за спину. Вообразила, что я держу в ней нож, или бомбу, или огнестрельное оружие – вот что она вообразила. А я стоял и сосредоточенно смотрел в некую пару тупых глаз. Пара тупых глаз! Но нет, о них я еще не стану говорить. Мой рассказ лишится всего, чем я мог бы заинтриговать читателя, если уже теперь, в самом начале, выложу все то, что должно явиться только в конце. Ведь когда я сделал первый шаг на моем роковом пути, я тоже еще не знал, чем все кончится. Пусть же не знает и читатель. Пусть поразит его неожиданность, пусть он вместе со мной, шаг за шагом, прочувствует мои прекрасные переживания!

Я стоял, смотрел, а Кати ждала, как хищник, готовый к прыжку. Признаться, я никогда не сумел бы сделать то, в чем она меня подозревает. В свое время я, правда, нашел в себе решимость совершить некий шаг, но то было совсем другое. Даже я, совершенно не отличающий добро от зла, знаю: то было совсем другое.

Кати не дозволено спрашивать о моих намерениях. Она привыкла читать мои желания по глазам. И теперь она прочитала это. В конце концов чему удивляться: мое возбужденное лицо, решительная поступь, столь многозначительное молчание! А мне всегда приятно видеть страх в ее глазах. Восхищение, которое она испытывает ко мне, приправлено ужасом перед моей загадочностью. Я не удержался. Нарочно, шутки ради, чуть заметно двинул рукой – этакое, скажем, устрашающее движение к карману. Кати вскрикнула. В один миг очутилась она передо мной, глядя мне в глаза с мольбой и страхом. Губы ее дрожали. Несмотря на свою покорность – приготовилась к борьбе. Но не произнесла ни слова. Как бы посмела она заговорить со мной, когда ее не приглашают в постель?

Я оттолкнул ее, она повисла на моей руке. Я ощущал ее тело, прильнувшее к моему предплечью, чувствовал, как колотится ее сердце. Ее трепещущие груди словно предлагали себя, словно тщились отвести мои мысли в более безопасное русло – любой подлой ценой.

Я вырвал руку и занес ее над головой. Второй вскрик, на сей раз полный глубокого отчаяния, сорвался с ее губ. А я громко рассмеялся. Сухим мелким смешком – будто камни посыпались. Я мог позволить себе такой смех в такую минуту. Он был в стиле ситуации.

Кати отпрянула. Мы стояли лицом к лицу. Я уже не смотрел на нее, я разглядывал носки своих ботинок. А руки опять убрал за спину. Кати бурно дышала. Меня охватило омерзение. Меня тошнило от собственной неограниченной власти, от этого болота, что вздувалось вокруг меня, вспухая вонючими пузырьками.

Я медленно повернулся и вышел, презрительно опустив уголки губ.

Медленно бродил я по саду. То была последняя часть из заданной самому себе задачи: увидеть освещенный безмолвный дом. Кружить вокруг большой мрачной виллы Хайна с ее тремя балконами, нелепыми выступами мансардных окон, с ее горделивым порталом и барочными излишествами, смотреть, как в напрасном ожидании падают из окон торжественные и тихие снопы света. Это должно было привести мне на память первый семейный ужин в хайновском семействе. Тогда я тоже – после всех странных объяснений, которыми меня угостили, – вышел прогуляться по саду. Только тогда я был не один.

Небо было зеленым от лунного света, облака черными – или светящимися, когда их пронизывали лунные лучи. На крыше лежали остатки снега, голые ветви деревьев тянулись вверх, скамейки наполовину утонули в смерзшихся сугробах. Я назначил себе три раза обойти вокруг дома, по расходящимся кругам. Чем далее углублялся я в сад, тем достовернее делалась иллюзия. Тишина, умноженная мраком, становилась все угрюмее. Когда же я пошел назад и огни в доме стали приближаться – мне было так, словно я шел на пир призраков. Столько света – а нигде ни звука! Вон, выше всех, под крышей, – лампочка Берты, а рядом, как совиный глаз, как затянутый пленкой глаз мертвой птицы, – окошко Невидимого, задернутое желтой занавеской. Ниже две сверкающие полосы, – окна второго и первого этажей, еще ниже – приоткрытая дверь черного хода и окна в комнатушку Паржика и Криштофа.

И мои одинокие шаги по обледенелому снегу дорожек, обостренные чувства, мысли – казалось, сейчас грянут в зимней ночи аккорды рояля, ликующие звуки, собранные беспечными пальцами… Сейчас ляжет на желтую занавеску уродливая, пузатая тень!

Готов согласиться – все это не более чем патетика, театральная ложь. Но тот, кто решил опьянеть, заведомо должен выпить нужное количество алкоголя. Кто желает возбудить в себе плодотворное волнение, должен нащупать внутри себя спящие, нетронутые клавиши и ударить по ним всеми пальцами. Неважно, что это всего лишь самовнушение – важно, чтоб в боку отверзлась рана и выступила кровь на ладонях и ступнях, пробитых гвоздями!

И встал я над некой могилой. Склонил голову над неким местом на земле, около самой коробки нового гаража. Я вытоптал снег па этом месте, очень памятном месте, п посмотрел наверх, на памятное чердачное окно. Там, выше него, рисовалась черная, горбатая линия крыши. Там, выше него, было небо. Я стоял. Ждал. Нет, не раскрылись небеса, по лучу моего взгляда не скользнуло к земле ничего, что возвестило бы мне умиротворение. Когда-то я погасил догорающую свечу, воображая, что наступает день. Я ошибся. Еще темнее стала ночь. Плод моего испытанного мужества, которым я так гордился когда-то, сморщился и сгнил. Я абсолютно одинок. Нет у меня родственной души среди живых, я брожу в мире призраков, чего ни коснусь – все скользкое, зловонное, и нигде – ни цели, ни надежды, ни выхода!

Впрочем, пет: такой человек, как я, не верит в чудеса. Не нужны мне утешения свыше. Совесть не упрекает меня, сердце не рвется в тоске. Я не привык причитать над тем, чего не изменишь. Я не знаю слез. Никогда!

Я вынул часы. Без десяти восемь. Все точно. Время рассчитано верно. Я пошел к входной двери.

В просторном вестибюле льет свет странная люстра, похожая на кладбищенский светильник. Она из тяжелого металла, покрытого черным лаком, висит на цепях, и венец ее напоминает терновый. Настоящий светильник для склепа! До того, как в виллу провели электричество, в этот венец вставляли свечи, изготовленные на заводе Хайна. Люстра всегда не нравилась мне. Ее железный корпус отбрасывает вокруг тени человека тень решетки, а в центре светится круглое, грозящее око. На тень того, кто проходит по вестибюлю, падает свет маленьких боковых лампочек, размывая ее четкие очертания, и эта туманность распадается на четыре неясных полутени в направлении четырех сторон света.

Сегодня я с наслаждением постоял под этой ненавистной люстрой. Моя тень – четырежды раздавленный паук – безмерно забавляла меня. Я – насекомое, распятое на розе ветров…

2
Я

Нам нелегко заметить перемены, произведенные временем в нашей наружности. Обычно мы в состоянии увидеть лишь самые явные и внешние. Когда-то я гордился пышными волосами над высоким выпуклым лбом – теперь на темени у меня совсем немного светлых волосков. Нос у меня был изящный, орлиный – теперь он остро выдается на увядшем лице. Совиный клюв… Раздвоенный, энергичный подбородок выражает теперь чуть ли не жестокость, ямочки на щеках превратились в глубокие борозды, глаза стали колючими и запали.

Именно мои телесные достоинства главным образом и восхитили дочь Хайна много лет назад. Я хорошо сложен, у меня прекрасно развитая мускулатура; я очень силен. К тому же тогда я был еще молод… Молодость всегда чем-нибудь да лжет! У меня больше всего лгали ямочки на щеках и потом – некоторая меланхоличность взгляда. Все это не ввело бы в заблуждение человека с критическим образом мышления, но нам хорошо известно – такие вещи природа сотворила ловушкой для женщин. В моем характере, например, никогда не было склонности к меланхолии, но когда мне хотелось, я мог принять меланхолический вид. Самое обычное дело, прошу покорно. Светло-серые глаза, посаженные глубоко под густыми бровями, глаза с этакой грустинкой… Такая же приманка – улыбка. Моя – если она не выражала иронию – внушала мысль о том, что я робок, как застенчивая девица.

У меня одно из тех характерных лиц, какие не забываются. Не было в моей жизни случая, чтоб меня с кем-нибудь спутали. Но не было и такого, чтобы кто-нибудь искренне ко мне привязался. Бросая взгляд на свою жизнь с должной долей критичности – как сегодня, например, – я смело могу сказать: никогда у меня не было друзей. (Даже Донт никогда не был моим другом.) Должен сознаться и еще в одном недостатке: я редко бывал приветлив или ласков с женщиной. Ни мальчиком, ни юношей – правда! При всем том я был приятным собеседником, гостем, которого везде принимали с удовольствием, специалистом, которого всегда ценили. Думаю, женщинам я казался слишком неприступным, мужчинам – слишком опасным конкурентом. Да, это так. Где бы я ни появлялся – тотчас возникала атмосфера соперничества, беспокойства, стремления затмить других.

Я никогда не носил ни бороды, ни усов. Студентом я брился в те времена, когда мальчики старательно и всеми средствами выращивали под носом усики. Потому так жестки и непокорны волосы у меня на лице, а кожа на подбородке и челюстях грубая. Будь я брюнетом, я казался бы этаким бритым Синей Бородой, но я светлый блондин. Потому-то – особенно теперь, в моем возрасте, – вся голова моя как бы окрашена одним тоном. У меня нет губ и нет румянца. Когда-то я любил носить костюмы песочного цвета. Говорили, я похож на изваяние, словно весь вытесан из песчаника; это относилось и к лицу, и ко всей фигуре.

Не счесть, сколько людей говорили мне, что у меня аристократическая внешность. Никогда ничто не казалось мне более смехотворным. Но если это так, стало быть, природа сыграла одну из самых своих удачных шуток. В этом отлично убедился бы всякий, кто познакомился бы с моим отцом. Он жив до сих пор, с ним можно встретиться, хотя я никому не посоветовал бы этого. Лицо моего отца разительно похоже на мое, фигура и осанка такие же, и тем не менее вряд ли можно назвать аристократическими его происхождение, жизнь и привычки. Заверяю вас, что и дед мой, насколько я в состоянии себе представить, был точной копией отца, а все же помер в придорожной канаве, с бутылкой водки в кармане – с бутылкой, высосанной до дна, – и был свезен на кладбище на казенный счет.

Этим вовсе не сказано, что дед опозорил отца, что моего благородного naná нельзя сравнить с этим деревенским бродягой. Отец не намного лучше деда; различие в том, что мать моя время от времени прибегала к воздействию своего авторитета, и ей кое-как удавалось заставить отца работать – он был столяром. Но опять-таки и этим я не хочу сказать, будто мать моя – ангел в облике человека, несчастная страдалица и тому подобное. По правде говоря, родители мои – парочка грубиянов, вечно в сварах со всей деревней, они натворили за свою жизнь больше скандалов, чем сколотили мебели, больше всех на свете любили каждый сам себя и вырастили детей только по той причине, что избавиться от них было бы куда затруднительнее.

Если взглянуть с этой стороны, можно бы, пожалуй, назвать мое детство печальным или горьким – как кому нравится. Я был третьим из семерых выживших детей. Еще четверо зарыты по разным углам деревенского кладбища. Удел этих маленьких покойников был одинаков: первые и последние поминки по ним справлялись в день Всех Святых, следовавший после их смерти. Тогда мать еще сшивала полотняную подушечку, набивала ее опилками, украшала розовыми п белыми оборками да покупала несколько свечек, следить за которыми поручалось нам, живым. После этой единственной помпы об умерших никогда больше не вспоминали. Ни родители, ни кто-либо из моих братьев и сестер не помнят, где покоятся эти маленькие усопшие.

Моего старшего брата зовут Бедржих, как и отца, второго – Франтишек. После меня родилась сестра, названная по матери Анной. У нас никто не ломал себе голову, выбирая имена для детей. Родители упрямо возвращались к именам, зарытым на кладбище. Так, было у нас целых три Марии – только третьей из них удалось вырасти.

Честно говоря, я не знаю точно, где и как живет большинство моих единоутробных. Мы никогда не любили друг друга. Нас сплачивала только общая нужда да общие враги. Бедржих был призван в армию и остался на военной службе. Мы с ним не виделись двенадцать лет, с тех пор, как он в последний раз пытался занять у меня денег и получил отказ. Наша братская связь оборвалась после невыразимо грубого солдатского письма. Брат Франтишек горбат; он стал парикмахером, женился и держит собственную парикмахерскую в районном городишке, недалеко от нашей деревни. Считают, что ему повезло. В крови этого калеки остался страх перед родителями, и потому на шее у него вечно сидит кто-нибудь из семьи, то отец, которому не хочется больше столярничать, то кто-нибудь из братьев или сестер. Он выучил уже трех племянников своему чистому ремеслу. Франтишек хвастлив и кичится тем, что никогда ничего не просил у меня. Он и по сей день, слава богу, держится того же благочестивого принципа.

Сестра Анна вышла за подмастерье нашего отца. Через три месяца после свадьбы в бельевой корзинке уже верещал их первенец. Стоит мне представить милую картинку сожительства этих очаровательных супругов в заложенном-перезаложенном домишке, как я не могу удержаться от смеха. Подмастерье Ферда на добрый десяток лет старше меня, а значит – на одиннадцать лет старше Анны. Он женился на ней потому, что ни одна из деревенских девок не хотела его. Он пользовался самой дурной репутацией, какую только мог заслужить мастеровой: забияка, которого всегда били, игрок, вечно проигрывавший. Ферда – кривоногий селадон с буйными рыжими усами. Сестра на голову выше его ростом. Власть ее над мужем и родителями беспредельна.

Между Анной и следующими братьями и сестрами – два пробела после сестер, убранных на погост. Это значит, что я на пять лет старше брата Арношта. А те, кто младше него, мне уж совсем чужие. Антонин, например, родился через три года после Арношта. Ему не исполнилось и трех лет, когда я уехал учиться.

Арношт гордился своим именем, самым благородным во всей семье. Я с ним намучился, как только может намучиться старший брат с младшим, вверенным его опеке. Этот Арношт выказывал безграничную послушность только в одном пункте: ему приказали держаться меня, и он держался за меня изо всех сил. Лучшие мои мальчишеские годы прошли с этим паршивцем, уцепившимся за полу моей куртки. И я не могу даже похвастаться, что «воспитал» его. Несмотря на мой братский присмотр, Арношт стал преступником. Правда, не из худших, но все же преступник в глазах людей. Двадцати двух лет – он был к тому времени уже наборщиком – Арношт изнасиловал одиннадцатилетнюю девочку. Просидев в тюрьме несколько недель, он бежал. Пропал без вести. Этот братец до сих пор нагоняет на меня страх. Я боюсь, что в один прекрасный день он явится, и притом не в самом благородном виде…

Если б кто отгреб кучу стружек в углу нашей большой комнаты, в которой испокон века пили, ели и спали, тот нашел бы доски пола почерневшими и наполовину сгнившими. Еще бы, когда здесь годами мочились и испражнялись все многообещающие отпрыски! Из-за этой-то кучи стружек и начал я познавать все формы мира. На столярном верстаке обедали, на нем играли в карты, за ним же позднее сестра Мария, наделенная, как и я, способностью к учению, а главное – страстью к книгам, читывала при свече, за каковой порок бывала бита то отцом, то матерью. Вокруг верстака разыгрывались семейные скандалы, вокруг него рассвирепевший отец гонялся за сквернословящей матерью, сопровождаемый хохотом старших и визгом младших деток. На этом верстаке стояли по очереди четыре маленьких гроба наших умерших.

Часто случалось, что нам, как говорится, нечего было на зуб положить. Непосредственных заказов отец получал очень мало. По большей части он работал от городского столяра: дешевая кухонная мебель, грубо обструганные гробы, деревенские сундуки… Стоило отцу поспорить с городским мастером, поругаться из-за той или иной неполадки – и мы впадали в нужду. В таких случаях мать, захватив того из нас, кто подвернется под руку, и приложив платок к красному носу, шла в город уламывать отцова благодетеля. Несчетные разы я участвовал в таких экспедициях. Всегда повторялось одно и то же. Сначала нам не хотели открывать, потом вступали в переговоры через дверь, наконец звали в мастерскую, и там хозяин при нас, при всей своей семье и учениках, изливал свое негодование на отца. Мать всегда добивалась своего. Не было случая, чтоб мастер уперся окончательно. Однако всякий раз возникало недоброе межвремение – между днем, когда отец еще чувствовал себя оскорбленным, и тем, когда нужда заставляла его согласиться на покаянное паломничество матери.

Случалось и так, что у городского кормильца не хватало заказов, и тогда дом наш посещала уже ничем не прикрытая нищета. Отец не вставал с постели, ученика отправляли к родным, дети ревели. В пору, когда можно было извлечь кое-какую прибыль из церковных праздников, нас посылали колядовать по домам. В иную пору мы просили милостыню без всяких предлогов. Я пел колядки перед дверьми зажиточных горожан под рождество и под новый год, собирая куски в суму. Весной мы, дети Швайцара, были лучшими во всей деревне охотниками за лягушками. Ходили в город продавать окровавленные лягушачьи лапки, предлагали по домам букетики первых весенних цветов (весьма невыгодный товар), летом продавали землянику, чернику, малину. Грибы никогда не потреблялись в нашем хозяйстве. Все шло в город, даже яйца от нескольких кур, даже излишек молока от нашей козы выпивала некая чахоточная барышня.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю