412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Янь Лянькэ » Четверокнижие » Текст книги (страница 18)
Четверокнижие
  • Текст добавлен: 25 мая 2026, 14:30

Текст книги "Четверокнижие"


Автор книги: Янь Лянькэ



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 22 страниц)

– Выстрели в меня, и оба мешка, с мукой и с бобами, будут твои, – Мальчик говорил, косясь на море красных цветов вокруг Пианистки. – И еще я дам тебе пять больших пятиконечных звезд. Со звездами и пайком ты сможешь вернуться домой, тебе больше не придется голодать, вернешься домой и выйдешь замуж за того мужчину, который тебе нравится.

Договорив, Мальчик затих. Не отрывая глаз от Пианистки, он подвинул к ней маузер и замер в ожидании ее решения. Но тут Пианистка будто очнулась, посмотрела на Мальчика в упор, прикусила губу и сказала, сверля его глазами:

– Значит, отказываешься? Ты что, правда ненормальный? – спросила и изучающе вгляделась в лицо Мальчика – не знаю, что она там высмотре ла, но Мальчик молчал, и тогда Пианистка потянулась за своей одеждой, надела кофту, натянула брюки, встала на кровати. Там она проворно застегнула брюки, потом спустилась на пол, стараясь не наступать на цветки, и процедила: – Вставай. Не думала, что ты у нас ненормальный. С голода умирать буду, ни крошки у тебя не попрошу.

Договорив, Пианистка застегнула пуговку на воротнике и направилась к двери, не заботясь, поднялся ли Мальчик с колен, не попытавшись его поднять.

Когда дверь заскрипела, я отскочил назад и спрятался за углом.

4. «Старое русло», с. 457–463

Спустя еще несколько дней на пески старого русла вернулся холодный ветер, ударил тридцатиградусный мороз, все лужи и болотца на участке замерзли. Набираешь воду из лагерного колодца – надо сразу перелить в котелок и поставить на огонь, иначе затянет льдом. Сегодня спит человек под одеялом, завтра смотришь – уже покойник. Или с голоду помер, или околел. Люди совсем обессилели, едва переставляли ноги, покойников больше не хоронили на пустоши за лагерной стеной. Не было сил долбить ямы в промерзшей земле. И живые больше не боялись мертвых. Выделили покойникам отдельную комнату, относили туда, укладывали на койку. Сначала каждому покойнику полагалась своя койка, но скоро их начали укладывать по двое. А после сваливали по трое, а то и по пятеро на койку. После смерти человеческое тело леденело, нести его было все равно как нести деревянный столб, на койку труп ложился с глухим стуком, а о соседние трупы бился звонко, как ледышка о ледышку.

Из-за холода никто больше не ходил в поля собирать коренья и семена – чего доброго, подует ветер, оторвет от земли, ударит о землю. Упадешь и уже не встанешь. Ветер от Хуанхэ днем надрывался бледно-серыми стонами, как мужчина, что оплакивает свою потерю, а ночью истошно завывал, как женщина до хрипоты завывает на родной могиле. Мальчик заложил свою дверь засовом, заколотил окна и третий день не показывался наружу. Ученый подошел ко мне и сказал:

– Скоро мы перемрем в казармах не от голода, так от холода.

Я говорю:

– Бесхозные койки надо пустить на дрова.

И в полдень, когда солнце немного пригрело, Ученый вышел во двор, встал перед казармами и объявил:

– Ночью ложимся спать по двое, мужчины с мужчинами, женщины с женщинами. Свободные койки пускаем на дрова, греемся у костров.

Потом Ученый спросил меня:

– Как думаешь, земляной пол у нас в казармах съедобный?

Я посмотрел на него с недоумением, Ученый горько усмехнулся и вышел во двор с новым объявлением:

– Ешьте кожаные ботинки или ремни, у кого остались, только заклинаю, не ешьте человечину!

Ветру, что гулял теперь по старому руслу, под силу было корчевать деревья с корнями, но на земле не осталось деревьев. Ветру под силу было выдуть из земли травы и коренья, но люди съели все травы и коренья на много ли вокруг. И ветру оставалось взметать песок, размахивать в воздухе огромным песчаным покрывалом. Солнце с луной исчезли, на зубах у нас постоянно хрустел песок, то и дело приходилось полоскать рот, сплевывать воду. Казармы уплотнялись, люди перебирались из своих комнат к соседям, спать теперь приходилось или в обнимку, или валетом, чтобы греться друг о друга, и люди старались держаться вместе со своими, с кем было о чем поговорить. Так я оказался в одной комнате с Ученым, Богословом и Правоведом. Мы взяли одеяла с коек покойников, утеплили ими свои постели, отломали у свободных коек ножки, разрубили каркасы, а вечером развели в казарме огонь, чтобы он грел нас до самого утра. Правовед пожертвовал в общий котел ботинки из свиной кожи, Ученый снял с пояса кожаный ремень, от которого был отъеден уже целый кусок, мы резали ботинки с ремнем на полоски и бросали полоски в посуду с кипящей водой. Когда становилось невмоготу, вылавливали из воды полоску, разжевывали и глотали, вытянув шею, чтобы приглушить голод, а после забирались под одеяло и молчали, не шевелились, берегли силы, грелись – боролись с холодом и песчаным ветром. Однажды ночью костер догорел, но никому не хотелось вылезать из-под одеяла и рубить новую койку, каждый боялся, что работа вытянет из него последние силы, боялся упасть и больше не подняться, и мы упрямо кутались в одеяла, слушая, как северный ветер колотится в двери и окна, скрипит стропилами, царапает песком двери, рамы и стены. Я услышал, как Богослов на соседней койке повернулся с боку на бок и сказал:

– Эй! Спите?

– Нет, – отозвался Ученый.

– Чувствую, Бог людей прибирает, – сказал Богослов. – Как при Великом потопе на заре творения. – Богослов хотел еще что-то сказать в подтверждение своего тезиса о том, что Бог прибирает людей, но Ученый кашлянул, и Богослов умолк. В казарме мигом повисла тишина, слышались только завывания ветра, а люди молчали, будто гробы в могилах. Я знал, что своим кашлем Ученый хотел предупредить товарищей. Сказать, что мне нельзя верить. И тогда я разжал руки, которыми прижимал к себе ступни Ученого, перестал греть его ноги своим теплом, повернулся на другой бок и притворился, будто давно сплю. Я забыл, что Ученый тоже прижимал к своей груди мои ноги и согревал меня своим теплом. Но было уже поздно. Я отпустил ноги Ученого и высвободил свои ноги из его объятий. Я не мог повернуться и снова прижать к себе его ноги, тогда бы Ученый понял, что до сих пор я не спал, а только притворялся спящим. Ноги мои, отлепившись от груди Ученого, мигом замерзли, холод пробирался в щели между одеялом и тюфяком, и пока я раздумывал, не подмять ли одеяло ступнями, чтобы согреться, Ученый вдруг пододвинулся ближе, подоткнул одеяло и снова обхватил мои ноги руками.

И тепло хлынуло от его груди к моим ногам. Мы полежали в тишине, я разглядывал лунный свет в окошке, похожий на мутную желтую воду. Луна засияла ярче и снова померкла, тогда я собрал свое одеяло, перелег головой к голове Ученого, притянул его к себе и шепнул на ухо:

– Есть разговор.

Тут только я заметил, что рослый и плечистый Ученый высох до костей – сквозь теплые кальсоны и кофту в меня упирался частокол его острых мослов.

– Знаешь, как Пианистка сохранила румянец на щеках? У нее любовник на другом участке. Он дает ей еду.

Ученый вдруг сел:

– Ты сам видел?

– Я за ней следил, они встречаются во второй печи девяносто восьмого участка, после каждого свидания он отсыпает Пианистке бобов и дает лепешку.

Ученый смотрел в окно и молчал.

– Он из военных, заведует девяносто восьмым участком.

Ученый по-прежнему не отзывался, его молчание походило на черное полотно.

– Пианистка приносила тебе еду, прятала у тебя под одеялом, но я приходил раньше и все съедал.

Ученый обернулся, и в темноте его лицо казалось похожим на повисшую в воздухе доску.

– Я все верну. – Я уселся рядом и убежденно сказал: – Я съел половину твоей лепешки, но верну целую или полцзиня каленых бобов. Я знаю, как выбить еду из этого военного.

– Оставь. – Ученый медленно лег и проговорил бесцветным голосом: – Время такое, каждый выживает как умеет. – И он потянул меня за кальсоны, два месяца как не стиранные, чтобы я тоже ложился: – Давай спать. Будем спать вместе, не замерзнем.

И я снова улегся в обнимку с Ученым, я был на полтора года старше и прижимал его к себе, как родного сына. Ученый был выше меня на целую голову и обнимал меня, как обнимают младшего брата, мы упирались друг в друга острыми костями, и тепло лилось от одного к другому, словно согретая вода. Богослов и Правовед на соседней койке забрались с головой под одеяла, отчего дыхание их казалось мутным, словно грязная вода, что сочится сквозь трещины в камне. Тяжелый посвист уснувших соседей постепенно усыпил и нас с Ученым.

Той ночью костер потух, но мы с Ученым согрели друг друга и проснулись, когда солнце давно светило в окно.

– Спите! – расталкивал нас Правовед. – А Богослов помер! Все спите! А Богослов помер!

Вздрогнув, я накинул куртку, сунул ноги в башмаки, шагнул к соседней койке и потряс Богослова за плечо, но это было все равно как трясти каменную колонну. Ученый поднес ладонь к носу Богослова и услышал раздраженный голос Правоведа:

– Я сразу проверил – не дышит. Он еще до рассвета помер, утром у меня ноги замерзли, смотрю: он лежит на боку, а одеяло его на пол упало. Уронил одеяло и околел.

Мы с Ученым стояли над койкой Богослова. Лицо Богослова холодно синело, точно лед, сковавший глубокое озеро.

– Что будем делать? – посмотрел на меня Ученый.

– Понесем в мертвецкую, – ответил я, глядя на Богослова.

Мы завернули Богослова в одеяло и понесли в мертвецкую. Западные комнаты во всех четырех казармах теперь отвели под мертвецкие: солнце туда заглядывало редко, углы продувало северо-западным ветром. Оказалось, невысокий Богослов, при жизни худой, точно хворостина, после смерти сделался тяжелым, как каменная плита. Я нес его за ноги, Ученый – за плечи, до мертвецкой было два десятка шагов, но от усталости нам пришлось остановиться на середине пути и сделать передышку. Из мертвецкой веяло ледяным, пронизывающим холодом, словно мы стояли на пороге ледохранилища. Мы положили Богослова на койку под окном выстуженной мертвецкой, рядом с семью другими покойниками. Ученый начал пересчитывать трупы, досчитав до тринадцати, обернулся ко мне и сказал:

– Это еще ничего. Я думал, будет больше.

Правовед принес имущество Богослова: зубную щетку в стаканчике, старые башмаки, красную книгу государственного руководителя с самого верха, сложил все под одеялом Богослова, улыбнулся нам и протянул ладонь с горсткой красных цветков:

– Двадцать семь штук, давайте разделим поровну.

Правовед глядел на меня.

– Забирай себе, – великодушно сказал я. – Чувствую, мне тоже голода не пережить.

Усмехнувшись, Правовед ссыпал красные цветки себе в карман и извлек оттуда бумагу, сложенную конвертом:

– Нашел под подушкой Богослова. – Он развернул бумагу, и мы увидели разноцветный образ Девы Марии. Краски были приятные, хоть и потускневшие от времени, края ровные, только на месте глаз Девы Марии зияли две дыры, словно два черных бездонных колодца, а по краю образа, в стороне от черных колодцев, виднелась карандашная надпись рукой Богослова: «Ненавижу. Ты сделала из меня преступника!»

Правовед посмотрел на нас с Ученым и спросил:

– Это тоже к нему положить?

Подумав, Ученый с треском разорвал образ и ссыпал клочки у изголовья Богослова, потом достал из-под одеяла красную книгу, расцепил оледеневшие пальцы покойника и вложил в них книгу, чтобы Богослов унес ее с собой.

А выйдя из мертвецкой, мы услышали со двора резкий крик Докторши – она кричала надсадно, из последних сил, но все равно вполголоса, будто не открывая рта:

– Мужчины! Помогите труп отнести! Мы его не поднимем!

Мы с Ученым переглянулись и пошагали на крик, покачиваясь, точно воздушные змеи на веревочках.

5. «Старое русло», с. 464–475

Мороз держался семь дней, а спустя семь дней за небесной пеленой вдруг показалось солнце – будто слабый огонек, на который смотришь сквозь толщу мутной воды. Мороз отступил, во дворе зазвучали шаги. И, услышав шаги, я тоже вышел из казармы. Ремень с башмаками мы доели и почти допили черную воду, в которой варились башмаки. Благо солнце вернулось на небо, мы снова могли идти в поле на поиски трав и кореньев. Солнце едва успело оторваться от земли, а с дальнего конца двора донесся неторопливый щебет шагов. Сделав два глотка черной воды из таза, где варился ремень с башмаками, я пошел на щебет, ступил за порог казармы и понял, что землю укрыло песком в половину чи толщиной, песок лежал под ногами, точно ватное одеяло. На пороге в глаза ударило солнце, кругом заплясали золотые искры. Я потер веки, приставил ладонь ко лбу и увидел, что первой из казарм девяносто девятого участка вышла во двор Пианистка. Одетая в прежнюю пунцовую курточку, она миновала ворота, осмотрелась по сторонам и увидела, что удо-роги, у самых ворот, торчит толстая бамбуковая палка в половину человеческого роста. Пианистка остановилась, огляделась вокруг, быстро выдернула палку, бросила на землю и направилась к девяносто восьмому участку.

Передо мной разыгрывалось продолжение старой пьесы, кругом стояла бездонная и необъятная тишина, много дней подряд дул сильный ветер, и в небе не осталось ни одной пичуги. Поля с дорогами засыпало песком вперемешку с пылью. Тропа к девяносто восьмому участку была гладкой и рыхлой, нога уходила в землю на два цуня, а свежие следы напоминали тавро, выжженное на земной тверди. В ногах у меня сразу появились силы, я понял, что бамбуковую палку у ворот оставил военный с девяносто восьмого участка – подал знак Пианистке, что ждет ее на прежнем месте. Я вышел за ворота и издали последовал за Пианисткой – отсюда ее спина была похожа на огонек, что плывет среди необъятной безлюдной пустыни. Она уже не проверяла, идут за ней или нет, а быстро шагала по дороге, и даже когда уставала от ходьбы и останавливалась отдохнуть, все равно не оглядывалась назад.

Все было именно так, как я ожидал: Пианистка плыла вперед по тропинке, от которой остались только смутные очертания, по пути она несколько раз останавливалась отдохнуть и наконец поравнялась с краем поля девяносто восьмого участка, где обычно ставила палку, но палки нигде не было, и ей пришлось искать новую, шарить руками в пыли. Чтобы мужчина на девяносто восьмом участке как можно скорее увидел знак и вышел за ворота, она подобрала три палки, каждая высотой по грудь, достала из кармана платок, зубами порвала его на полоски и связала палки, чтобы получился шест длиной в целый чжан, а потом с силой воткнула его у края поля, словно поставила флагшток. Она потрясла шест, убедилась, что шест стоит прочно, осмотрелась вокруг и направилась к печи.

Пианистка пригладила на ходу волосы, одернула куртку, поправила воротничок. Теперь она шла медленнее и на каждом шагу оборачивалась то к шесту, то к воротам девяносто восьмого участка, словно боялась, что шест упадет, а мужчина не придет на свидание. Но опасения были напрасны. Едва Пианистка успела скрыться в печи, как мужчина вы шел из лагери ых ворот, словно все это время стоял за ними и ждал, когда у края поля воткнут палку. А я лежал, притаившись в яме неподалеку, яму засыпало песком, и мне приходилось барахтаться в песке и пыли, чтобы высунуться наружу. Я увидел, как мужчина в поношенном кителе вышел из ворот, в руке он нес мучной мешок, из мешка с шелестом вырывался запах каленых бобов, и мои ноздри с кадыком мелко подрагивали в такт запаху. Мужчина шел, и на каждом шагу мешок касался его ноги. Но даже с мешком походка его была быстрой, не как у голодающего. Он подошел к шесту, нетерпеливо выдернул его из земли, бросил у края поля, развернулся и направился к печам, где ждала Пианистка, но тут я вылез из ямы и перегородил ему дорогу. Я видел, что застал его врасплох, мужчина растерялся. Он резко вздрогнул, лицо его стянуло плотной коркой испуга. Вблизи я увидел, что он на полголовы меня выше, плечи у него широкие, будто дверная створка, по багровому лицу рассыпаны оспины, а вместо передних зубов во рту сияют золотые коронки. Я не думал, что мужчина окажется таким безобразным, во мне вдруг поднялась досада на Пианистку. При одной мысли о том, что она отдается такому уроду, в выгребной яме, у меня внутри загудел целый рой мух. Я брезгливо разглядывал поношенный китель золотозубого, крупные заплаты на локтях и коленях, наконец посмотрел ему в глаза и сказал с холодной усмешкой:

– Я видел, чем ты занимаешься в печах. Буду молчать, если отсыплешь мне половину бобов из мешка.

Золотозубый прищурился:

– А ты кто такой?

– Я из девяносто девятого участка, где Пианистка.

– Так ты сам преступник, мать твою, – золотозубый вдруг усмехнулся и помахал мешком, приняв вальяжную позу: – Проголодался? Иди сюда, отвешу тебе пинка. Если с одного пинка не испустишь дух, половина бобов твоя. А если отправлю тебя на тот свет, спасибо скажешь, что отмучился, не придется больше голодать. – Он снова помахал мешком, и желтый маслянистый запах бобов топко заструился у меня перед носом. – Чуешь, как пахнет? Одна горсточка вытащит покойника с того света. Иди сюда, я тебе врежу как следует, и если не помрешь от моего пинка, отсыплю половину. – Он наступал на меня, хотя сам же велел подойти ближе, и лицо его дышало яростью убийцы, и я торопливо попятился назад, словно меня сейчас придавит кирпичной стеной.

– Я так только сказал, разве стал бы я на вас доносить. – Я пятился все быстрее и быстрее, а когда подумал было развернуться и пуститься бежать, он вдруг хмыкнул и остановился.

– Что, страшно?

Я молчал и не двигался с места.

– Знаешь, кто я такой? – он посмотрел на меня сверху вниз и кивнул на казармы девяносто восьмого участка. – Скажу как есть. Я главный на девяносто восьмом участке. Пока служил, врагов давил, что твоих муравьев. Хочешь живым остаться, катись отсюда на свой девяносто девятый участок, да поскорее.

Голос его сделался зычным и надменным, а уставленные на меня глаза были совсем как у начальства на митинге борьбы и критики. Договорив, он усмехнулся и картинно плюнул мне под ноги. И как только плевок опустился на землю, я дернулся и пошел прочь от его усмешки, от холодного взгляда, как человек, который с размаху врезался в стену и теперь вынужден повернуть обратно. Отойдя на несколько шагов, я решил было, что он тоже пошел к печам, где ждала его Пианистка, и зашагал помедленнее, и выдохнул с облегчением. Но тут в спину мне прилетел его окрик:

– Эй! Обожди.

Я перепуганно обернулся.

– Хочешь, пойдем со мной к печам, посмотришь еще разок, как я имею вашу городскую и образованную? – Он стоял среди песков и кричал, задрав подбородок: – Городская, образованная, говорит – пианистка. Когда ей засаживаю, все равно как на пианине играю, до того сладко, и сок у нее по ляжкам так и льется.

Я не ответил и не посмел больше задерживаться у девяносто восьмого участка; словно побитая собака, под смех золотозубого я побрел к себе в лагерь.

Вернувшись в лагерь, я увидел, что следов на песке прибавилось. Площадка у ворот была истоптана, цепочки следов тянулись к диким полям. Все, кто еще не околел, отправились в поля собирать травы и коренья. Дверь дома Мальчика по-прежнему была заперта, к его окну и порогу тянулись следы – наверное, люди пытались что-то разведать или о чем-то рассказать в надежде разжиться едой. От голода я больше не мог писать и уже две недели не сдавал «Историю преступных деяний», да и Мальчик все больше скупился на награду: за десяток убористо исписанных листов я получал едва ли горстку каленых бобов. Страница истории, несколько сотен иероглифов, которые давались мне таким трудом, стоила у Мальчика всего пару каленых бобов. Глянув на дверь Мальчика, простоявшую закрытой будто целую вечность, я молча направился к своей казарме. Во дворе было тихо, как на заброшенном кладбище после бури. Отчаяние наползало со всех четырех сторон, и казалось, сердце у меня сочится трупным ядом. Задержавшись у порога казармы, я шагнул внутрь и вдруг увидел, что Ученый не пошел собирать семена и коренья, а неподвижно сидит на нашей койке. Увидев меня на пороге, он качнулся вперед:

– Уже вернулся?

Он будто знал, куда и зачем я ходил; я смущенно кивнул и горько усмехнулся:

– Видно, не смогу я вернуть тебе украденное. – Пианистка снова ушла к печам? – Он смотрел на меня с черной печалью в глазах.

Я кивнул и сел на койку мертвого Богослова.

Ученый больше ни о чем меня не спрашивал, я тоже не стал рассказывать о том, что случилось, когда я пошел за Пианисткой. Солнце стояло почти в зените, после семи дней мороза тепло вернулось на старое русло. В казарме по-прежнему висел промозглый сумрак, но снаружи светило солнце, и можно было сидеть на месте, не разжигая огня и не кутаясь в одеяло. И мы с Ученым сидели, сунув руки в рукава курток, то и дело притопывая ногами в старых ватных сапогах. Так мы посидели немного в тишине, наконец Ученый вскинул на меня глаза и спросил:

– Как думаешь, Пианистка принесет нам еды?

Я тоже посмотрел на Ученого, не нашел в его растерянном, серьезном лице издевки и уверенно сказал:

– Принесет. Сегодня у него с собой не горстка бобов, а добрая половина мешка.

Глаза Ученого блеснули, он свесил голову к коленям, словно что-то серьезно обдумывал, потом поднял на меня глаза:

– Если она принесет нам хоть горсточку, хоть полстаканчика каленых бобов, как выйдем на свободу, я подам на развод и женюсь на ней.

Я удивленно посмотрел на Ученого.

– А ты что, ее за шлюху держишь?

Я покачал головой.

– Вот именно, – промолвил Ученый. – В прошлом году, когда я зарабатывал ей пять звезд на выплавке стали, она сказала, что хочет выйти за меня замуж, но я тогда отмолчался.

Я не знал, что ответить, только топал замерзшими ногами, словно ученик, который молча слушает наставления учителя, а еще поминутно поглядывал за дверь в надежде, что Пианистка скоро выберется из-под мужчины в печи и вернется в лагерь, и заглянет в нашу казарму, и отсыплет Ученому чашку или две чашки бобов. Ясное дело, она принесет бобы не мне, а Ученому, но он наверняка со мной поделится. Я снова почуял масляный аромат каленых бобов, он свивался в моих кишках и поднимался наверх, к самой глотке. В горле у меня совсем пересохло, зато кишки громко урчали.

Оторвав взгляд от двери, я заметил, что после варки ботинок на дне таза, криво притулившегося на тумбочке, осталось немного черного льда, я взял таз, постучал им о землю, собрал отколовшиеся ледышки, высыпал в рот и услышал отрешенный голос Ученого:

– Как думаешь, голод только берега Хуанхэ захватил или всю страну?

Я сказал, подумав:

– По меньшей мере половину страны, иначе зачем нас пайка лишать.

Ученый снова повесил голову:

– Наверное, мы и в самом деле стране больше не нужны. – Потом вскинул голову и озабоченно добавил: – Если кто-то должен погибнуть от голода, наверху первым делом подумают про нас.

И больше мы ничего не говорили. Я встал потопать ногами, чтобы согреться, и Ученый встал потопать ногами, чтобы согреться. Потопал немного, взял с тумбочки мешок для семян и направился к двери.

– Не будешь ждать Пианистку? – спросил я.

Ученый остановился и молвил с горькой усмешкой:

– Если она принесет хоть горсточку бобов, оставь мне немного. – И поковылял к лагерным воротам, держась руками за живот.

Я сидел в казарме и раздумывал, надо ли мне взять мешок для семян и пойти в поля, как пошел Ученый. То вставал, то садился, словно впереди меня ждало какое-то неприятное дело.

Так прошло довольно много времени, когда в лагерных воротах показался человек, но не из наших. Он миновал ворота и огляделся по сторонам, как будто что потерял. Я вскочил на ноги, за пару шагов очутился на пороге и разом застыл там, словно покойник. Гостем оказался тот самый военный, который обрабатывал Пианистку в печах, в руке он держал знакомый увесистый мешок; увидев меня, военный зашагал навстречу. Он приближался, и сдобный запах бобов плыл под солнечными лучами, словно благовестное облако в поднебесье, и когда он подошел ближе и я смог различить и его поступь, и черты лица, глаза мои припали к его груди. На нем был прежний обшмыганный китель, но во время свидания с Пианисткой китель украшали только грязные заплаты. А сейчас на его груди сиял десяток боевых орденов. Все золотые ордена были в форме пятиконечных звезд, только некоторые звезды окружал солнечный диск, а другие остались без диска, зато внутри золотого контура сияла алая краска. Ордена мелодично позвякивали, словно аккомпанируя шагам мужчины и его лицу. Подойдя ближе, он глянул на меня искоса, звонко остановился, бросил на землю мешок с калеными бобами и проговорил, скривив рот:

– Слишком я добрый, не надо было ее кормить. А ты если не хочешь от голода подохнуть, иди и закопай ее. – Сказав, он хлопнул себя по орденам: – Теперь знаешь, кто я такой? Хочешь на меня донести, завтра же принесу тебе бумагу с ручкой – катай жалобу.

И больше ничего не сказал, развернулся и пошагал за ворота. Когда он вышел и скрылся за стеной, я подобрал с земли мешок, вернулся в казарму, развязал узел, затолкал в рот целую горсть бобов и проглотил, а еще несколько горстей рассовал по карманам и скорым шагом пошел к печам в восьми ли от нашего лагеря.

Всю дорогу я жевал бобы. Я спешил, дыхание сбивалось, через каждые несколько шагов мне приходилось делать остановку, каленые бобы оказались слишком сухими, а воды, чтобы протолкнуть их из горла в желудок, я не припас, и потому всякий раз, когда надо было глотать, я останавливался, вытягивал шею на сорок пять градусов, сглатывал, потом делал еще несколько торопливых шагов, и все повторялось снова. И когда я добрался до второй печи девяносто восьмого участка, солнце вовсю лилось в печное окно, в топке было светло и тихо, ни ветерка, влажное тепло лежало на земле, будто ватное одеяло. И посреди светлого ватного тепла у восточной стены я увидел мертвую Пианистку. Она стояла коленями на подстилке из травы и рваном одеяле, штаны ее были спущены до самых щиколоток, голый зад высоко задран, промежность, внутренняя сторона бедер, штаны и щиколотки испачканы кровью, а голова лежала на земле, чуть свернутая набок, и я видел, что мертвый рот Пианистки забит пережеванными и непережеванными бобами, и руки, упертые локтями в землю, крепко сжимали в горстях каленые бобы.

У нее были месячные, она обслуживала военного стоя на карачках и подавилась бобами. Эта отвратительная поза никак не сочеталась у меня с образом молодой утонченной Пианистки. Я шагнул на свет и инстинктивно потянулся проверить дыхание Пианистки, а после надел на нее штаны, уложил на пыльное одеяло и принялся осторожно вынимать бобы у нее изо рта. Я копался довольно долго, и когда бобовой кашицы, извлеченной изо рта Пианистки, набралась почти целая горсть, ее губы наконец сомкнулись, а вытаращенные от удушья глаза прикрылись, и я решил дать Пианистке полежать немного в покое.

Снаружи поднялся ветерок, но в печи было по-прежнему тихо и тепло, словно в паровой решетке на слабом огне. Я сидел рядом с Пианисткой, прислонившись спиной к стене, и напоминал сам себе червя, который зарылся в землю перед спячкой.

В окно залетел ветер, и свист его бился о стены, отчего тишина казалась еще глубже и неподвижнее. Два воробья пропорхнули мимо двери и вернулись, учуяв бобовый запах; они сели у входа в печь, защебетали и стали подскакивать все ближе к горке пережеванных бобов, которые я вынул изо рта Пианистки. И тут я увидел, что воробьи, которым всю зиму приходилось бороться с человеком за еду, к весне страшно отощали, от голода зобы дыбились под грудкой, а облысевшие крылья больше напоминали голые косточки. Я не прогнал их прочь, и они приняли меня за покойника, и нагло защебетали, и весело набросились на добычу. Пытаясь доказать, что еще живой, я дернул ногой – воробьи вспорхнули и вылетели в окно. Но скоро вернулись целой стаей, расселись на крыше и у двери, намереваясь залететь внутрь и поживиться бобами, и воробьиный щебет сыпался на меня, словно капли дождя, но пока я оставался внутри, воробьи побаивались лететь к добыче, им оставалось кружить над печью и громко чирикать.

Я смотрел на небо, смотрел на одуревших от голода воробьев. Посидел так немного и пододвинулся к Пианистке, уложил ее голову себе на ноги, чтобы волосы Пианистки студеной волной стекали мне по ладоням. От ее трупа по моим ногам и всему телу разливалось тепло, какое чувствует любой мужчина, сидя рядом с женщиной. Небо потускнело, в печь будто опустились сумерки, и несколько воробьев, набравшись храбрости, слетели вниз, я шевельнул ногой, чтобы отогнать их, и нежно погладил Пианистку по щеке. В вечернем свете ее лицо было желтовато-серым с прозеленью, точно глинистый ил, а на ощупь – как мокрый заледеневший шелк. Я долго гладил ее лицо и волосы, потом подтащил Пианистку еще ближе, чтобы она легла спиной мне на ноги, и мы сидели в тишине, и я купался в любви к женскому трупу, а когда солнце стало клониться к западу, наконец вышел из печи, взвалив Пианистку себе на спину.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю