412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Янь Лянькэ » Четверокнижие » Текст книги (страница 17)
Четверокнижие
  • Текст добавлен: 25 мая 2026, 14:30

Текст книги "Четверокнижие"


Автор книги: Янь Лянькэ



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)

3. «Старое русло», с. 439–457

К тому времени, как на девяносто девятом участке умер от голода восьмой человек, все семена и коренья в полях на пять ли окрест были съедены, уцелевшие деревца стояли голыми, с обглоданной корой. Чтобы накопать кореньев и собрать семян, приходилось забредать подальше. Люди брали с собой кресала, горшки или миски, чтобы готовить отвар, на рассвете уходили за ворота, на закате возвращались в лагерь. Не обсуждали, где искать пропитание, молча вставали с постелей и уходили кто куда. Разбредались по необъятным полям, искали заросли тростника или щетинника, рвали стебельки тростника, грызли корни, срывали метелки щетинника, катали по бумаге или по подолу рубахи, чтобы вышелушить семена, а когда семян набиралась пригоршня или хотя бы щепоть, наливали в миску воды, высекали искры кресалом о камень, чтобы поджечь скрученный из ваты фитиль, раздували огонь и тут же готовили отвар. Вязкая желто-зеленая жижа отдавала глиной и сырой травой. Чтобы приглушить резкий вкус травы, в миску добавляли белой щелочной корки с земли, тогда отвар драл горло солью, зато травяной привкус становился вполне сносным. После травяного отвара людей часто прохватывал понос. Такой понос, что иные заключенные в изнеможении падали посреди зимнего поля и умирали от поноса и голода. Чтобы уберечься от поноса, следовало добавлять в отвар больше щелочной корки, но от земляной щелочи в животе и груди пекло, словно там развели огонь, жар изводил человека, не давал заснуть, и наутро ноги были как не свои, многие заключенные, отправившись на поиски кореньев и семян, вдруг падали и уже не могли подняться.

И вот люди находили солончаковую ложбину, закапывали там покойника, в изголовье ставили камень или втыкали палку, чтобы отметить могилу, чтобы родные могли забрать останки домой. Но на другой день смотришь – ни палки на могиле, ни камня, и никто уже не вспомнит, где похоронили покойника.

К середине двенадцатого месяца на девяносто девятом участке умерли от голода восемнадцать человек. Однажды, перед тем как разойтись в поисках семян, люди собрались во дворе обсудить, сколько щелочной корки добавлять в отвар, и я заметил, что лицо Пианистки отличается от остальных. У других заключенных на лицах лежала восковая желтизна или серая предсмертная бледность, а щеки Пианистки светились едва заметным румянцем. Смерть ветром кружила по старому руслу, никого не жалея. И мужчины, и женщины давно перестали стирать, причесываться, умываться и чистить зубы. А волосы Пианистки были аккуратно причесаны и заплетены в косу, на конце косы был завязан бантик из черной тесемки, пунцовая курточка сияла чистотой, а все складки на груди и талии лежали там, где надо.

Тогда у меня зародились первые подозрения. Пианистка стояла чуть в стороне от остальных заключенных, и я осторожно разглядывал ее через строй шей, от голода напоминавших хворостины, а когда подобрался поближе, то уловил слабый, едва различимый аромат кольдкрема. Я встал позади Пианистки, тайно дивясь и радуясь своей наблюдательности. Когда голод только начался, Мальчик давал мне пригоршню муки за каждую страницу «Истории преступных деяний». Потом зону перевоспитания лишили пайка, и Мальчик сократил награду до пригоршни муки за каждые пять страниц. Скоро мука у Мальчика закончилась, и за новые страницы записок я получал щепоть или полпригоршни каленых бобов. Люди на девяносто девятом участке пухли от голода, не могли встать с постели, а меня Мальчик продолжал понемногу снабжать пайком.

Я тоже голодал, но пока каждый день тайком записывал все, что видел и слышал на нашем участке, голодная смерть мне не грозила. Вот только в последние дни люди расходились по дальним полям, чтобы искать семена, и мне нечем было заполнить «Историю преступных деяний». Уже пять дней я не сдавал Мальчику новые страницы и не получал в награду каленых бобов. Я решил, что отныне буду следить за Пианисткой, записывать каждое ее слово, каждый шаг, скоро я выясню, отчего на лице ее играет сытый румянец, и тоже разживусь едой. Быть может, и мое лицо тогда сделается живее. На девяносто девятом участке умерли от голода восемнадцать человек, а она ходит в опрятной курточке, чистенькая и умытая, да еще благоухает кольдкремом. Обсудив, сколько щелочной корки все-таки добавлять в отвар, люди побрели за ворота, опираясь на палки, держась за стены, похожие на овец, что разбредаются в разные стороны, когда пастух спозаранку отпирает загон. Люди ковыляли кто на восток, кто на запад, одни сбивались вместе, а другие выходили за ворота и одиноко брели куда-то сами по себе.

Солнце забралось почти на самую середину неба, белесые поля обрастали тонкой позолотой. Силуэты вдали постепенно превращались в черные точки и таяли на горизонте. Я стоял поодаль от ворот и ждал, когда выйдет Пианистка. А она сходила в казарму за мешочком для семян и скоро вышла за ворота вместе с Докторшей. Они о чем-то поговорили у ворот, и Докторша двинулась на восток, а Пианистка – на юго-восток, не медленно и не быстро, словно знала, куда идет, словно там ей должны были отдать какую-то вещь. Я следовал за ней в парю десятков метров, тоже прихватив с собой мешочек, чтобы сделать вид, будто собираю семена, если Пианистка меня заметит. Так я и шел следом за Пианисткой, солнце отбрасывало мою тень налево, и она была похожа на сухое дерево, которое ветер выворотил с корнями и тащит по земле. Скоро от голода дыхание у меня сбилось, как если бы я пробежал без остановки полтора десятка ли. А Пианистка, которая не сделала за все время ни одной остановки, только ускоряла шаг. Когда она добралась до развилки, я опустился на корточки передохнуть, и тут Пианистка оглянулась по сторонам, – убедившись, что кругом никого нет, она неторопливо двинулась на юг, прямиком к девяносто восьмому участку.

Она шла по дороге, а я пробирался за ней полем, лагерь девяносто восьмого участка находился в восьми ли от нашего лагеря; поравнявшись с южной стеной, она остановилась, подняла с земли палку в человеческий рост высотой, воткнула ее у дороги и направилась к плавильным печам в одном ли к западу от участка.

Все было условлено заранее: Пианистка воткнула палку у дороги, и спустя недолгое время из ворот участка вышел средних лет мужчина в выцветшем военном кителе, он выдернул палку, бросил у края поля и пошагал к печам. Скоро оттуда выглянула Пианистка, улыбнулась мужчине: «Принес?» Он вынул из-за пояса мешочек размером с кулак, помахал им в воздухе, и они с Пианисткой скрылись в одной из печей.

Я притаился в поросшей травой яме и следил за сценой у печи, уже разгадав, что это, к чему и зачем. Солнце стояло в зените, ветер со старого русла под теплыми солнечными лучами сделался мягким, словно шелковое полотно.

Зимний холод к полудню ослаб, поля застелило тонким теплом. Я вылез из промерзшей ямы и начал осторожно пробираться к печам. Печи поставили здесь прошлой зимой, когда девяносто восьмой участок вместе с остальными плавил сталь, а теперь они превратились в любовный притон для Пианистки и человека в поношенном кителе. Не знаю, сколько чугунных лепешек выплавили тогда на девяносто восьмом участке, но за год землю вокруг печей выдуло ветрами, глазам открылись черные с рыжими подпалинами стены, и выстроенные в ряд печи напоминали ржавые зубцы огромной крепостной стены. Пианистка с мужчиной скрылись во второй по счету печи, я подполз ко входу, посидел там на корточках, навострив уши, но ничего не услышал и решил обойти печь сзади. По стенке я вскарабкался на самый верх – оказалось, печное окно, куда раньше заливали воду, смотрит прямо в небо, как устье колодца. Затаив дыхание, я осторожно подобрался к краю окна, заглянул внутрь и тут же отвел глаза. Вдалеке люди собирали семена. Кто-то уже развел огонь. Несколько секунд я просидел наверху, разглядывая далекие дымки и стараясь унять сердцебиение, потом снова подполз к окну и заглянул внутрь. Топка была размером с половину комнаты, землю у северной стенки укрывал толстый слой сухой травы. Сверху на траве лежало грязное дырявое одеяло, старая вата, глядевшая из дырок, напоминала дешевую бумагу, что несколько лет пролежала в земле. Одежда Пианистки и мужчины была свалена рядом, сами они забрались под одеяло, наружу торчали только головы и плечи. Мужчина возился над Пианисткой, похрюкивая, точно боров, а она высунула голову из-за его плеча и пристально смотрела куда-то наверх. В стене наискосок от их постели имелся небольшой уступ, где Пианистку ждала кукурузная лепешка, от лица Пианистки до уступа было всего два чи, и лепешка тянула к себе глаза и лицо Пианистки, словно лампа в темной комнате. Мужчина не разрешал Пианистке съесть лепешку, хотел, чтобы она сосредоточилась на их занятии, но Пианистка смотрела на лепешку так пристально, что казалось, глаза ее сейчас разорвутся от усилия. Скоро мужчина остановился, немного передохнул, порылся в кармане брюк и достал оттуда половину белой пампушки. Лепешку он убрал в сторону и положил на ее место пампушку, словно подкрутил фитиль у лампы, чтобы светила ярче, и коротко бросил Пианистке: «Пшеничная». И тронул Пианистку за плечо, и она поспешно выпросталась из-под одеяла, встала на четвереньки, чтобы мужчина вошел в нее сзади, а сама запрокинула голову, вытянув и без того длинную тонкую шею, и, не отводя глаз, смотрела туда, где ждала ее половина белой пампушки.

Мужчина вошел в раж, он обрабатывал Пианистку сзади, хрипло рыча от удовольствия. А голая Пианистка стояла коленями на земле, одной рукой упираясь в обожженную докрасна стену топки, а другой пытаясь дотянуться до уступа, где лежала белая пампушка, но мужчина заревел: «Подождешь!» Пианистка отдернула руку, но ее взгляд остался прикован к половине белой пампушки, словно к огоньку в черном погребе. Тем временем мужчина ускорился, он ликовал и свирепствовал над Пианисткой, словно одержимый. Припав к окну, я неотрывно смотрел на мужчину и Пианистку, и уголки глаз мне жгло, будто огнем. Не знаю, как долго они там развратничали, но наконец мужчина издал безумный рев и осел на одеяло, бормоча сам себе: «Вот благодать. Удружил мне великий голод, еще как удружил». А Пианистка кинулась к стене, схватила кукурузную лепешку, поспешно откусила и набросилась на половину белой пампушки. Когда Пианистка почти доела, мужчина сказал, словно извиняясь:

– У меня самого муки почти не осталось, теперь будем встречаться через день.

Пианистка замерла и вдруг кинулась ему на грудь, поцеловала в губы:

– Ты ведь начальство, ты поедешь наверх и возьмешь еще. Завтра я обойдусь без белой лепешки, мне довольно будет кукурузной.

– Все-таки городских и образованных приятней иметь, чем деревенских, – усмехнулся напоследок мужчина и принялся одеваться.

И все стихло. Я медленно отполз от окна и уселся под солнцем на верху печи, в голове у меня гудело, перед глазами стояло белоснежное тело Пианистки, я видел, как она буравила глазами половинку белой пампушки, пока над ней трудился мужчина, как жадно ее глотала. Облака в высоком и чистом небе с тихим топотом шагали под солнечными лучами. В округе появилось еще несколько дымков от очагов с травяным отваром, они поднимались к небу, свиваясь, словно пеньковые веревки, а после будто бы застывали, но на самом деле медленно рассеивались и исчезали в небе. Все-таки зима еще не кончилась, в воздухе держался холод, припорошенный слабым теплом полдневного солнца. В перекрестье тепла и холода пески и сухие корни источали серовато-желтый свет; запах жухлой травы и сухого песка, размятый солнечными лучами, оборачивался диким духом водорослей, которые долго лежали на ветру и солнце. Но вот среди толчеи разных запахов я различил, как из печи вылетел и завис в поднебесье аромат белой пампушки и посверкивающий румяный запах каленых бобов. Разглядывая далекие дымки, я вытянул шею, вдохнул сытные ароматы, а услышав под собой шаги, мигом сполз к середине печи, развернулся и увидел, что Пианистка с мужчиной выбрались наружу, осмотрелись по сторонам и направились в разные стороны.

Когда они отошли достаточно далеко, я спустился вниз и забрался в топку, – одеяло, которым они укрывались, было сложено у стены, защищенной от дождя и ветра, а сверху забросано сухой травой.

Я убрал траву, развернул одеяло, в ноздри мне ударила грязная вонь, но сквозь вонь пробивались другие запахи, я потряс одеяло и подобрал с земли несколько хлебных крошек и пару каленых бобов. Торопливо проглотив крошки с бобами, я сложил одеяло, забросал его сухой травой, вышел наружу и увидел, что мужчина направляется к лагерю девяносто восьмого участка, а Пианистка идет в сторону девяносто девятого участка, ее пунцовая курточка с отложным воротничком плывет по дороге, похожая на тлеющий огонек, что никак не погаснет.

Я тоже побрел к девяносто девятому участку.

Добравшись до лагеря, я понял, что люди с полей еще не возвращались. Во дворе было тихо, как на заброшенном городском кладбище. На двери Мальчика висел замок – значит, он снова уехал наверх. При виде замка мне страшно захотелось рассказать Мальчику все, что я сегодня разведал. Я понимал, что за такой рассказ он даст мне полпригоршни каленых бобов, но если я запишу все, что видел и слышал, то получу целую пригоршню. Меня так и подмывало рассказать кому-нибудь, что я видел, объяснить, почему у Пианистки на щеках до сих пор цветет живой румянец. Но возраст и опыт подсказывали, что у них с начальством девяносто восьмого участка все только начинается. Что занавес едва успел подняться, и я увидел вступление перед началом длинного спектакля, пролог, открывающий действие большого романа. И если я буду внимательно следить за сюжетом, то смогу, как Пианистка, разжиться кукурузными лепешками, белыми пампушками и калеными бобами.

Солнце клонилось к западу, скоро должны были вернуться заключенные, которые ходили в поля собирать семена и копать коренья. Я постоял во дворе, чтобы безмолвие вокруг сгустилось, а дальше почему-то направился к женской казарме, но на повороте увидел, что Пианистка выходит из комнаты Ученого. Я отскочил за угол, дождался, когда Пианистка скроется в своей казарме, и шагнул к двери Ученого. Посторонние в наш лагерь не заходили, да и заключенные на участке оголодали до того, что жевали сухую траву и варили человечину, ценных вещей в казармах давно не осталось, и, кроме Мальчика, двери никто не запирал. Я шагнул в казарму, прошел прямиком к койке Ученого и сразу заметил, что остальные койки не застелены, только одеяло Ученого аккуратно свернуто в изголовье, и похоже, что его встряхнули и уложили совсем недавно. Я понял, что одеяло свернула Пианистка. Изучил глазами складки на синем батисте, запустил руку поглубже и в самом деле нащупал в складках холщовый мешочек толщиной с запястье, развязал и увидел там две пригоршни каленых бобов. Одну пригоршню я затолкал в рот, остальное ссыпал в карман, а после разметал одеяло Ученого, чтобы его койка ничем не отличалась от остальных.

Выйдя из казармы Ученого, я быстро вернулся к себе.

На другой день я снова последовал за Пианисткой к девяносто восьмому участку в восьми ли от девяносто девятого и вновь увидел, как она ставит палку у края поля, а вскоре из лагеря выходит мужчина в кителе. Когда они закончили кувыркаться в печи, я вернулся следом за Пианисткой в лагерь и теперь нашел в одеяле Ученого половину белой пампушки. Я целых полгода не ел пампушек из пшеничной муки, даже забыл, какие они на вкус. Схватив половину пампушки, я не глядя затолкал ее в рот, зачерствелый кусок сначала не лез в горло, но вот верхняя корка размола от слюны, и бледно-серый, словно от жареного кунжута, вкус мучной пампушки беспокойно закачался и вдруг толкнулся мне в нёбо, и от этого толчка мелко задрожали и десны, и язык, и желудок с кишками, и не успел я толком ничего распробовать, как сухие куски один за другим провалились в живот. И только когда, проглотив пампушку, я занялся крошками в зубах, до меня дошло, что аромат был вовсе не кунжутным, то была смесь белоснежного запаха пшеничного крахмала и алого благоухания арахисового масла. Катая запах во рту, я стоял у койки Ученого, словно оглушенный, а когда все крошки были съедены, я почувствовал горечь, будто лишился великой драгоценности, разметал одеяло Ученого по койке и вышел из казармы.

Я стоял посреди пустынного двора, катая на языке вкус белой пампушки, и вдруг мне вспомнились восемнадцать пшеничных колосьев, которые выросли у меня больше чумизных. Тот, кто забрал себе мои колосья, переживет голод на одном их запахе.

На пятый день, когда все заключенные снова вышли в поле собирать семена, я последовал за ними. Люди отправились кто на север, кто на запад, один я пошел на юго-восток, сел на корточки у солончаковой ложбины и стал ждать, когда из лагеря выйдет Пианистка, когда она воткнет палку у края дороги, рядом с полями девяносто восьмого участка. Но солнце поднялось на середину неба, а Пианистка все не выходила из женской казармы. Испугавшись, что просмотрел ее, я сделал вид, будто собираю семена, а сам направился к печам, где Пианистка встречалась со своим военным. Одеяло во второй печи передвинули на солнечную сторону котлована, но оно лежало аккуратно свернутым, а сверху было забросано ветками и сухой травой – со вчерашнего дня постель никто не трогал.

Сегодня Пианистка не пришла на свидание.

Я вернулся в лагерь и направился прямиком к женской казарме, толкнул вторую дверь и увидел Пианистку, она стирала одежду в тазу, стирала те самые розовые трикотажные трусы, что я видел на ней днем раньше.

– Иголка найдется? – спросил я, стоя у порога. Пианистка поспешно отерла руки, шагнула к столу и достала коробочку для шитья.

– Цце порвалось? Давай я зашью?

Она протянула мне коробочку из-под таблеток, в которой хранила иголки с нитками, и я явственно увидел сочный багрянец на ее щеках: пусть яркостью и красотой он уступал персиковым лепесткам по весне, но был розовым и влажным, как у здоровой женщины.

– Ты не ходила сегодня за семенами?

– Мне нездоровится.

– Хочешь, я тебе соберу, отвар приготовишь? Покачав головой, Пианистка растроганно сказала, что в последние дни собрала много семян, у нее остался запас для отвара. И мы друг от друга отделались. Пианистка не спросила, почему я так рано вернулся в лагерь; само собой, я тоже не стал спрашивать, почему она пропустила свидание в печах. Но и на шестой, и на седьмой день Пианистка не явилась к печам. Теперь она снова ходила со всеми в поле собирать траву и готовить отвар, но я своими глазами видел, как она поднесла к губам зеленоватую жижу, сдобренную корой и земляной щелочью, сделала несколько глотков, а после отползла куда-то в ложбину, подальше от людей. И в ложбине Пианистку вытошнило всем, что она успела выпить. Я подумал, она или беременна, или мужчина с девяносто восьмого участка избаловал ее своими лепешками – теперь Пианистка не может пить отвар из семян, которым спасаются остальные заключенные. Я стоял поодаль от солагерников, разводивших огонь у зарослей тростника, и смотрел, как рвет Пианистку, как она скрючилась на земле, словно рачок, и мне очень хотелось подойти и похлопать ее по спине. Но я не пошел.

Уняв рвоту, Пианистка посидела на месте, глядя на север, где вдоль дамбы Хуанхэ когда-то вился пылающий дракон из десятков тысяч печей, подумала немного, выплеснула на землю остатки отвара и пошагала к лагерю. Участок умирал от голода, каждый заключенный думал первым делом о себе, а как держатся остальные, мало кого заботило. Люди увидели, что Пианистка вылила свой отвар и ушла в лагерь, но никто не поинтересовался, зачем она туда отправилась. Один я надеялся выяснить, почему Пианистка вдруг перестала ходить на свидания, надеялся записать все ее ходы и секреты, чтобы передать начальству и получить в награду немного муки, а потому после ухода Пианистки поспешно допил свой отвар, который драл горло не хуже пилы, выдумал какой-то предлог и тоже поспешил в лагерь.

А в лагере я увидел то, чего никак не ожидал увидеть, все равно как если бы сюжет пьесы сделал совершенно неподходящий поворот. Но пьеса продолжалась, и актеры дальше говорили свои реплики. В тот день Мальчик вернулся из поселка. Железный замок, несколько дней висевший на двери Мальчика, теперь исчез, в проушине болталась пустая цепь, как ей и положено болтаться. Не знаю, какой по счету шел день двенадцатого лунного месяца, какой был месяц по новому стилю, январь или февраль, но солнце светило особенно тепло. Зима выдалась сухая и бесснежная, солнце каждый день выходило и повисало на небе без всяких опозданий. В пору выплавки стали на просторах Поднебесной вырубили и сожгли все деревья, а теперь великий голод добил и травы с кореньями. Земная твердь лежала, подставив небу голый песок, и стоило подуть малейшему ветерку, как пыль с песком поднималась до самого неба, и казалось, будто солнце укрылось за огромным желтым одеялом, подбитым ватой. Но в хорошую погоду, когда не было ветра, воздух становился таким прозрачным, что видно было, как парят над землей былинки и перышки. В тот день стояла хорошая погода, солнце стекало с казарменных крыш, затапливая двор теплой лужей. В лагере никого не осталось, только тепло и безмолвие громоздились во дворе. Увидев, что дверь Мальчика не заперта, я замедлил шаг, хотел зайти внутрь, рассказать Мальчику, что случилось на девяносто девятом участке, пока его не было. Ясное дело, Мальчик привез сверху продукты, все-таки наш Мальчик и сам был начальством. Если я расскажу ему, что случилось на участке, он обязательно даст мне муки. А если сдам ему записки с рассказом о связи Пианистки и того военного, Мальчик отсыплет мне еще больше муки и каленых бобов, и тогда я смогу хоть два дня, хоть три не ходить за семенами и все равно останусь жив. Но когда я шагнул к двери Мальчика, передо мной развернулась поразительная сцена.

Дверь в дом Мальчика со скрипом отворилась. Оттуда вышла Пианистка, словно актриса, что выступила на сцену из-за кулис. Не знаю, что она делала на участке, пока меня не было, но в поле она была одета в свою обычную синюю фуфайку, на потрепанных обшлагах фуфайки стояли зеленые заплаты. И за считаные минуты старая синяя фуфайка сменилась приталенной пунцовой курточкой с отложным воротником, в которую Пианистка наряжалась на свидания в печах, и штаны были не простые, а твидовые, и на ногах красовались черные матерчатые туфли с квадратным вырезом, отделанным вельветовой лентой. А когда Пианистка прошествовала мимо, в ноздри мне ударил аромат кольдкрема, словно я уронил лицо в куст османтуса. Не знаю, о чем говорила Пианистка с Мальчиком, что делала у него дома, но в руке она несла завязанный узелком носовой платок, а запах мучной лепешки, что рвался наружу из платка, я уловил с первого вдоха.

Пока я в оторопи стоял у ворот, Пианистка покосилась на меня и шагнула во двор, помахивая узелком с пампушкой. Вытянув шею, я попытался заглянуть в комнату Мальчика, пока Пианистка не захлопнула дверь, и успел увидеть, что на кровати, и прежде пылавшей красными цветками, лежит еще целая груда больших цветков, вырезанных из красной бумаги, потом над кроватью мелькнула худенькая спина Мальчика, и дверь проворно затворилась. Отрезала комнату с Мальчиком, будто ножом. Я перевел взгляд на стройную фигурку Пианистки, под солнечным светом она была словно розовая вербочка, что стоймя плывет по воде.

Я не пошел к Мальчику. Я беспокоился, что он перестал быть прежним Мальчиком: он повзрослел, пушок над верхней губой Мальчика стал черным и колючим. Быть может, хитрая ведьма Пианистка уже околдовала его и сделала мужчиной. Не знаю, ненавидел я Пианистку или завидовал, что молодость и красота неизменно приносят ей каленые бобы и лепешки, но пока я смотрел, как ее силуэт уплывает за угол казармы, клубок чувств у меня внутри кисло вонял, точно забродившая выгребная яма в разгар лета.

Мне вдруг очень захотелось пойти за ней и сказать, что, если она не поделится со мной пампушкой, я не только Мальчику – всем заключенным расскажу о том, чем она занималась в печах с мужчиной из девяносто восьмого участка. По счастью, стоило злобной мысли мелькнуть в голове, как за спиной послышались шаги. Кто-то из заключенных вернулся в лагерь. Их шаги удержали меня от того, чтобы пойти за Пианисткой или отправиться прямиком к Мальчику и рассказать ему все, что мне стало известно. Но теперь я понял, что должен глаз не спускать с Пианистки. Следить за каждым ее шагом, и тогда рано или поздно мне достанется часть еды, которую она покупает своим телом.

Вечером, когда все лежали в своих постелях, закутавшись в одеяла, я топтался на стылом дворе. Прохаживался от двери Мальчика к дверям женской казармы. Я был уверен, что ночью Пианистка отправится к Мальчику. И действительно, около полуночи, когда на небо поднялся месяц, а ветер со старого русла ледяными иглами пробирал до самых костей, Пианистка вышла из своей казармы. Притворилась, что идет по нужде, но, убедившись, что все спят и во дворе тихо, будто в озере с мертвой водой, постояла немного у нужника, откашлялась и направилась к дому Мальчика.

Я выскользнул за лагерные ворота. Пианистка вовек не узнает, что той ночью Писатель, который тайком строчит свою «Историю», прятался за воротами и видел все с начала и до конца. Ноги немели под порывами ветра, что гулял вдоль лагерной стены, а уши едва не отваливались от холода. Я переминался с ноги на ногу, тер друг о друга ладони и грел уши, пытаясь доказать себе, что еще не околел. И когда ночь перевалила на вторую половину, когда лунный свет из серовато-белого сделался льдисто голубым, я услышал во дворе шаги и увидел вороватый силуэт Пианистки. Она подошла к дому Мальчика и тихонько постучала в окно, – не услышав ответа, постучала сильнее. Не знаю, сколько раз ей пришлось стучать и что ответил Мальчик, но вдруг Пианистка проговорила: «Открой». Мальчик еще что-то сказал, Пианистка настырно повторила: «Открой» – и добавила: «Дело срочное».

После недолгого молчания в доме загорелся свет. Мальчик приоткрыл дверь, и Пианистка протиснулась внутрь.

Я быстрее ветра скользнул от лагерной стены к двери Мальчика, опасаясь, что промешкаю и не увижу, чем занимаются Мальчик и Пианистка. Но у порога замялся. Испугался, что Мальчик вдруг откроет дверь и увидит меня снаружи. Я вернулся к воротам, подождал немного и снова подошел к дому. Чтобы в случае чего отскочить за угол, я решил пристроиться не у двери, а у окна. От окна до угла дома было всего два шага, и я немного осмелел. Уперся подбородком в подоконный выступ, а ухо приложил к пергаментной бумаге, которой Мальчик оклеил окна. Выступ был из обожженного кирпича, кирпичная крошка царапала кожу на подбородке. Не знаю, из какого дерева был сработан оконный переплет, но гладкая твердая древесина холодила щеку, будто я прислонился к ледышке. Так я и стоял, притаившись у окна, слушал и вдруг услышал слова Пианистки, от которых меня бросило в жар, а сердце застучало быстрее:

– По-твоему, я старая? Или некрасивая? – Пианистка ненадолго умолкла и отчеканила: – Не могу я даром есть твои бобы. На всем девяносто девятом участке не найдешь женщины моложе меня и красивее. Считай, я прошу, чтобы ты меня взял.

Не знаю, как отозвался, что сделал Мальчик. Я не слышал его голоса, только шаги, а дальше снова заговорила Пианистка.

– Взамен я попрошу у тебя всего один стаканчик каленых бобов, мне его хватит на целых пять дней. А там у меня появится другая еда, я больше ничего у тебя просить не буду. – Пианистка умолкла; не знаю, что произошло в комнате дальше, но я услышал скрип кровати. Кровать была вязовая или ивовая, сухой скрип напоминал треск, с которым топор раскалывает полено. Потом все стихло, долго ничего не было слышно, и вдруг затянувшееся молчание нарушил какой-то неясный звук, а затем из оконных и дверных щелей вырвался хриплый голос Мальчика, он умолял Пианистку, как обиженный подросток умоляет мать:

– Сделай, как я хочу, очень тебя прошу.

– Мне даже сон такой снился, очень тебя прошу.

Я не мог разобрать, о чем они говорят, но манящая страсть голосов окатывала меня горячей водой. Я больше не чувствовал холода, на ладонях выступил липкий пот. Я высунул язык и, словно деревенский сплетник, что подслушивает под чужими окнами, размочил в оконной бумаге дырку размером с ююбу, приник к ней глазом и вздрогнул от неожиданности, как если бы шел себе спокойно по своим делам и вдруг увидел растянувшуюся поперек дороги змею. Керосиновый фонарь стоял на краю стола, в желтом свете фонаря было видно глиняную жаровню у кровати – угольки дог орали в золе, перемигиваясь золотыми огнями. На кровати и на стене у кровати не найти свободного пятачка, все пространство заполняли большие красные цветки, которые Мальчик привез сверху. И на пологе, сделанном из тростниковой циновки, тоже теснились большие красные цветки, вся комната до самого потолка пылала алым, а кровать Мальчика напоминала кораблик, качающийся на алых волнах. Но лежал на алом кораблике вовсе не Мальчик, а раздетая догола молодая Пианистка. Ее покатые плечи и округлые груди светились в красном полумраке, черные волосы струились по спине, а одна прядь стекала вдоль лица и падала на левое плечо. Жаровня, керосиновый фонарь и вездесущие красные цветки согревали Пианистку. Она сидела на Мальчиковой кровати, укрыв ноги одеялом и подставив красноте молочно-белую грудь. Под пламенным багрянцем ее тело и лицо тоже казались красными, словно кожу Пианистки вымочили в подкрашенной воде, и она стала точно спелый абрикос, и сквозь абрикосовый цвет она смотрела на Мальчика, который принял такую позу и такое выражение, какого Пианистка никак не ожидала увидеть, и в лице ее читалась неловкость и растерянность. Мальчик стоял перед ней на коленях, в обычных своих штанах и ватной курточке. Через глазок в бумаге я не видел его лица, зато на краю одеяла напротив Мальчика рассмотрел утопающий в красных цветках маузер, которым Мальчика год назад наградили за стальную пятиконечную звезду. Маузер черно лоснился, рукоять его была обращена к Пианистке, а дуло смотрело Мальчику в грудь. И Мальчик стоял на коленях перед дулом пистолета, перед обнаженной Пианисткой и говорил, не то умоляя, не то пытаясь объяснить.

– Мне правда так хочется, я очень тебя прошу, – говорил Мальчик, и взгляд его упал на лицо и грудь Пианистки, но голос звучал так, будто он ничего перед собой не видит, в голосе слышалась шершавая хрипотца, обычная для взрослеющего мальчика, а еще печаль и боль слезной мольбы. – Я много где побывал, и наверху тоже, повидал мир, теперь я хочу так, – говорил Мальчик. – Уступи мне место на кровати, я сяду среди красных цветов, и ты выстрелишь мне в грудь. Я правда так хочу, мне даже во сне снится, как я сижу в красных цветах, а мне стреляют в грудь, и я падаю вперед, прямо в цветы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю