412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Янь Лянькэ » Четверокнижие » Текст книги (страница 14)
Четверокнижие
  • Текст добавлен: 25 мая 2026, 14:30

Текст книги "Четверокнижие"


Автор книги: Янь Лянькэ



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 22 страниц)

4. «Старое русло», с. 401–419

Моя пшеница росла будто помешанная: когда на других пшеничных полях девяносто девятого участка стебельки едва оторвали шеи от земли, моя пшеница закончила куститься. Когда на других полях пшеница только собралась куститься, моя выросла ростом со столовые палочки. Сто двадцать пышных побегов плотным пологом укрывали грядки, и за густой зеленью было почти не видно земли. Однажды я подгадал время и вернулся в лагерь, когда все заключенные были на поле, забрал в столовой паек и увидел Мальчика, он сидел на солнышке у ворот и читал книжку с картинками. Заметив меня, неохотно оторвал взгляд от страницы:

– Помнишь наш уговор? Помнишь, что должен будешь сделать со мной, если не вырастишь пшеницу с колосьями больше чумизных?

И Мальчик перевел взгляд на страницу. С мешком за спиной я стоял и разглядывал его книгу – «Библейские истории», на открытом развороте Дева Мария играла с детьми в тени большого дерева.

– Не беспокойся, – уверенно сказал я Мальчику. – Я выращу пшеницу с колосьями больше чумизных, выращу не три и не пять колосков, а целое поле, больше сотни колосьев.

Мальчик медленно закрыл книгу, встал и недоверчиво посмотрел мне в лицо:

– И как там твоя пшеница?

– Густая, будто сельдерей.

– Что-то лицо у тебя бледное.

Я улыбнулся:

– А как иначе.

– Я распоряжусь, чтобы в столовой к твоему месячному пайку добавили полцзиня свиного жира.

Вскоре после нашего разговора Мальчик в самом деле принес мне кувшинчик топленого жира; когда Мальчик встал у края поля и увидел, что пшеница выросла по колено высотой, а листья укрывают землю черным блестящим ковром, то раскрыл от удивления рот и долго не мог вымолвить ни слова. Я вышел из своей хижины, и Мальчик вприпрыжку полетел мне навстречу, словно веселая пташка:

– Ты как ее выращиваешь? Что за песок такой чудесный?

Потом остановился перед пшеницей, снова пощупал листья и, не дав мне ответить, заключил, что пшеница так вымахала, потому что поле разбито на солнечном, подветренном склоне, где столетиями росли старые кипарисы, которые срубили только прошлой зимой, кипарисовые листья год за годом падали в землю и перегнивали, вот она и запаслась удобрениями, накопила силу, тем более кипарис – дерево смолистое, а смола для земли – все равно что жир или масло. Закончив осмотр пшеницы, Мальчик разулыбался, уселся на краю поля и много всего мне рассказал. Рассказал, что на опытном поле девяносто девятого участка, которое должно принести десять тысяч цзиней с одного му, пшеница тоже растет на зависть – всходы густые и ровные, стебелек к стебельку. Кто-то из профессоров посчитал: чтобы засеять один му земли, раньше всегда брали пару десятков цзиней зерна, а в начале весны наш участок подсеял на восточном поливном поле минимум восемьдесят цзиней зерна, и если сложить с засеянным по осени, получится больше тысячи цзиней посевного на один му.

– Семена на поле легли тесно, зернышко к зернышку, – говорил Мальчик. – Будто мы не пшеницу посеяли, а насыпали зерно сушиться.

Допустим, после кущения каждый росток даст всего по одному стеблю и одному колосу – в любом случае к сбору урожая один колос принесет минимум тридцать зерен, значит, тысяча цзиней посевного зерна превратится в тридцать тысяч цзиней урожая. Отнимем половину, будем считать, что в одном колосе наберется только пятнадцать зерен, все равно получим по меньшей мере пятнадцать тысяч цзиней пшеницы с му. Но где вы видели колос, в котором меньше трех десятков, меньше двух десятков зерен? Нигде в мире за всю историю еще не видели такого колоса. Рассуждая, Мальчик улыбался до самых ушей и поглядывал то на меня, то на упитанные пшеничные ростки, и румянец на его щеках был ярким, точно грим у актера.

– Соберу десять тысяч цзиней урожая на опытном поле, выращу колосья больше чумизных и зимой поеду в Пекин получать благодарность. – Мальчик лег на спину, запрокинув голову к небу, красный румянец на его лице пылал нетерпением и надеждой.

Но спустя две недели несколько кустов, которые раньше всех начали выходить в трубку, за одну ночь снова пожелтели от голода. Я понимал, что должен щедро напоить пшеницу кровью, не сцеживать капли под каждый пожелтевший куст, а встать на краю поля под дождем и рассечь все десять пальцев, чтобы хлынувшая кровь смешалась с дождем и полила пшеничные листья, пшеничные стебли и землю между стеблями. И я дождался, когда пойдет дождь, рассек пальцы на руках, встал на краю поля и пустил кровь поливать пшеницу вместе с дождем. На третий день, когда небо прояснилось, моя пшеница снова зазеленела, желтизна отступила, а стебельки стали на глазах прибавлять в росте. Поначалу толщиной они были как обычные пшеничные стебли, но спустя несколько дней сделались вдвое толще, толщиной с бамбуковые побеги по весне. Чтобы попробовать пшеницу на вкус, я выбрал самый маленький стебелек, срезал его и увидел, что внутри он отличается от стебельков на других полях. Обычно после выхода в трубку пшеничный стебель становится полым, а жесткая трубочка моего стебелька изнутри была наполнена нежной белой пшеничной плотью, похожей на перетертый бобовый творог. Я сковырнул немного мякоти ногтем, облизнул палец, и на языке распустился густой сладковатый вкус парного мяса.

В тот день, попировав мякотью трех пшеничных стеблей, я попробовал сварить из пшеницы похлебку: вырвал несколько стебельков, которые росли слишком близко к соседям, мелко порубил и сварил в котелке – оказалось, если посолить, стебельная похлебка без капли жира имеет такой крепкий привкус мяса, будто я приготовил мясной суп с лесными грибами. Только лесные грибы отдают землей и сыростью, а похлебка из пшеничных стебельков ни землей не пахла, ни сыростью, вкус был такой чистый, словно я варил похлебку не на воде, а на белом облаке.

Жаль только, недолго я упивался пшеничным соком: спустя три недели пришло настоящее лето, пшеница постояла пять дней под раскаленным солнцем, и белая кашица в стеблях растаяла. То ли солнце ее высушило, то ли стебли впитали, пока росли, не знаю. К концу пятого лунного месяца стебли на моем поле превратились в обычные трубки, зато вымахали по пояс высотой. До колошения было еще далеко, а моя пшеница ростом догоняла взрослую пшеницу, и стебли были точь-в-точь как тростник, растущий на болотах. Я должен был предусмотреть, что пшеничные стебли будут вровень с невысоким тростником, ведь я понимал, что выращиваю пшеницу с колосьями больше чумизных. Но я об этом не подумал – хорошая погода сбила меня с толку. Пшеница росла быстро, ее приходилось часто подкармливать, в дождь резать все пальцы и разбрызгивать кровь над землей, а если дождя не было две недели, я носил воду коромыслами и в каждое ведро цедил по меньшей мере полторы чашки крови, чтобы полить грядки. От кровопоте-ри у меня начала кружиться голова, – напоив пшеницу кровью, я спешил сесть на корточки, чтобы не упасть. И много раз неожиданно терял сознание. Надеясь укрепить силы, я стал уходить к дальним озерам, ловить там рачков и рыбу. Но во время одной из рыбалок, когда я пытался поймать рыбу в зарослях тростника, вдруг поднялся ветер. Прохладный северный ветерок становился все сильнее и сильнее, небо нахмурилось, а озерный тростник наклонился к воде, словно волосы, которые причесывают гребенкой. И тут я вспомнил, что моя пшеница выросла вровень с тростником. Бросил рыболовное ведро и босиком помчался на поле. Пока я бежал, хлынул ливень, гром раскалывал небо прямо у меня над головой. Кругом вдруг сделалось темно, совсем по-ночному, а гроза так громыхала, что я едва не отскакивал от земли. Несколько ли я бежал сломя голову под дождем, наконец забрался на холм, увидел свою пшеницу и со звоном замер, застыл на краю поля, будто столб, вколоченный в землю. Случилось именно то, чего я так боялся: пшеничные стебли были жестче тростниковых, ветер поломал мою пшеницу и бросил плавать на затопленных грядках – издали казалось, будто землю укрыли мятыми зелеными половиками. Вода смыла ошметки стеблей и листьев к подножию террасного поля, они лежали грудой на песке у нижней грядки. Я долго стоял на месте как оглушенный, наконец, прикусив губу, опустился на корточки, и потоки дождя стекали по моей голове, и я плакал в голос, будто ребенок, которого бросили одного в лесу.

Когда небо разъяснилось, все сломанные стебли я выкопал из земли, а поваленные выпрямил, возле каждого стебля воткнул прут или ветку, привязал к ним стебли веревочками, не слишком туго и не совсем слабо, а некоторые стебли уложил на шпалеры вроде тех, которыми подпирают огурцы и фасоль, чтобы искалеченные и поваленные на землю растения снова распрямились. Через несколько дней я пересчитал спасенную пшеницу – от ста двадцати стеблей осталось всего пятьдесят два. Густой черный лес превратился в редкую рощицу. С тех пор я больше не отлучался со своего поля, только бегал к роднику за водой или в хижину по другим надобностям, а все остальное время сидел у поля и караулил уцелевшие стебли. И чтобы сходить в лагерь за провиантом, я выбирал самый погожий день, всю дорогу туда и обратно бежал трусцой, и на сердце у меня было неспокойно, как у матери, что оставила ребенка без присмотра. Я бросил писать «Старое русло» и все свои силы отдавал заботе о пшенице. Так или иначе, у меня остались пятьдесят два стебля, и, кроме собственной крови, я подкармливал пшеницу свиным жиром и растительным маслом, которые получал в столовой. Еще варил похлебку из рыбы, рачков, лягушек и головастиков, а иной раз заживо растирал добычу в кашицу и подкармливал кашицей корни. Похлебка из головастиков и кашица из рачков питала землю хуже, чем моя кровь, но такой подкормки все равно хватало на несколько дней, а то и на неделю усиленного роста. К началу шестого месяца, когда на других полях пшеница выросла по колено, мои пятьдесят два стебля были высотой с маленькие деревца, каждый лист шириной с палец, длиной с полторы столовые палочки, стебли в самом широком месте были толщиной с мизинец, а выросли мне по плечо.

Пшеничное поле превратилось в пшеничную рощу.

Пшеничные деревца начали колоситься в начале шестого месяца. Однажды вечером я увидел, что у второго стебелька с третьей грядки на макушке лежит нежно-желтый прозрачный колосок, похожий на стрекозу, я тронул его рукой, и на землю каплями посыпался тонкий синий водорослевый запах пшеницы. Я осмотрелся – у десятка стеблей под верхними листами набухли круглые брусочки размером с мизинец, готовые с минуты на минуту вырваться наружу.

Теперь я понял, что моя пшеница начала колоситься раньше срока. Лето было в самом разгаре, – когда солнце поднималось над головой, казалось, будто на макушке у меня развели костер, а пшеница так раскалялась, что ее приходилось поливать через каждые несколько дней. Грядки мои были разбиты на песчаном холме, а песок не держит воду, не питает корни, и без кровяной подкормки пшеница могла погибнуть от голода и жажды. Чтобы колоскам хватало воды и питания, вместо невысоких и шатких прутов я поставил длинные жерди, привязал стебельки к жердям веревочками от ног до самой шеи и каждое утро поил водой корни пшеницы, а раз в три дня щедро поливал все грядки. Во время малого полива я подкармливал стебельки, которые начинали колоситься, давал им полчашки воды, смешанной с кровью. А когда приходило время большого полива, я рассекал сразу пять или шесть пальцев, чтобы всем растениям досталось по десять или двенадцать капель крови.

Я больше не прокалывал ножом подушечки пальцев. Кровь приходилось пускать каждый день, поэтому старые раны не успевали зарубцеваться, а я снова рассекал их ножом. Мои пальцы сплошь были покрыты шрамами и порезами. Чаще я иссекал пальцы на левой руке, и полтора десятка ран уже гноились, хотя перед каждым надрезом я обрабатывал кожу соленой водой, а после промывал рану. Я стал чаще резать пальцы на правой руке, а когда там тоже не осталось живого места, начал резать ножом ладони, пуская кровь прямо в ведро или к корням пшеницы. Но с исполосованными ладонями я не мог работать, не мог держать в руках ни мотыгу, ни лопату, ни даже кухонный нож, чтобы приготовить себе обед. В конце концов я решил не трогать ладони, тем более правую. Для подкормки я стал резать левое предплечье – раны поднимались от запястья к плечу, а когда обе руки густо покрылись порезами, перешел на голени – резал голень, подставлял ведро и давал крови стечь в воду. Теперь подкормка не мешала другой работе. Пусть каждый раз, когда я мотыжил поле, выпалывал сорняки или носил воду, коросты вскрывались и саднили, все равно за работой боль постепенно стихала.

К середине шестого месяца все пятьдесят два пшеничных стебелька на холме дали остистые колосья. Едва показавшись над макушкой, колоски напоминали круглые колбаски толщиною в палец, но через несколько дней сделались гранеными, точно деревянные брусочки, ровно отесанные со всех четырех сторон. Правда, стоило притронуться к такому колоску, и под пальцами чувствовалась мягкость, точно брусочек изнутри заполнен водой. Я сковырнул уголок одного колоска и вместо твердых вызревших зерен увидел мешочки, заполненные бело-зеленой жидкостью. Я знал, что зерно должно пройти налив. А для налива особенно нужна подкормка и хорошая земля. Больше я не сливал кровь в ведро, чтобы подкормить землю, я ухаживал за пшеницей, как садовник ухаживает за плодовыми деревьями. Обходил деревца по очереди, выпалывал сорняки, окучивал, поливал. В пору налива я поил свои колоски кровью, не считая капли. Рассекал кожу, подставлял чашку, а набрав половину, выливал кровь к корням. Погода стояла на редкость хорошая – другим растениям палящее солнце грозило сухоткой, но моей пшенице оно давало необходимый свет и тепло. Не знаю, до какой температуры прогрелся воздух, знаю только, что в полдень вся зелень, кроме той, что росла у родника, становилась бледно-серой, а травы и кустарники понуро свешивали головы. С появлением технологии песочной плавки из мира пропали все деревья, на песках старого русла, простиравшегося на сотни ли в длину и десятки ли в ширину, не осталось ни единого деревца толще запястья. В полдень с вершины холма казалось, что мир вокруг пылает в огне. Птицы больше не могли укрыться от солнца в древесной сени, – устав летать, они садились прямо на землю, зарывались в бурьян или густой кустарник. У того тростникового озера за несколько ли от моего холма часто можно было увидеть измученных жаждой хорьков и лисиц. Стаи птиц прятались в тростнике от палящего солнца. Я мог бы устроить засаду в тростниковых зарослях и разжиться мясом, но боялся даже на шаг отойти от пшеничного поля. За две отлучки от пятидесяти двух колосьев осталось сорок восемь. Четыре колоса сломали птицы. Я не мог отойти от поля ни на час, ни на минуту. Воробьи собирались в огромные стаи и устраивали налеты, чтобы поклевать зерна и отдохнуть в тени пшеничных стеблей. Я поставил четыре соломенных пугала, но спустя несколько дней птицы привыкли к пугалам и рассаживались у них на голове и плечах, весело распевая свои песни. Как я и надеялся, зерно наливалось, пшеница цвела, вчера колосок был с мизинец толщиной, а сегодня – уже с указательный. Сегодня колосок размером с большой палец высокого мужчины, а через пару дней смотришь – он вырос величиной с самый настоящий чумизный колос. Два стебля вымахали выше меня ростом, – чтобы уберечь их от птиц и ветра, я залез на табуретку и привязал колоски веревочками к шпалерам. Пока возился с веревочками, лицо мне овеяло чистым благоуханием молодой пшеницы, прозрачным, словно запах масляного сиропа. Чтобы не отлучаться с пшеничного поля, я сплел из травы и прутьев циновку и устроил из нее навес от солнца. Принес из хижины табуретку и переставлял ее туда, куда переползала тень от навеса, и даже после обеда не решался лечь и вздремнуть.

Наконец нижние листья пшеницы тронуло желтизной. Влажные ости высохли и сделались цвета облаков, но в толщину остались как верхние прутики у кустарника, а длиной почти три цуня. В пору налива я сидел под навесом на краю поля, отгонял воробьев, и мне часто казалось, будто в воздухе над колосками пляшут маленькие красные точки; я думал, что глаза устали от яркого солнца, но однажды притащил на поле табуретку, чтобы посмотреть поверх пшеничных голов, и в самом деле увидел, что над остями клубятся мелкие красные мушки, прилетевшие неведомо откуда. Клубы красных точек и ниточек, похожих на туман, крепко пахли травой и пшеницей, а еще дразнили ноздри мясным запахом налившихся зерен.

Я спустился с табуретки.

Постоял у пшеницы, подумал немного, сковырнул зернышко из самого большого колоса на поле. Колос вырос даже больше чумизного, зернышко я взял из нижнего ряда. Оно напоминало желтое кукурузное зерно, которое вынули из початка, только снаружи отливало зеленью, из-под которой виднелась бурая внутренность; я рассматривал его на ладони и понимал, что колосья у моей пшеницы выросли даже больше чумизных, и зерна в них размером с горох, но совсем не такие плотные и тугие. Пшеничное зерно на моей ладони лежало под раскаленными лучами, и солнечный свет прожигал оболочку до самой сердцевины. Густая и клейкая бурая капля, наполнявшая сердцевину зерна, быстро истаяла, зерно сморщилось, словно тощий бурдюк, из которого выпарили всю воду.

Я раздавил зернышко зубами, буроватая жидкость распустилась на языке пшеничной сладостью с терпким привкусом крови. Я стоял в тени пшеничных колосьев, смотрел на кроваво-алую пыльцу, что кружилась над созревающим зерном, и понимал, что до сих пор был скуп со своей пшеницей. Она выросла такая высокая, каждый стебель толщиной с тростниковый, листья густые и широкие, как у деревьев по весне, и вся моя кровь уходила в листья и в стебли, а колосьям наверху питания из земли доставалось совсем немного. Воздуха им хватало, света хватало, а вот подкормки было мало. Чтобы колос получал питание, я должен был давать пшенице в несколько раз больше крови, чем раньше. Я не мог беречь свои пальцы, запястья и голени, скупо высчитывать, сколько капель крови сегодня выпила пшеница. Я должен был щедро и великодушно полить пшеницу кровью. Ночью пшеница лучше впитывает подкормку, а днем ее питает свет и воздух. И я решил взяться за дело тем же вечером, наполнил водой тазик, ведро, котелок и другую посуду, принес на поле, а когда солнце пошло к закату и лучи его сделались мягче, я наточил нож, прокипятил его в соленой воде, взял мотыгу и принялся осторожно раскапывать землю вокруг каждого стебля: там я находил место, где корни росли гуще всего, делал рядом ямку, ставил блестящее лезвие ножа у самых корней и уже не смотрел, сколько ран и шрамов у меня на пальцах, руках и голенях, только зажмуривался, стискивал зубы и со всей силы рассекал лезвием плоть (особенно трудно было разрезать ножом зарубцевавшийся шрам), и когда кровь шумной волной выливалась из раны прямо к корням, я не считал капли, не прикидывал, сколько крови дам одному колосу – одно блюдце, два блюдца, половину чашки или целую чашку; когда плоть немела от боли, а кровь останавливалась, я перевязывал рану сухой тряпкой, вываренной в соленой воде, заливал в кровяную ямку несколько чашек воды, наконец густая кровь вперемешку с водой просачивалась к корням пшеницы, я закапывал ямку и шел к следующему колосу, разрывал землю, находил место, где корни росли гуще всего, делал рядом ямку и рассекал другой палец или запястье, чтобы пожертвовать пшенице блюдце или полчашки своей крови.

Ради сорока восьми колосьев я сорок два раза рассек себе пальцы, ладони, запястья, руки и голени. Не знаю, сколько крови досталось тем вечером пшенице, но когда я поливал последние полтора десятка стеблей, кровь из рассеченного предплечья пришлось выжимать насильно, другой рукой. Тряпки, которыми я повязывал пальцы, ладони, предплечья и голени, наслаивались друг на друга. Наконец из ладоней с предплечьями стало невозможно выцедить ни капли крови, и мне пришлось рассечь вены на правом запястье, – венозная кровь полилась в чашку, в плошку, в тазик, скоро головокружение сделалось невыносимым, и когда мне показалось, что я сейчас закружусь и оторвусь от земли, подхваченный ветром, я перетянул шнуром вены на правой руке и остановил пенистый красный поток. Венозной кровью я наполнил последние несколько ямок. Я не чувствовал боли ни от четырех десятков порезов, ни от рассеченных вен на правом запястье, только мышцы во всем теле онемели и перестали слушаться, словно в них не осталось ни капли силы. Последние ямки я закапывал не мотыгой и не руками, я сидел на земле и нагребал в них песок ногой.

Солнце закатилось, над западным краем неба висела влажная красная полоса. В тишине на просторе песчаной равнины слышалось, как мой холм со всех сторон окружают громкие и таинственные шаги. Я посмотрел на последние красные отсветы перед наступлением темноты; земная твердь хранила молчание, слышался только ровный комариный звон. Дневной зной отступал, скопившийся в земле жар поднимался на поверхность, вытягивая за собой запах крови, которой я полил каждый корень, и земля на грядках и по всему склону пропиталась резким алым запахом крови и нежным благоуханием пшеницы. С пшеничного листа мне на башмак спрыгнул сверчок, уселся и затрещал во весь голос. У меня страшно кружилась голова, тело обмякло, от слабости я не мог подняться на ноги. Надеясь унять слабость и головокружение, я лег головой к подножию холма, а ногами к вершине, чтобы кровь от ног скорее прилила к голове.

Взошла луна. Голод пробирал до костей, словно холодный ветер, но шевелиться не хотелось, хотелось лежать вниз головой на холме и спать. И я в самом деле уснул. Когда проснулся, лицо заливал лунный свет. Среди пустынной ночной тишины я услышал, как пшеничные колосья с иссиза-красным скрипом всасывают стеблями мою кровь, словно воду через трубочку. Меня больше не радовал скрип наливающегося зерна, я был сыт по горло его скрипом. Я перевернулся на бок, с отвращением покосился на полсотни пшеничных стеблей ростом с тростник или гаолян и пополз к своей хижине. Наверное, я мог бы встать и вернуться в хижину пешком, но мне не хотелось. Хотелось проползти мимо грядок на карачках, чтобы пшеница видела, как я ради нее страдаю, – так старики приукрашивают свои недуги, надеясь добиться сочувствия детей. Вернувшись в хижину, я сделал несколько глотков воды, выгреб из котелка оставшийся с обеда рис, поел и уснул. Наутро меня разбудил воробьиный щебет. Смутный, едва различимый щебет становился все отчетливей и наконец ворвался в хижину, точно внезапный ливень. Вздрогнув, я потер глаза, схватил прут и с громким криком понесся к пшеничному полю. Когда я прибежал, воробьиная стая снялась и улетела, но три десятка пшеничных колосьев полегли на землю или сломались и висели на стеблях, как отрубленные головы висят на лоскутах кожи.

От сорока восьми колосьев теперь осталось восемнадцать.

Окаменев от потрясения и раскаяния, я стоял у края пшеничного поля, пока солнце не забралось на самый верх неба; я машинально поднял с земли два колоса, которые пили мою венозную кровь, растер зерна в ладонях и увидел, что всего за одну ночь напившиеся венозной крови зерна набухли и отвердели. Размером они превосходили самые крупные и зрелые пшеничные зерна и напоминали поспевающие горошины густого красного цвета. Я положил зерна под язык, и до самого вечера во рту стоял вкус смешанной с кровью пшеницы.

Пожарив и съев тридцать погибших колосков, я перенес постель из хижины под навес у края пшеничного поля и теперь ни на минуту не отлучался от восемнадцати уцелевших колосков. Семь дней подряд стояла палящая жара, за это время пшеничная рощица выросла и окрепла, и хотя листья у пшеницы пожелтели только на треть, а некоторые ости до сих пор толком не высохли, на ощупь колосья были твердыми и набухшими, словно дубинки. Я стоял в тени восемнадцати высоченных пшеничных деревьев и знал, что, даже если отнесу в лагерь самые маленькие колосья, размером с чумизные, Мальчик от радости подпрыгнет до потолка. Я потрогал первый колос, который вырос больше чумизного, и сердце с гулом подскочило к самому горлу – зернышки в колосе кололи ладонь, словно щебенка. Потрогал еще два колоса, и мысли спутались в голове, а когда я забрался на табуретку, чтобы пощупать два самых высоких колоса, которые пили мою венозную кровь, на глаза мне навернулись слезы.

Два самых больших и крепких пшеничных дерева на третьей грядке полностью высохли, их стебли были толщиной с бамбуковую палку и такие же твердые, а колосья, привязанные к треногам из жердей, за неделю выросли величиной с кукурузный початок шести или семи цуней в длину, зерна под оболочкой были в точности как горошины или семена арахиса, даже тверже и плотнее гороха или арахиса, в солнечных лучах они изливали рубиновый свет и ровными шеренгами по четыре стояли в граненом колосе, словно вымуштрованный отряд. Стебель гнулся под тяжестью гигантских зерен, и колос не то висел, не то лежал на опоре, похожий на диковинную люффу.

При виде больших и твердых, как дубинки, колосьев из глаз у меня сами собой покатились слезы.

Уняв слезы, я спустился с табуретки, вдруг сел на землю и забился в бесслезных рыданиях. Сначала я тихо скулил, но скоро завыл во весь голос, отвел наконец душу. Когда горло охрипло от плача, я удивительно бодро заполз на вершину холма, поднялся на ноги, помочился на склон и что было силы крикнул в сторону девяносто девятого участка:

– Я еду домой! Я еду домой!

– Я еду домой как честный человек! Я заработал свободу!

Срывая горло, я кричал и кричал, чтобы слышно было на всем просторе старого русла, а накричавшись, спустился к кухонному навесу, выгреб остатки муки из чана и приготовил себе полную чашку лапши, заправил лапшу чесночным маслом, наелся вволю и стал думать, как показать свою огромную пшеницу Мальчику. Я боялся оставить колосья без присмотра – прилетят воробьи и опять все переломают. Можно подождать еще пару дней, дать пшенице дозреть на солнце, потом срезать колосья, связать в сноп и отнести Мальчику, получить от Мальчика сто двадцать пять малых цветков или пять больших звезд, чтобы весь девяносто девятый участок, все заключенные старого русла лишились дара речи, но мне хотелось привести Мальчика на поле, привести сюда всех заключенных, пусть они посмотрят, какую пшеницу вырастил Писатель, пусть увидят, что пшеничные колосья уродились больше чумизных, а несколько колосьев и вовсе выросли размером с кукурузные початки.

Я хотел, чтобы они своими глазами увидели, как я заработал свободу, хотел гордо промаршировать мимо с пятью большими звездами, приклеенными к табличке. На другой день я плотно обмотал колосья газетами, чтобы за время моей отлучки воробьи не склевали зерна. Когда газеты закончились, в ход пошла простыня, потом одежда, – наконец все восемнадцать колосьев были так плотно укутаны, что каждый напоминал воздетую к небу забинтованную руку, и я со спокойной душой отправился в лагерь. Перед выходом я взял с собой десяток пшеничных зерен, каждое размером с горошину, зажал зерна в кулаке, чтобы показать Мальчику, чтобы удивить его и обрадовать, чтобы все заключенные увидели зерна и слова не могли сказать от потрясения, чтобы они пошли за мной к песчаному холму в полутора десятках ли от лагеря и посмотрели на мое поле. И случилось именно так, как я представлял: зажав в кулаке пшеничные зерна, каждое размером с горошину, я в два счета добрался до лагеря, солнце к тому времени как раз миновало зенит. Все заключенные отдыхали, дорогой мне встречались только птицы и кузнечики. Старое русло лежало в низине, пшеница на болотистых лагерных полях едва начала колоситься – еще две недели ждать, пока стебли высохнут, а зерно нальется. Пустошь окружала тропинку бескрайней зеленью с вкраплениями болотец, бурьян вырос по колено высотой. Оставшиеся с зимы пеньки выбросили побеги, высокие и сильные, совсем как моя пшеница. Лагерь встретил меня тишиной, во дворе было пусто, только Богослов выходил из нужника, завязывая штаны; увидев его, я нарочно замер на месте, чтобы он подошел первым. Вот он зашагал навстречу, узнал меня и вдруг остановился как вкопанный, а глаза застыли на моем лице.

– Господи, чем ты заболел? – удивленно выдохнул Богослов. – В лице ни кровинки!

Я улыбнулся:

– Я вырастил пшеницу с колосьями больше чумизных.

– Что у тебя с руками? – не сводя с меня глаз, говорил Богослов. – Посмотри, какой ты худой и бледный! На человека не похож!

– Погляди на мои зерна. – Я подошел к нему и раскрыл ладонь. Горошины пшеничных зерен намокли от пота, и несколько зерен слиплись в комок. Богослов увидел зерна, и рука, которой он завязывал штаны, так и застыла на поясе, рот открылся, хотел что-то произнести, но не смог вымолвить ни слова и остался открыт, словно от испуга никогда больше не закроется.

– Я поеду домой, – сказал я, пряча ладонь. – Честь по чести приклею свои пять звезд на табличку, как приклеил Лаборант, и с табличкой в руках пойду отсюда куда подальше. – Сказав так, я бросил Богослова и отправился к Мальчику – без стука толкнул входную дверь и шагнул внутрь. Мальчик спал, тростниковый веер выпал из его руки на пол, пот и слюна стекали по щеке на каменное изголовье. Услышав, как хлопнула дверь, Мальчик подскочил на постели, и, не дожидаясь, когда он опомнится, я протянул ему огромные зерна на ладони и громко прокричал:

– Я вырастил пшеницу! Каждый колос больше чумизного, размером с кукурузный початок, погляди на мои зерна!

Мальчик протер глаза, покатал пальцем зернышко на моей ладони, посмотрел на меня и снова наклонился пощупать зерна. Сонная растерянность на его лице сменилась чистым наивным светом. Мальчик схватил вещи с кровати и стал быстро одеваться, чтобы идти со мной к пшеничной роще на песчаном холме, чтобы пожать колосья, которые выросли больше чумизных, каждый размером с кукурузный початок. Как я и думал, пока мы собирались, Богослов поднял на ноги всех заключенных в своей казарме, к ним примкнули разбуженная шумом Пианистка, Докторша и еще несколько женщин. Полтора десятка человек шагали следом за мной и Мальчиком к песчаному холму, у каждого в руке было по бледнокрасному пшеничному зернышку величиной с горошину или даже арахис; переговариваясь, мы быстро шагали по тропе и на закате вышли к песчаному холму с террасным полем на восемь грядок.

Там я с грохотом остановился, а в следующий миг стрелой бросился к грядкам. Восемнадцать колосков, которые я перед уходом обмотал газетами и тряпками, исчезли – их срезали и унесли, а тряпье с газетами бросили на землю или оставили висеть на жердях. Одни стебли неприкаянно торчали из грядок, похожие на деревья с отрубленными макушками, другие лежали, втоптанные в землю, вповалку с жердями и шпалерами. Громко крича, я заскочил на поле, бросился ощупывать безголовые пшеничные шеи, осматривать поваленные стебли, наконец на самой высокой шпалере третьей грядки я увидел клочок бумаги – дрожащими руками сорвал его и прочел короткое послание:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю