Текст книги "Четверокнижие"
Автор книги: Янь Лянькэ
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 22 страниц)
2. «Старое русло», с. 386–391
Я оставил позади лагерь с такими же преступниками, каким был сам, соорудил на песчаном холме в северо-западной части девяносто девятого участка соломенную хижину и зажил один. Холм был высотой с двухэтажный дом, а площадью больше одного му, словно императорская гробница. Вполне возможно, что там действительно лежал какой-нибудь сановник, ведь на склонах осталось полтора десятка кипарисовых пней каждый диаметром два чи – откуда на обычном холме возьмется столько вековых кипарисов? С началом кампании по массовой выплавке стали кипарисы срубили и сожгли, зато у меня появилось доброе поле под пшеницу.
На холме веками росли могучие кипарисы, ронявшие сухие листья в песчаную землю, кипарисовые листья перегнивали, день за днем удобряя почву, и некогда тощая песчаная земля на солнечном склоне холма превратилась в рыхлый и жирный чернозем. Три дня я кружил по девяносто девятому участку и наконец решил поселиться на старом кургане. В нескольких ли от холма к юго-востоку начинались пшеничные поля нашего участка и тянулись до самого горизонта, с юго-западной стороны виднелось еще несколько полей, окаймленных солончаковыми ложбинами, а на северо-востоке и северо-западе были только солончаки да бескрайние пустоши. Весной там наливались нежной зеленью и сизой чернотой бурьян и осока, а едкий щелочной запах с привкусом серы начинал сменяться свежим дыханием диких трав. С вершины холма пшеничные поля на юго-востоке казались гладкими и блестящими, словно шелк. Пустошь на северо-западе вспухала неровными буграми, и белые проплешины, которые не успела захватить дикая трава, походили на одеяла и простыни, не стиранные целую зиму. На юго-восточном склоне холма я наметил квадрат площадью один фэнь[13]13
Фэнь – мера площади, равная 0,1 му (около 66 кв. м).
[Закрыть], перекопал его и разделил на четыре ступени, получились восемь ровненьких грядок, каждая размером с циновку; дальше я стал собирать чернозем, в котором годами прели опавшие кипарисовые листья, и добавлять его в грядки, да поглубже, чтобы мою пшеницу питала земля, удобренная перегноем, жирная, точно навоз, а по краям грядок насыпал ровные гребни – они пригодятся во время полива или дождя; потом набрал голышей с булыжниками и выложил ими откосы террасного поля, иначе ступени могли оползти и погубить мои грядки; а в конце посадил на грядках пшеницу.
Посевная прошла несколько месяцев назад – разумеется, я не собирался засевать грядки пшеничными зернами. Я отправился на юго-восток, прошел несколько ли до пшеничных полей девяносто девятого участка, выбрал ростки с самыми темными и густыми листьями и начал пересаживать их на свой холм. Чтобы не повредить ростки при пересадке, корень я выкапывал вместе с горстью земли. И в каждую лунку заливал несколько чашек воды. Пересадив целую грядку, приносил еще одно коромысло воды и поливал ростки по очереди. Через два дня все восемь грядок с пшеницей были щедро политы. И черное поле на солнечном склоне холма прочертили зеленые рядочки. На второй день после пересадки ростки понурили головы, а на третий и четвертый день корни сцепились с черноземом, впитали влагу с удобрениями, и ростки начали оживать, поникшие листья незаметно изогнулись, поднялись в воздух, словно побеги джусая, улыбнулись солнцу и закачались весело и привольно, залепетали, зашептались на ветру.
Через неделю густую черноту на солнечном склоне холма затянуло пышной зеленью.
Хижину я поставил в другом месте. Не хотел, чтобы заключенные девяносто девятого участка, пропалывая пшеницу, заметили, что на песчаном холме напротив стоит жилье, а рядом зеленеет пшеничное поле. Поэтому хижину я устроил на северо-западном склоне, лицом к бескрайним солончакам.
Так началась самая тихая и радостная пора моей жизни. Я ухаживал за грядками, полол сорняки, поливал землю, сидел у края поля, пристально наблюдая за тем, как незаметно растут и меняются пшеничные стебельки. Когда хотелось отдохнуть, гулял вокруг холма. Утром вставал на вершине и смотрел, как восходит солнце, в сумерках сидел на склоне и наблюдал, как оно опускается за горизонт. Иногда я ложился на солнечный склон и грелся, пока на лбу не выступала испарина, потом обходил холм с другой стороны и ложился под ветерком с пустошей; я следил за тем, как меняют форму облака, а ночью слушал, как шагают по небу луна и звезды. Хотелось писать. Я лежал у края поля, и от желания взять ручку и писать на ладонях выступал влажный горячий пот. Пытаясь успокоиться, я крепко сжимал в горстях прохладную песчаную землю, чтобы мои руки, раскаленные и дрожащие от желания писать, угомонились, как два пойманных кролика.
Я не знал, о чем буду писать, но знал, что иначе не смогу найти себе места, все ночи буду лежать без сна. Я уже не мог найти себе места и все ночи лежал без сна. Когда я уходил, Мальчик выдал мне полпузырька синих чернил и стопку белой почтовой бумаги с красной линовкой, чтобы я каждый день записывал свои слова и поступки и раз в неделю сдавал Мальчику написанное, а Мальчик будет передавать записи наверх. Я не хотел тратить драгоценные чернила на бездумное описание того, чем я обедал, сколько спал и как обрабатывал поле. Не хотел больше ничего писать для Мальчика и начальства, даже половину страницы, даже несколько строчек. Я решил потратить чернила с бумагой на книгу, которая мне по-настоящему нужна. Решил написать настоящую и подлинную книгу, пока живу один на холме и выращиваю пшеницу. Я не знал, о чем будет моя настоящая книга, но мне упрямо хотелось ее написать.
Спустя две недели после того, как я поселился на холме в полутора десятках ли от нашего лагеря и стал заниматься пшеницей, в гости ко мне наведался Мальчик. Я выпалывал сорняки на грядках, поддевал мотыгой или выдергивал пальцами тонкие травинки, которые едва успели проклюнуться, когда вдали замаячил силуэт Мальчика. На всем девяносто девятом участке один Мальчик знал, что я поселился на холме, чтобы вырастить пшеницу с колосьями больше чумизных. Люди думали, Мальчик разрешил мне уйти с участка и работать в одиночку, чтобы никто больше не мочился и не гадил на мою постель и не писал на ней «сволочь». Думали, я пообещал Мальчику вырастить пшеничные колосья больше чумизных, чтобы выпросить у него разрешение оставить участок, а на самом деле я скорее заведу тесто из песка и приготовлю решетку паровых пампушек, чем выращу пшеничные колосья больше чумизных. Никто мне не верил, а Мальчик поверил. И однажды пришел осмотреть мое террасное поле, – покачиваясь от усталости, забрался на холм и направился к грядкам. Я бросил прополку и поспешил ему навстречу, расплывшись в улыбке, но Мальчик огляделся вокруг, присел на корточки, посмотрел на редкие пшеничные стебельки, разбросанные по грядке, провел пальцами по листку, выпрямился и уставил в меня недоверчивый взгляд.
– Мы договаривались – если не вырастишь пшеницу с колосьями больше чумизных, застрелишь меня прямо здесь и здесь же похоронишь. – Он снова посмотрел по сторонам, и голос его задрожал от возбуждения: – Похоронишь меня на этом самом поле, головой на восток.
Я посмотрел на восток. Солнце стояло над самой макушкой, заливая восток белым светом.
– Выращу, не сомневайся, – уверенно сказал я, обернулся к Мальчику и увидел, что в белом свете нежное сияние его кожи отливает необычной твердостью, словно время нарастило поверх мягкого лица Мальчика жесткую скорлупу. Над губой Мальчика светились молочные волоски, но шрамы через весь лоб напоминали водную рябь, которая никогда не разгладится. Мальчик выглядел старше своих лет, совсем как деревенский ребенок, с малолетства приученный к тяжелой работе. Но в глазах его горел прежний упрямый и наивный свет, Мальчик смотрел на меня, смотрел на пшеничные ростки, посаженные в пяти цунях друг от друга, как тыква или горох, долго хмурился и наконец спросил:
– Не слишком редко они посажены?
– Так надо, чтобы колосья выросли большие.
– Ты в самом деле вырастишь пшеницу с колосьями больше чумизных?
– Скоро сам увидишь. Обещаю, летом ты повезешь мои колосья наверх, прямо к главе провинции, а глава провинции отвезет тебя в Пекин, поднести колосья столичному начальству. Погуляешь по Пекину, погостишь в Запретном городе, сфотографируешься на память с начальством из самого верха.
Мальчик смотрел на меня, и под лучами полуденного солнца его блестящее лицо наливалось прозрачным золотом, словно передо мной не Мальчик, а позолоченное изваяние, которое вынесли из кумирни и поставили под открытым небом. Чтобы придать своим словам веса, я пожевал губами и тихо добавил:
– Если не выращу такую пшеницу, можешь на целый год поставить меня на колени, надеть белый колпак и позорную табличку, чтобы люди каждый день мочились и гадили мне на голову. А если выращу, дай мне пять больших звезд и выведи отсюда, чтобы ни одна живая душа не узнала.
Не смея верить моим словам, Мальчик снова присел на корточки, осмотрел пшеничные стебельки, выпрямился, и лицо его по-прежнему светилось сомнением и беспокойством. Но мои посулы его обнадежили – не в пример другим заключенным, из которых приходилось выбивать слова «Если все верят, что соберем, значит, соберем» блюдом с маузером и красными звездами, я сам пришел к Мальчику и пообещал, что выращу пшеницу с колосьями больше чумизных, а потом снова и снова повторял свое обещание, клялся жизнью, не боялся наказания. Я не мог допустить, чтобы Мальчик во мне сомневался. Но Мальчик все равно сомневался. Мальчик вскинул голову и долго смотрел на меня с недоверием, а напоследок добавил еще одно условие:
– Если не сможешь, выстрелишь в меня в упор, чтобы я упал грудью вперед. А после похоронишь меня прямо здесь, головой на восток. И раз ты Писатель, то после моей смерти тебе придется написать про меня книгу.
3. «Старое русло», с. 392–400
После Мальчик редко приходил к моему песчаному кургану. Идти далеко – тридцать ли в оба конца. Ранняя весна наступила бесшумно и мигом пролетела, только ее и видели. Сначала казалось, что пшеничные ростки и солончаковая степь лишь сквозят зеленью и сырым дыханием, но спустя всего пару дней я проснулся среди ночи и понял, что хижина затянута чистым густым теплом, которому вовсе не было предзнаменований. Воздух дышал влагой, все вокруг зеленело. От резкого, дразнящего ноздри запаха я несколько раз громко чихнул. Полежав в постели без сна, я вышел из хижины в чем мать родила, помочился на песок и вдруг понял, что лысый песчаный склон покрылся густой зеленью, в которой виднеется целая россыпь желтых, белых, голубых и сиреневых соцветий. Я вскинул голову и посмотрел вдаль – жухлая засоленная земля плотно укрылась густой зеленью. На пустоши не осталось деревьев, но пни и пеньки выстрелили в небо зелеными побегами.
Взошло солнце, восток вспыхнул алым заревом, подобно берегу Хуанхэ во время выплавки стали. Под лучами рассветного солнца густая трава и дикие цветы, распустившиеся на песчаной равнине старого русла, сверкали ослепительно и нежно. Я побежал навстречу восходящему солнцу, босиком по дикой траве, мечтая перемахнуть через равнину и окунуться в жидкое золото солнечных лучей, разлитое под восточным краем неба. В горле клокотал дикий вопль: «А-а-а! А-а-а!», он сквозняком рвался наружу, чтобы с дробным стуком рассыпаться по пустоши. Я без оглядки пробежал несколько десятков метров и только у родника, где каждый день набирал воду, понял, что забыл одеться.
Пристыженно оглядев себя, я поднял глаза на бескрайнюю и безлюдную равнину. С курлыканьем пролетели по небу журавли, черные тени прокатились по земле, будто камни. Сырой прохладный воздух у родника бросился на меня и обернул с ног до головы мокрой простыней. Мне нужно было писать. Я должен был писать. Я уже придумал название и начало своей настоящей книги. Наверное, потому и распустились цветы, потому земная твердь и покрылась густой зеленью, что всю ночь накануне я провел без сна, придумывая заглавие и начало своей новой книги.
Я решил, что назову свою книгу «Старое русло». Я постоял у родника, наклонился к лужице величиною с сито, умылся и пошагал к хижине. Была уже середина весны, но ранним утром в воздухе еще висел зимний холод. Я выбежал на пустошь голышом, долго стоял у родника и весь с ног до головы покрылся фиолетово-зеленой гусиной кожей. Несмотря на холод, я шагал назад медленно и неторопливо, чтобы растянуть ясность и восторг того раннего часа, когда повсюду распустились цветы. Но у самой хижины ускорился, заскочил внутрь и быстро натянул исподнее. Я вдруг понял, что должен как можно скорее записать начало «Старого русла», иначе вдохновение сбежит. Я подвинул невысокий дощатый столик ближе ко входу, где было светлее, принес табуретку, достал из-под подушки старые газеты, которые Мальчик выдал, чтобы я читал политинформацию. Застелил газетами стол, уселся на табуретку и сжал губы, пытаясь успокоить колотящееся сердце; когда волнение немного улеглось, я понял, что торжественный миг настал.
Дрожащей рукой я вывел на бумаге слова:
«Во всей стране не найдешь такого природного и исторического ландшафта, как в зоне перевоспитания, она подобна наплыву на старом дереве, который однажды превращается в глаз и наблюдает за миром».
Так было положено начало книге «Старое русло». Я перечитал про себя насыщенные чувством первые строки, протяжно вздохнул, расправил плечи, надел рубашку, натянул носки, сунул ноги в башмаки, вышел из хижины и встал на вершине песчаного кургана.
В ту секунду я чувствовал себя великаном или полководцем, одержавшим победу в первом сражении тяжелейшей войны. После восхода жидкий багрянец с земли исчез. Песчаную равнину заливало слепящим желтым светом. Солнце поднялось в небо на одну жердь. Равнина, которая за ночь успела расцвести и покрыться зеленью, теперь влажно и дробно шелестела – казалось, меня окружает шум легкой мороси. Стайка воробьев прилетела и уселась на склоне, радостный воробьиный крик вытеснили дробный шелест. Присмотревшись, я понял, что воробьи устроились на моем поле. Надо было спешить – при моем приближении воробьи вспорхнули и скрылись в широком необъятном небе. Я стоял у края поля и смотрел на пшеницу – зелень листьев отливала чернотой, побеги привыкли к земле, я посадил их редко, чтобы всем хватало жирной земли и ясного света. Обычно на пшеничном поле ростки стоят ровным и тесным строем, а в промежутки между рядами едва проходит мотыга. А на моем поле каждый росточек напоминал саженец редкого дерева, которое нужно выращивать отдельно от остальных.
Стоя у края грядки, я заметил, что два стебелька в середине грядки на второй ступени немного пожелтели. Я осторожно подошел и увидел, что у пожелтевших стебельков сохнут нижние листья. Испугавшись, что корни растений точат насекомые, я принялся раскапывать землю вокруг ростков и поранил палец о колючку – кровь хлынула наружу, как вода из родника. Я быстро зажал рану большим пальцем, чтобы остановить кровь, а левой рукой все раскапывал землю у корней. Насекомых я не нашел, зато увидел, что корни ростков ушли на такую глубину, где вместо плодородной земли остался только серо-желтый песок. Песок не держит воду – пожелтевшим стебелькам не хватало полива. Я сходил к кухонному навесу, взял ведро с водой и столовую чашку, зачерпнул воды, и тут большой палец соскользнул с ранки на указательном, кровь полилась по пальцу и закапала в чашку. И в каждой чашке воды, которой я поливал пшеницу, было две или три капли моей крови, а пожелтевшим стебелькам я наливал не одну чашку, а сразу две. Алые сгустки быстро растворялись в родниковой воде, растягивались на тонкие волокна, вода в чашке отливала красным и едва уловимо пахла сырой кровью. Я вылил воду с кровью в лунки у самых корней, а когда вода впиталась, засыпал лунки и прибил землю ладонями, чтобы ее не раздуло ветром с пустошей, а корням пшеницы было чем дышать и откуда всасывать воздух.
На другой день я вышел проверить вчерашние стебельки – сухой желтизны не было и в помине. Сочные исчерна-зеленые листья сделались даже плотнее и ярче, чем у стебельков, чьи корни питал более толстый плодородный слой, мне показалось, что и расти они стали яростней и настырней. Другие ростки лежали листьями на земле, изогнув спины и отливая едва заметной чернотой, а вчерашние ощетинились листьями, точно железными пластинами. Я понял: они напились моей крови, кровь дала росткам силы. Тогда я и узнал, как нужно ухаживать за пшеничным полем: в положенное время я выпалывал сорняки и поливал землю. Но когда наступала пора подкормки, я не вносил удобрений. Я пронумеровал пшеничные стебельки с запада на восток деревянными табличками, от одного до ста двадцати, и если какой росток начинал сохнуть, желтеть и терять силы, то наутро, когда мои жилы были полны свежей крови, прокалывал палец иголкой, сливал кровь в чашку с водой и подкармливал пшеницу: стебелькам с первыми приметами слабости доставалось несколько капель крови, вялым и поникшим – полтора или два десятка капель; я выливал разведенную кровь к самым корням, и на следующее утро желтизна сменялась густой чернотой, а жухлые вялые листочки наливались силой.
Когда я пришел на девяносто девятый участок получить паек, Мальчик напомнил, что я должен записывать свои слова и поступки во время выращивания пшеницы, наверху у него требуют мои записи. Тогда я начал коротко записывать, как растут и меняются сто двадцать пшеничных стебельков, чтобы отдать Мальчику, если он снова потребует, а себе оставлять черновики «Старого русла», написанные кровью сердца, прятать их под подушкой. Так дни шли за днями, раз в два или три дня я прокалывал палец иголкой или надрезал ножом, сцеживал кровь в чашку и поливал ростки, которым требовалась подкормка. Сегодня сцедил кровь из одного пальца, завтра из другого, через три недели, а то и через месяц снова придет пора резать первый палец, к тому времени он как раз заживет. Так наступил конец четвертого лунного месяца, воздух потеплел, днем я ходил в одной рубашке, а пшеничные стебельки начали куститься, – однажды ночью, лежа в своей постели, я услышал в земле тихое невнятное поскрипывание и поначалу принял его за обычные шепоты ночной равнины, тем более ночь стояла тихая, свет далекой луны и звезд мог едва заметно журчать, струясь по земле, как журчит текущая вода, а еще я подумал, что таинственный шепот и шелест летит от цветов и трав на ночной равнине. Я не разбирал, чем отличается шелест кущения пшеницы от обычных звуков, которые издает весенней ночью земля. Перевернувшись с боку на бок, я принялся обдумывать завтрашний отрывок «Старого русла». Я должен был проработать в уме каждую подробность, каждый сюжетный поворот, чтобы со спокойной душой отойти ко сну. Я написал несколько десятков страниц «Старого русла», почти двадцать тысяч иероглифов, исписанные листы аккуратной стопкой лежали у изголовья, и аромат чернил переплетался с жирным запахом крови и желтым глинистым духом земли под моей постелью. Я не знал, какой толщины будет начатая книга, но, одолев шестьдесят страниц, уже вполне ясно видел ее сюжет. И той ночью, когда сюжет вырисовался у меня в голове, я услышал голос земли и дыхание луны, которых не слышал обычно. Я не знал, росла луна или убывала, не заметил, в какой фазе она находилась. Собираясь уснуть, я услышал смутный шелест, он выползал из-под подушки и юрким насекомым забирался мне в уши. Поднял голову – шелест смолк. Опустил голову на подушку – шелест снова хлынул в уши, словно вода во время разлива. Я убрал подушку, расчистил траву, настеленную в изголовье, приложил ухо к земле и услышал топот корней сорняков и пшеницы, тревожный и беспокойный, будто они несутся под землей наперегонки или сражаются друг с другом. Я оделся, вышел из хижины, осторожно пробрался к грядкам, сел на корточки и не заметил ничего необычного. Тогда я снова припал к земле, повернул одно ухо к грядкам и услышал, как извиваются пшеничные корни и вытягиваются стебли, будто некая сила хочет вырваться из земли наружу, а резкий лиловый скрип напоминал стрекот бамбуковых побегов, что тихой ночью прорастают сквозь щели в камнях.
Размышляя над тем, почему пшенице вздумалось стрекотать и цвиркать, я сидел на земле и разглядывал грядки; наконец небо на востоке посветлело, равнина под утренними лучами сначала подернулась серой дымкой, а после темнота резко отступила и на землю пролился свет, ровно такой же, как в последние мгновения перед сумерками, когда все звуки смолкают и небо наливается дневной белизной. Серый туман мгновенно отступил, будто солнце вышло из-за облаков, и я увидел, что стебельки, которые чаще пили мою кровь, за ночь успели разветвиться и сделались похожи на густые кусты дикого терновника. А ростки, которым доставалось меньше крови, торчали над землей одинокими стебельками – сухостью и желтизной они не страдали, но выглядели заметно слабее.
Я чувствовал вину перед одинокими стебельками. Я их обделил. В тот день я рассек ножом сразу четыре пальца, кровь полилась в ведро щедрым ручьем – сытые ростки я угощал целой чашкой или половиной чашки, а одиноким стебелькам, которым крови досталось меньше, разом наливал две или три чашки. Вечером, когда все звуки смолкли, я выбрал полтора десятка ростков, одни выпили сегодня полчашки воды с кровью, другим досталась одна чашка, третьим – две или три. Каждый росток я накрыл старой газетой, края газет прижал к земле песком и камнями и, когда наступила полночь, встал у края поля и услышал из-под газет треск и цвирканье, словно мотыльки или пташки бьются крыльями о газетные листы, пытаясь вырваться наружу. На другое утро с рассветом я снова вышел посмотреть на укрытые ростки – вечером газеты лежали на земле плоско, а теперь торчали зонтиками. А ростки, которым досталось две или три чашки разбавленной крови, ощетинились листьями из-под бумаги, подставили солнечному свету непокорный изумруд, твердый и мясистый, словно под газетами прячется не пшеница, а побеги бамбука. Убрав листы, я увидел, что одинокие стебельки тоже заветвились, и издалека казалось, будто грядки мои зарастают купами дикого кустарника.









