Текст книги "Отчий дом"
Автор книги: Ян Винецкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц)
Как поздней осени порою
Бывает день, бывает час,
Когда повеет вдруг весною
И что-то встрепенется в нас.
Полуприкрыв глаза, задумчиво, с глубоким чувством повторил:
Когда повеет вдруг весною
И что-то встрепенется в нас.
Петя повернулся к Наденьке, аккомпанировавшей ему с каким-то особенным проникновением. Голос его все крепчал, наливался силою:
Как после вековой разлуки
Гляжу на вас, как бы во сне,
И вот слышнее стали звуки,
Не умолкавшие во мне.
Он поймал взгляд Наденьки и нежно, почти неслышно продолжал:
И вот слышнее стали звуки,
Не умолкавшие во мне.
Наденька вспыхнула, низко опустила голову…
9
С тяжелым чувством прыгнул Петя на подножку тронувшегося поезда. Мама и Наденька беспрестанно махали платочками и что-то кричали ему, он не мог разобрать что.
В многолюдной сутолоке вокзала Петя видел только две пары женских глаз, неповторимых своим выражением. Маргарита Викторовна смотрела на него с гордостью, смешанной с печалью и извечным материнским страхом перед неизвестной судьбой, ожидавшей ее дитя. Наденька глядела так, будто говорила: «Не забывай меня». И тут же этот взор сменялся другим, самоуверенно-лукавым: «Я знаю, ты меня не забудешь!»
Пете хотелось спрыгнуть с подножки уже набиравшего скорость поезда, остаться в милом сердцу городе, каждый день видеть маму, музицировать с Наденькой, возиться с голубями. Но жизнь не считалась с чувствами Пети. Она властно звала его к новым, иным местам, к незнакомым делам и людям.
Ветер развевал светло-русые волосы, бил в лицо.
Уже давно скрылись из виду темные фигуры мамы и Наденьки, вокзал и дома окраины Нижнего Новгорода, а Петя все еще стоял на подножке, задумчиво всматриваясь в лазоревую даль, где блестела расплавленным серебром Волга, а за нею гурьбились на полях золотые суслоны хлебов.
К самому полотну дороги подступал бело-желтый прибой ромашек. Эх, сорвать бы одну и погадать, что ждет его впереди?.. Нет, любит ли его Наденька?
С малых лет рос вместе с нею, как сестра была. Но последнее время в их отношениях появилось нечто новое. Петя стал с нетерпением дожидаться встречи с нею, а когда встречался, внезапно робел, казался самому себе неуклюжим и глупым.
И только играя на рояле обретал Петя смелость и вдохновение. Ах, как любил он аккомпанировать Наденьке!..
Однажды она пела «Соловья» Алябьева. Весь дом наполнился чудесными трелями. Когда она умолкла, Петя начал играть другой романс и сам запел:
Соловей мой, соловейка,
Птица малая, лесна-ая…
Наденька бросила взгляд на клетки, где, не шелохнувшись, сидели Петины соловьи, и спросила:
– А что же они не поют?
– Соловьи в неволе не поют, – ответил Петя.
Теперь, без Наденьки, он казался тем же соловьем в неволе…
Лето после окончания корпуса пронеслось незаметно. Вместе с Наденькой и Данилкой ездил он на рыбалки, гонял ненаглядных своих голубей и даже напоследок с увлечением смастерил воздушного змея и, налюбовавшись его полетом, подарил мальчишкам.
Но с Наденькой так и не поговорил он ни разу о самом сокровенном.
Первый поцелуй в комнате, озаренной луной, – не слишком ли призрачно и мимолетно то счастливое мгновенье? Но как памятен, как дорог сердцу единственный поцелуй этот!
Петя бранил себя за нерешительность. Надо было прямо сказать Наденьке, что он любит ее, и спросить, разделяет ли она его чувство.
Впрочем, кто в семнадцать лет не любил и не молчал, как рыба, когда предстояло признаться в любви своей!
Верный друг Данила вышел в тамбур и потянул Петю за ремень:
– Пойдем в вагон!
На полках сидели и лежали кадеты в холщевых рубашках и брюках, из-под фуражек с белым верхом независимо выглядывали лихие чубчики, губы складывались в заученно-циничные гримасы, в голосах отчетливой фальшивинкой звучала этакая напускная хрипотца, – словно не желторотые птенчики чирикали, опьяненные свободой, а сами ветераны Ляояна или герои «Варяга» басили о минувших битвах.
Нет, стоило семь лет, лучших лет детства протомиться за высокими кирпичными стенами «Аракчеевки», где офицеры-воспитатели всех степеней сыпали неувольнениями и арестами, а преподаватели – прескучной премудростью заляпанных прошлогодними чернилами учебников, стоило все это вынести ради наступившей свободы.
Когда Петя с Данилой вошли в купе, Зарайский с азартом отчаянного игрока врал про свои любовные связи с одной «преславненькой девчонкой», а Митин и Лузгин слушали с выражением восхищения и откровенной зависти на раскрасневшихся лицах, Офицер-воспитатель, сопровождавший команду, спал в дальнем купе вагона.
На столике стояли раскупоренная бутылка, пустые стаканы и раскрытые консервные банки. Пахло кислым перегаром водки.
– Господа! – вскричал Зарайский. Он уже, видно, успел захмелеть. – Забудем прежние обиды! Выпьем за то, что вылезли из кадетских штанов и теперь мы – юнкера!
Зарайский налил в стаканы водку и протянул их Пете и Даниле:
– Пейте, г-господа юнкера!
Данила вопросительно поглядел на друга.
– Благодарю. Если я не выпью, кадетские штаны все равно мне не угрожают, – ответил Петя и, сев на нижнюю полку, стал глядеть в окно.
Данилка тоже пить отказался.
– Грешно не выпить. Тем более тебе, Петр, выпущенному вице-унтер-офицером за особые успехи.
– Надо смочить от пыли дорожку в Петербург, – увещевали Митин и Лузгин.
– Не хотите?! – взъярился Зарайский, придав своему голосу злобную надменность. – С князем выпить не хотите? Красные девицы! Кисейно-монпасейные! Кто вы такие, что отказываетесь пить с князем, а?!
Зарайский явно намеревался завязать драку.
Помня кулаки Нестерова, Лузгин и Митин усадили своего расходившегося дружка и стали отвлекать его разговором о предстоящей службе в Петербурге.
Пете до тошноты противны были и их заносчивые лица и пьяные речи, в которых наглость перемежалась с глупостью.
Он глядел в окно на пробегавшие, торопясь и подпрыгивая, верстовые столбы, на залитые солнцем поля, где по свежему жнивью прогуливались грачи и галки.
Сердце трогала острая тоска, а в ушах звучал незабываемый мотив:
…И вот слышнее стали звуки,
Не умолкавшие во мне…
10
– Петербург! – устало и вместе удовлетворенно провозгласил проводник. Началась обычная вокзальная суета, грохот чемоданов и кованых сундучков пассажиров второго класса, оклики носильщиков, радостные восклицания и поцелуи встречающих.
Для Петра все было необыкновенным.
– Петербург… – тихо повторил он, чувствуя, как сильно забилось сердце.
Отец оставил ему в наследство единственное богатство: большой сундук с книгами. Петр познакомился с ними еще до поступления в первый класс корпуса.
Здесь были книги о странствиях Миклухо-Маклая, Лазарева, Пржевальского. Походы Юлия Цезаря, Александра Македонского, победы Суворова и Кутузова словно оживали в юном воображении, и не раз он давал себе клятву стать полководцем.
Петр читал о блистательных военных смотрах в Петербурге, разучивал «Медного всадника»:
Люблю тебя, Петра творенье…
Почему-то вспомнились обложки книг из отцовского сундука и надписи мелкими буквами внизу – «Санкт-Петербург». Теперь Петру предстояло увидеть своими глазами «полнощных стран красу и диво».
Николай Зарайский, несколько раз приезжавший к отцу, считал себя знатоком Петербурга и теперь уверенно водил однокашников по городу. Они вытягивались в струнку и отдавали честь встречным офицерам.
По Невскому проспекту двигались несчетные тысячи людей, лихо проносились экипажи, сверкая свежим лаком и позолотой; кучера горластыми окликами пугали зевак; кричали газетчики – чумазые и шустрые мальчуганы; два городовых волокли в участок пьяного мастерового…
Кадеты прошли по Литейному мосту на Выборгскую сторону. Петр глядел на Неву и мысленно сравнивал ее с Волгой.
– И уже она и тише, – сказал он Даниле. – А все-таки, есть в ней что-то величавое!
– Это, должно быть, оттого, что ее опоясывают мосты, – отозвался Данила, который тоже грустил по Волге.
«Мосты… Который из них Кулибинский-то?» думал Петр. Он вспомнил великого умельца Кулибина.
– Вот и Михайловское артиллерийское училище! – громко возвестил Зарайский, показывая на длинное серое здание неподалеку от Литейного моста.
В вестибюле училища их окликнул дежурный офицер – величественного вида, щеголеватый, выхоленный капитан:
– Откуда?
– Из Нижегородского графа Аракчеева кадетского корпуса, господин капитан! – доложил Зарайский.
– Ваше высокоблагородие! – резко поправил офицер. Лицо его приняло недовольное выражение.
– Виноват, ваше высокоблагородие, – извинился Зарайский и, прищелкнув каблуками, козырнул.
– Удивляюсь вам, мальчик! Как вы отдаете честь? Какая-нибудь толстозадая купчиха и та лучше бы приветствовала офицера. – Он вдруг зычно скомандовал: – Смирно! Глаза на пр-раво!
Весь натянувшись, как струна, и выкатив свои светло-серые, почти бесцветные глаза, он пошел по направлению к высокой тумбочке, на которой стояла литровая бутыль с молоком (во время дежурства капитан не обходился без молока). За четыре шага до тумбочки с бутылкой, капитан приложил правую руку к козырьку фуражки одновременно с приставлением ноги.
«Шутник или самодур…» – подумал Петр и едва заметно улыбнулся.
– Вольно! – снова скомандовал капитан. – Что вам смешно? Вам, вам! – указал он на Нестерова.
– Я… право же… – смутился Нестеров.
– Похоже, что у вас во рту манная кашка. Слушайте! – капитан засыпал быстрой дробью: – Начальнику училища, командиру батальона и своему ротному командиру честь отдается становясь во фронт. Вот так! И глядите не курицей, а ястребом перед женитьбой!
Капитан встал во фронт и выкатил глаза.
– Вот так. Грудь колесом, задний фасад – ящичком! Повторите и проделайте!
Петр покраснел и, произнесши: «Начальнику училища…», – запнулся и умолк.
– Ну, дальше! – приказал капитан.
Нестеров молчал.
– Какие вы, однако… – проворчал он и с тою же внезапностью, с какою пришел несколько минут назад в дурное настроение, стряхнул с лица гримасу недовольства. – Ничего, м-мальчики, попадете ко мне в роту, я с вас живо кадетскую пыль вытряхну!
Что-то угрожающе-грубоватое и одновременно отеческое послышалось в этих словах вчерашним кадетам и они, в силу выработанной семью годами корпуса привычки, с покорной готовностью передали себя во власть нового начальства.
Прощай, волшебный мир свободы, промелькнувший коротким лучезарным сном в это необыкновенное лето!
Прощай, мир счастливых избранников судьбы, не знающих ни репетиций, ни маршировок, ни унылых, как осенний дождь, наставлений офицеров-воспитателей!
Теперь – снова муштра, снова лямка суровой службы под недремным надзором «усатых нянюшек»…
Капитан вызвал дневального и коротко распорядился:
– В баню!
Их постригли, помыли, одели в новенькую юнкерскую форму, каждому выдали шашку, увесистую, в окованных медью ножнах.
Петр надеялся в первые дни побродить по Петербургу, поглядеть исторические места, которые он отчетливо представлял себе из прочитанных книг.
Но с той минуты, как новоиспеченных юнкеров подняли в шесть часов утра, с той самой минуты Петр уже не принадлежал больше самому себе.
Проглотив кружку чаю и французскую булку, Петр в строю классного отделения отправлялся на занятия. Теория лафетов и пушек, топография, фортификация, высшая математика, электротехника, – боже, сколько разнообразнейших знаний принужден был копить в своей еще зеленой головушке бедный юнкер Михайловского артиллерийского училища!
Петр с увлечением изучал интересные, трудные науки, трудное всегда увлекало его.
Хуже всех предметов давалась химия взрывчатых веществ. Перед каждой репетицией он волновался, зубрил до головной боли формулы различных химических соединений (в корпусе его прозвали бы «зубрилой-мучеником»). А может быть, сказывалось малокровие, которое мучало его уже давно…
Однажды Петра вызвал к доске преподаватель химии Яровой-Раевский, Юнкера дали ему прозвище «Персюк» за орден Персидской звезды, с которым он никогда не расставался.
– Расскажите, милостивый государь, химический состав и технологию изготовления пироксилиновой шашки.
Пока Петр чертил на доске формулы, «Персюк» сложил пальцы правой руки меж пальцами левой и стал медленно крутить большими пальцами. Юнкера знали: это верный признак того, что «Персюк» скоро начнет дремать, – он страдал необыкновенною сонливостью.
Просыпаясь, «Персюк» обычно спрашивал:
– Так на чем мы остановились, милостивый государь?
Если юнкер не знал урока он, прищелкнув каблуками, докладывал к удовольствию всего класса:
– Ответил на все вопросы, господин профессор!
– Отменно. Садитесь, – рассеянно говорил «Персюк».
По училищу ходил анекдот, будто «Персюк» – старый холостяк – как-то сватался к одной вдовушке. И вот во время объяснения в своих чувствах к ней «Персюк»… уснул. Потом, проснувшись, спросил по обыкновению: «Так на чем мы остановились, милостивая государыня?..»
Теперь юнкера предвкушали очередное зрелище. «Персюк» задремал и наконец закрыл глаза.
У Нестерова получилась заминка с одной из формул. Юнкера бросали ему скомканные бумажки с развернутой формулой получения пироксилина, но Петр не поднимал падавших к его ногам шпаргалок – он упрямо хотел сам вспомнить злополучную формулу.
«Персюк» громко всхрапнул и открыл глаза.
– Так на чем мы остановились, милостивый государь?
По классу прошелестел сдавленный хохоток юнкеров. Нестеров вытянулся, и все уже ждали привычной фразы, но Петр сказал, покраснев до самых ушей:
– Я забыл формулу азотной кислоты, господин профессор.
«Персюк» потер глаза, внимательно и изумленно поглядел на Нестерова.
– Первого юнкера встречаю, который… который не воспользовался моей слабостью. Спасибо, друг мой! А формула азотной кислоты, – добавил он, повеселев, – формула азотной кислоты вот какая – записывайте!..
11
Три вечера в неделю – по средам, субботам и воскресеньям – юнкера бывали свободны. Николай Зарайский с «купчиками» Митиным и Лузгиным кутили в артистических кабачках либо проводили ночи в дымном чаду игорных клубов на Васильевском острове, на Елагине и еще бог весть каких увеселительных местах гульливого, не взирая на войну, Петербурга.
Петр с наслаждением зарывался в книги или ходил в Мариинский театр в сотый раз слушать оперу, каждую арию которой знал наизусть.
Сегодня Данила уговорил Петра пойти в артиллерийский исторический музей. Моросил мелкий, колючий от холода дождь. Тучи низко проносились над городом, гася блеск памятников и дворцов, одевая в серые тени неспокойную Неву.
Друзья уже подходили к Литейному мосту, когда раздался бешеный стук копыт. Казачья сотня аллюром летела по мосту.
– На «Лесснере» забастовка! – ни к кому не обращаясь, очевидно, по привычке разговаривать с самим собою, громко сказал высокий старик, неодобрительным взглядом проводив казаков.
– По поводу чего же забастовка? – спросил Петр.
Старик скользнул глазами по шашке Нестерова, затем по юному его лицу и тихо, отчужденно ответил:
– Не знаю, господин юнкер…
На худом лице старика медленно проплыла злая усмешка. Он круто повернулся и, сгорбившись, зашагал по мосту.
– Идем к «Лесснеру»! – решительно сказал Петр.
– А музей?
– Потом!
Они повернули обратно. На одном из перекрестков им попалась навстречу группа мастеровых. Петр и Данила поровнялись с ними и тотчас услыхали произнесенное сквозь зубы:
– Юнкерье!
– На подмогу казакам торопятся…
В голосах рабочих было столько презрения и ненависти, что Петр невольно втянул голову в плечи.
– Что творится в народе, а? – спросил он, побледнев.
– Плохо, – ответил Данила. – Я слышал, крестьяне подожгли усадьбу Зарайских. Колька теперь ходит, как ошалелый.
– Ну, таких негодяев не жалко, – глухо отозвался Петр. – В прошлом году, я был очевидец, подожгли в Воскресенском амбары, а нынче пришел черед и поместью.
Свернув за угол, Петр и Данила увидали алый стяг, трепетавший на высокой заводской трубе. Большая толпа женщин, бедно одетых, с изможденными, но отчаянными лицами, осаждали заводские ворота.
Казаки размахивали нагайками, кричали, ругались грязно и хрипло. Кони, брызгая пеной и крутя мордами, наезжали на толпу.
Во дворе завода сотни твердых мужских голосов пели незнакомую, полную тревоги и призыва песню:
Вихри враждебные веют над нами,
Темные силы нас злобно гнетут.
В бой роковой мы вступили с врагами,
Нас еще судьбы безвестные ждут…
– Ч-что эт-то? – словно онемевшими от мороза губами произнес Петр.
Густели сумерки. Крики женщин мешались с цокотом подков о булыжник и обрывками песни:
Но мы подымем гордо и смело
Знамя борьбы… о-очее дело,
Знамя великой… всех народов
За лучший мир, за святую свободу…
А наверху гордо развевался огненный кумач – мятежный, запретный, недосягаемый…
– Пойдем отсюда! – чувствуя свое бьющееся сердце, сказал Данила. – Если нас здесь увидят…
Петр не ответил. Он крепко сжимал рукоять шашки и всматривался в загустевшую наконец темноту, откуда теперь доносились глухие удары казачьих нагаек и протяжные вопли женщин.
«Что же это? – думал Петр, мрачно насупливаясь. – На Волге мужики жгут усадьбы помещиков. Здесь, в Петербурге, бастуют рабочие и поют гневные варнацкие песни, а казаки избивают плетьми их жен и матерей, пришедших к заводу…
Как все это странно и страшно! И главное – непохоже на разглагольствования „Тромбона“ в кадетском корпусе о великом согласии в православном русском народе…»
Данила увлек Петра в переулок, и они торопливо зашагали по булыжной мостовой.
– Гадко!.. Ой, как гадко на душе! – тихо сказал Данила, и его широкое лицо приняло страдальческое выражение. – Война идет, японцы Порт-Артур взяли, а тут – нагайки…
– Да, – задумчиво отозвался Петр. – Сидели мы с тобой за высокими стенами кадетского корпуса и ничего не знали, а на белом свете вон что творится!..
У Михайловского училища Данила остановился.
– Не до музеев теперь. Завалимся-ка лучше спать.
– Нет, брат. Раз задумали, надо итти! – твердо сказал Петр.
В огромных залах Артиллерийского исторического музея стояло безлюдье. Старинные орудия глядели из глубины давно минувших времен, гордо подняв стволы, и казалось, что раскаты эха выстрелов их еще гремят по безмерным просторам России и каждое сердце отвечает им новыми отзвуками.
Служители дважды предупреждали упрямых юнкеров, что музей пора закрывать, но они продолжали срисовывать экспонированные орудия в свои тетради.
Петр облюбовал одно из первых отлитых из меди орудий 1485 года – гафуницу времен Ивана Грозного. Данила рисовал медную мортиру 1606 года, отлитую при Лжедимитрии.
Уже собираясь уходить, Петр заметил стоявшую в углу небольшую пушечку и прелюбопытную надпись: «Пушка Емельки Пугачева».
Он задумался. «Пугачев выступил против императрицы Екатерины Великой и поплатился за это буйной головою, а пушечка его живет… Чего хотел этот мужественный и непонятный человек?..»
Почему-то вспомнились слова услышанной сегодня у завода Лесснера песни: «Вихри враждебные веют над нами…»
Ночью Петр долго не мог уснуть. «Вихри… вихри враждебные… Рабочие бастуют, хозяин им ничего не заплатит, детишки голодные, казаки избивают плетьми их жен, некоторых забастовщиков ждет неминуемая каторга, а они… поют… Поют! Вихри враждебные… Гм!.. Ничего не понимаю… Ничего! Впрочем, и неудивительно: этих вещей нам в корпусе не объясняли…»
Ему приснился странный сон. Три здоровенных казака безжалостно избивали плетками молодую девушку. В заводские ворота ломились рабочие, они хотели помочь девушке, но казаки отгоняли их выстрелами из винтовок.
Петр выхватил из ножен шашку и полоснул ею казака, но на мостовую неожиданно покатилась голова девушки, залитая кровью. Петя обомлел: то была голова… Наденьки.
Наутро Петр рассказал про свой сон Даниле.
– Жди дива, – загадочно изрек Данила. – Либо письмо придет от Наденьки, либо сама заявится!..
12
Данила оказался добрым вещуном: пришло письмо от Наденьки. В каждом слове, в каждой круглой буковке ее неповторимого почерка было столько солнечного, одному Петру видимого света, что лицо его, озаренное этим необыкновенным светом, изумило Данилу, и он стоял подле своего друга притихший, задумчивый, боясь пошевельнуться.
«С тех пор, как ты уехал, – писала Наденька, – у нас не унимаются дожди. Вчера я проснулась, выглянула в окно и у меня сжалось сердце: все липы, будто сговорясь, разом сбросили желтые листья, и только отдельные шафранно-палевые листочки так жалостно трепетали на неласковом осеннем ветру и то и дело роняли крупные капли-слезинки, что и я невольно заплакала.
Скучно стало у нас, сумрачно. Голубей вместе с нагулом мы с Маргаритой Викторовной отдали соседским мальчишкам. Вот было радости у голубятников с нашей улицы! И только твой любимый дрозд да вертлявая канарейка потешают нас своими песнями и танцами.
И институте все те же девочки, из всех предметов отдающие предпочтение французскому, потому что они спят и видят себя уже молодыми светскими дамами.
Недавно иду из института. Подходит ко мне маленький мальчик – не иначе гимназист первого класса, – и спрашивает:
– Вы Надя Галицкая?
– Да, – отвечаю.
Гимназистик протянул мне записку и убежал. Представь, мелким почерком, по-французски (чтоб гимназистик не прочел), какой-то кадет по имени Александр объяснился мне в любви. Я долго хохотала над этой глупой запиской моего неизвестного и незадачливого обожателя.
Петушок! Когда у вас начинаются каникулы? Вероятно, с рождества. Я вспоминаю дни нашего детства и мне кажется, что когда ты вернешься, все начнется сначала. Неужели детство совсем-совсем кончилось?..»
Петушок… Так звала его мать, когда бывала им особенно довольна. Теперь Наденька впервые назвала его так.
Петр снова и снова перечитывал письмо, и на лице его не проходило счастливое выражение.
Глядя на Петра, Данила вспомнил Лену, миловидную девушку, с которой познакомился на маскараде. Лена училась на Высших женских курсах при Петербургском университете, страстно мечтала о новых географических открытиях и так увлекательно рассказывала о жизни знаменитых русских путешественников, что Данила, слушая ее, втихомолку сетовал на свою незавидную долю юнкера.
Отец Лены, поручик Сергей Федорович Мозжухин, недавно вернулся с японской войны без правой ноги. Петр и Данила очень хотели с ним повидаться. И вот в прошлую субботу, в маленькой квартирке на Гороховой улице их встретил высокий плечистый мужчина с седыми висками, с крупным, но красивым вырезом губ и ясными синими глазами. В его глазах рядом с природной добротой временами появлялось что-то глубоко выстраданное, горькое, непримиримое.
Сергей Федорович рассказал о тяжелых боях в Порт-Артуре, о гибели многих тысяч солдат и матросов и подозрительной нерасторопности всех этих стесселей, фокков, вивенов, старков.
– Я оставил лишь ногу на Водопроводном редуте… А сколько там осталось жизней!.. – Сергей Федорович опустил запорошенную преждевременной сединой голову, потом вскинул ее, сверкнул смелым взглядом синих глаз. – И все-таки тверд душой народ русский! Говорю это не в утешение вам, а потому, что видел, знаю доблесть солдата нашего – простого мужика с черными от земли руками. Да!
Петр слушал поручика и думал: «Боже, неужто это и есть доподлинная „взрослая“ жизнь! Неужто все то спокойное, прямолинейное, распределенное по параграфам устава и главам учебника истории Смирнова было лишь туманной завесой, защищавшей детство от вредного воздействия преждевременной зрелости?»
Петр чувствовал себя при этом как пловец, который привык к спокойной реке и очутился вдруг в бушующем море. У него не на шутку закружилась голова.
Он обернулся к своему другу: тот глядел на Лену и в глазах его была такая счастливая суматошинка, что Петр с невольной улыбкой отвернулся. «Блаженный Данило! Он влюбился до умопомрачения…»
А Лена говорила, что в университете творится что-то невообразимое. Студенты собираются группами, злословят в адрес государя, по рукам ходят эпиграммы на Куропаткина, великих князей Михаила Александровича и Владимира Александровича.
Третьего дня в актовом зале студенты юридического факультета устроили кошачий концерт профессору истории Попову, который не в меру ретиво восхвалял «императора Николая».
Петр и Данила ушли тогда поздно, обуреваемые разными чувствами: Петр размышлял над тяжелыми маньчжурскими поражениями (если бы не Сергей Федорович – не поверил бы!), а Данила шел и улыбался в темноте, он слышал голос Лены, видел ее смелые и ласковые глаза, он нес в себе песню и верил, что она никогда не умолкнет…
Теперь же, когда Петр в десятый раз перечитывал письмо Наденьки, а Данила стоял рядом, было похоже, что друзья поменялись ролями. Данила собирался сказать Петру, что Лена приглашает их обоих на студенческую сходку. Но что-то, Данила и сам бы не мог сказать, что именно, вызывало в нем неловкое чувство, и он принужден был сделать немалое усилие, преодолевая нерешительность.
– Петя…
– Нет, послушай, что она пишет дальше, – перебил его Петр и стал читать: «Высылаю книгу, с которой тебе трудно быть в разлуке, – „Путешествие на воздушном шаре“ Жюль Верна». Каков подарок, а? И как я мог забыть взять «Путешествие» с собою!
– Петюшка… Лена приглашает нас на студенческую сходку, – тихо сказал Данила.
– Превосходно! – ответил Петр, бережно складывая письмо. Его мысли были заняты другим.
Совершенно неожиданно все увольнения в воскресенье были запрещены.
Начальник училища, все курсовые офицеры, командиры батальонов и рот, преподаватели никуда не отлучались из кабинета генерала.
Они сидели с напряженными лицами и изредка перешептывались, словно в доме, где лежал покойник.
Юнкерам было приказано получить боекомплект патронов и протереть стволы винтовок от смазки.
– Что случилось? – испуганно перешептывались михайловцы.
Николай Зарайский, который ходил среди юнкеров в чине «всезнайки», загадочно отвечал:
– А то случилось, что лопнули наши рождественские каникулы, как мыльные пузыри. Выловлены опасные революционеры. Они хотели поднять восстание и убить государя!
13
Только через три месяца Петр с Данилой смогли увидеть своих друзей – Лену и Сергея Федоровича. Старый поручик встретил их с мрачной веселостью:
– A-а! Господа юнкера! Хвалитесь, сколько пуль выпустили в народ русский?
Юнкера с недоумением пожали плечами.
– Так вы ничего не знаете?! Xa-xa-xa!.. – с какой-то странной злостью рассмеялся поручик. – На михайловцев надели наглазники!
– Лена, что приключилось? – спросил Данила, потеряв надежду узнать что-нибудь определенное от ее отца.
– Расскажи им, Леночка, пусть послушают! – перестав смеяться, проговорил Сергей Федорович.
Лена, бледная, с расширенными от все еще не унявшейся боли глазами, начала дрожащим голосом:
– После рождества, в воскресенье, много тысяч людей, преимущественно рабочих, пришли к Зимнему дворцу… Они были с хоругвями и с портретами государя…
– И во главе с попом! – вставил Сергей Федорович. – Пели «Отче наш иже еси на небесех… Да святится имя твое, да приидет царствие твое, да будет воля твоя!..»
– Они пришли с петицией, – продолжала Лена, – просили облегчить их тяжкую жизнь. А государь… велел стрелять. Снег на Дворцовой площади стал красным от крови…
– Нет! Черным от трупов и позора! – воскликнул Сергей Федорович. Потом добавил тише и безнадежней: – Вот как нынче весело на Руси.
Данила переглянулся с Петром и, увидав напряженно-раздумчивое и вместе ошеломленное лицо друга, подумал с горестным изумлением: «Так вот отчего нас держали взаперти… И вправду, что творится на Руси!..»
Лена вдруг всплеснула руками:
– Папа, мне надо итти в университет, на митинг…
– И я с вами! – неожиданно для самого себя сказал Петр и покраснел. – Пойдешь, Данила?
– Куда ты, туда и я! – с решительной готовностью ответил Данила.
Сергей Федорович пристально вглядывался в молодых людей, потом, покачав головой, произнес не то с осуждением, не то с удивленной похвалой:
– Ну и времена! Юнкера, будущие офицеры идут на студенческий митинг. С ума сойти можно!
– Но вас… в таком виде… студенты не пустят, – сказала Лена.
– Вот досада! – пожалел Петр. Он вспомнил, с какой ненавистью глядели на них молодые рабочие с завода Лесснера.
– Постой, – воскликнул Сергей Федорович, – у нас где-то есть цивильная одежда. Поищи, Ленуся…
Петр всю жизнь ходил в военной форме и теперь, облачившись в широкие черные брюки Сергея Федоровича и в старомодный, изрядно поношенный сюртук, глянул в зеркало и не узнал себя. На него строго глядел большеглазый юноша в широченной, обвисающей одежде, похожий на слушателя духовной семинарии.
Даниле достались одни брюки, но он не горевал: Лена заверила его, что в университетских коридорах полумрак и на митинг можно будет пройти в верхней одежде.
Сергей Федорович поглядел Петру и Даниле в глаза и с каким-то задумчивым проникновением сказал:
– Что бы вы ни услышали и сегодня и в будущем, помните – царь это одно, а народ – другое. Идите!
Они пошли переулками, зорко поглядывая на прохожих: не дай бог встретить кого-нибудь из юнкеров или курсовых офицеров!
Весеннее петербургское солнце озаряло улицы, окна и крыши домов, влажные метелки деревьев…
Митинг уже начался. Актовый зал был забит молодежью, и Петру, Даниле и Лене стоило немалых усилий протиснуться вперед. Коренастый, с энергичным смелым лицом студент бросал в толпу дерзкие и гневные слова:
– Кровавое воскресенье незаживающей раной кровоточит на совести России. «Добрый царь-батюшка» обернулся палачом и душителем. Дорогой ценой заплатил народ за знакомство с царем-оборотнем, да зато сквозь слёзы провидим мы новые дали, где не будет самодержавия…
– Долой палача!
– До-о-о-лой! – кричал зал сотнями голосов.
Петра бил нервный озноб. Никогда не слышал он ничего подобного о государе. По его твердому, сложившемуся еще в корпусе убеждению, никто не смел ни осуждать, ни порицать царя, которому если не всевышним, то уж во всяком случае Историей поручено повелевать народом.
И как у этого ершистого гражданина язык поворачивается! Говорун… Не иначе как с юридического факультета.
В сердце просачивался холодок неприязни к оратору… «Когда бранит Сергей Федорович, испытываешь совсем иное чувство. Он выстрадал каждое слово своей хулы, он отдал правую ногу, получив взамен это горькое право – бранить… И все-таки, боже, как бурлит Россия! – думал Петр, с тревогою посматривая по сторонам. – Такие, как этот оратор, несколько лет назад стреляли в министра просвещения Боголепова. Здесь собралась будущая интеллигенция, те, что должны учить, воспитывать и вести за собою народ. Куда же они поведут его? Или я ничего не понимаю, или…»
Петра окружала возбужденная наэлектризованная толпа. Нервно расширенные глаза, бледные, багровые, угрюмо-гневные лица. В некоторых глазах он прочел страх, в других – сумасшедшее желание бить, разрушать все, что ни попадет под руку. И удивительно – ни одного равнодушного лица! Вероятно, именно так всегда выглядели мятежники…