Текст книги "Дом и дорога"
Автор книги: Вячеслав Веселов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц)
В полдень мы стали на якорь и уже собирались спустить на воду понтон, как прилетел ледовый разведчик. На нас двигалось ледяное поле. «Мста» снялась с якоря и около пяти часов дрейфовала.
Вездеход, два мотобота системы «Дори» (их попросту зовут дорами) и плашкоут – металлический понтон – вот хозяйство, которым заведуют Тухватуллин и Сенин. Сейчас они снова гоняют двигатели. На палубе голубой чад, запах гари.
– Порядок! – кричит Тухватуллин и скалит прокуренные зубы. Черненький такой, ухватистый мужичок. Сенин – рыхлый блондин с широким лицом и плоскими волосами. Он сидит на дне доры, ковыряется в моторе, сопит. Что-то там у него заколодило.
Тухватуллин и Сенин – архангельские шоферы. Они из одной автобазы, оба в море впервые. У того и у другого нелады с морской терминологией. Вконец измучившее их голландское слово «плашкоут» они переиначили каждый на свой лад. Тухватуллин произносит п л а ш к о в ы й (это звучит у него как фартовый), Сенин говорит п л а ш к е т и тихо смеется.
Правда, маялись они недолго. Увидев, как плашкоут болтается на волне, кто-то окрестил его б а л а л а й к о й. С тех пор плашкоут иначе не называли.
Когда «Мста» снова подошла к берегу, полярной станции уже не было видно: над водой стлался плотный туман.
Мы спустили плашкоут и начали выгружать из трюмов бочки с соляром. Тут появилась первая льдина. Она вынырнула из-за носа «Мсты» и пошла на понтон. Его оттащили, дали льдине пройти, снова привалили к борту.
А льдины все шли и шли. Они выплывали из сырой мглы, клубившейся над водой, глухо ударяли о форштевень, медленно погружались, потом всплывали, с них текла вода, они сипели, скребли о борт. Если ребята не успевали заметить их, льдины напоминали о себе тупыми ударами. Тогда на судне стравливали конец, а там внизу, на понтоне, хватались за багры.
– Начинается Арктика, язви ее душу, – весело говорит Кадушин, а по лицу – какая-то тень. Воспоминание, что ли? Опыт? Знание этой самой Арктики? Он ведь здесь чуть ли не в десятый раз.
Становлюсь грузчикомЯ навел ведро мыльной воды. Пора начинать уборку, но мне не хочется уходить с палубы. Вот-вот должна показаться дора. На мостике включили прожектор. Орет в тумане тифон.
Ребята поднимаются на борт продрогшие до костей, в сырой одежде, отвороты сапог у них подняты и блестят. Лица у всех серые, осунувшиеся, а глаза – странные, подведенные, как у цирковых клоунов: ночью выгружали уголь.
Я вожу шваброй у капитанских дверей и вдруг слышу... Что же я такое слышу, что сердце у меня начинает прыгать?
– Вы только послушайте: он замешкался! Не надо рот разевать. Это Арктика, – рычит капитан, – она шуток не шутит. Запомни, Творогов! Замешкался он... Я не хочу из-за вас, вахлаков, лезть за решетку. У нас впереди еще семь станций... – Пауза. – Кто у нас уборщик? – Второй штурман называет мою фамилию. – Студент? Какой еще студент? А-а... Вот тоже дал бог работничков! Ладно, поставьте его в смену первого помощника.
Его... Меня, то есть. Ведь это обо мне речь! Ведь это я теперь грузчик. Ах ты, боже мой! Это значит, теперь я буду вставать вместе со всеми, вместе со всеми буду уезжать на берег, а потом возвращаться. Теперь я буду ворчать, если в душевой не окажется мыла.
Лева Творогов допустил оплошность, упав с понтона. И хоть не дело радоваться бедам ближнего, но как тут было не ликовать.
Мы стоим на понтоне, который следом за дорой выбирается в море.
В воздухе холодная морось. На берег идет накат. Желтые волны несутся вдоль отмелей и с шипением разбегаются по песку.
– Дыхание моря, – говорю я.
– Да-а, – отзывается доктор. – Бронхиальная астма.
Грохот волн все сильней. Начинается прилив. Мы молча глядим туда, где за грядами грязно-зеленых валов маячит «Мста».
Сегодня на полярной станции нас встретил долговязый парень в плаще с капюшоном, румяный, с рыжей бородой, похожий на веселого дьячка-расстригу.
– Ну, спасибо, – сказал он, увидев ящики с огнетушителями. – Хоть это не забыли. У нас их, знаете ли, пятьдесят штук... Кто там наши заявки читает? Привезли две с половиной тонны листового железа. А нам всего-то надо на два ведра.
На берег – ящики, с берега на понтон – металлические бочки из-под горючего. Всю смену без перекуров. Сейчас мне трудно сжать пятерню в кулак, кисти словно ватные, кончики пальцев опухли и горят.
СловаРабота такая: груз из трюмов переваливается на плашкоут, дора тащит эту балалайку среди льдов, на крутой волне или в тумане, мы переносим бочки, ящики и мешки на берег, возвращаемся и все начинается сначала. И так изо дня в день. Работа – отдых – работа. Восемь часов через восемь. Мне еще надо привыкать к этому графику.
После душевой я проглатываю еду, не различая вкуса, бреду в кубрик, забираюсь под одеяло. Сладко ноют в тепле кости, горит лицо, задубевшее на ветру и морозе.
Перед сном я листаю книжку К. Бадигина «По студеным морям» – очерки по истории русского полярного мореплавания. Мне трудно следить за мыслью, повествование, всякий связный текст меня утомляет. Я изучаю приложение к книге, словарик поморских слов и выражений.
Лексика, относящаяся к природным явлениям, очень богатая, со множеством тонких, почти неуловимых различий. Вот какие, например, слова найдены для обозначения пасмурной погоды.
БУХМАРЬ, также БУХМАРА – пасмурная погода, тьма от нависших облаков.
МАЗГАРА – погода на море с моросящим дождем.
МОРОЗГА – мелкий с изморозью дождь.
МОРОК – пасмурная погода с туманом и моросящим дождем.
ЧАМБРА, также ШКОЙДА – моросящий дождь на море или мокрый снег, идущий в тумане.
ЧЕЛУГА – мелкий с изморозью дождь в тумане.
Для разных видов льда имеется около ста названий! Понимаю, плавание во льдах, профессиональная потребность, нужда были источниками этого словотворчества. Но не богатство словаря меня поразило. Удивительным было другое – как безошибочно поморы закрепляли в словах свой опыт, какие точные, меткие, какие выразительные слова они находили!
БАКАЛДА, СНЕЖУРА. Мне не надо заглядывать в словарь, чтобы увидеть эту кашу из пропитанного водой снега.
ГЛАДУХА, ГЛАДЦА. Тоже все понятно.
Вот слово СМОРОЗЬ. Надо ли объяснять?
Или – МОЛОДИК.
Или – БИТНЯК.
Есть лед ЯСНЕЦ. Такой он чистый, прозрачный...
Я читаю ШАУШ, ШУГА, ШЕРАХ, ШОРАХ и слышу, как трутся, шуршат, ломаются молодые льдинки.
А что такое ЛИПУХА? Конечно же густой, мокрый снег.
На ДиксонеИз штаба морских операций вести идут невеселые: льды, льды, льды... 10-балльный лед с торосистостью 3—4 балла. Около наших северных точек появилась шуга и ниласовые льды.
В эфире судовые радиостанции. Все клянут нынешнюю навигацию. Она открылась позднее обычных, так называемых «средних сроков» – ледоколы вышли в первых числах июля. В Диксоне караваны судов дожидаются проводки на восток. У всех с языка не сходит пролив Вилькицкого, блокированный тяжелыми припайными льдами. Лишь одно судно успело прорваться сквозь него. Ледоколы, ведущие суда на восток, за восемь часов делают десять миль, а иногда в вахту не больше трех кабельтовых.
Мы подошли к Диксону в тумане и стали на якорь. Когда туман рассеялся, я увидел рейд, забитый судами. Рядом с нами стояли два лесовоза, танкер, а чуть поодаль – ледокол.
Часам к девяти день разыгрался, выглянуло солнце. Я был свободен от вахты и ушел на берег.
Недалеко от портовых ворот, на берегу залива стоит обелиск Тессему, норвежскому полярнику, замерзшему в пургу, всего в четырех километрах от жилья.
ТЕССЕМ
Норвежский моряк,
член экспедиции м/ш «Мод»
Погиб в 1920 г.
________________________
Tessem
† 1920
m/s Maud Norge
К обелиску прислонен якорь, у штока якоря букетик полярных маков. С залива тянет ветер. Желтые лепестки мака тихо шевелятся.
Вечером на судне был человек из штаба проводки.
– Я не могу вас заверить, – сказал он, – что на остров Уединения (наша крайняя северная точка) вы непременно пойдете с ледоколом. Скорее всего, придется рассчитывать на собственные силы.
Придется уходить, бежать ото льдов, торопливо разгружаться под постоянной угрозой зимовки. А вы что думали – совершенно реальная угроза! Выходит, всем худо. Представляю, с каким сердцем радисты дальних полярных станций выстукивают сейчас: «Разгрузка невозможна...»
Солнце садится, и небо на востоке принимает зеленоватый яблочный оттенок. Темнеет. На судах спускаются флаги.
Погрузка закончена. Мы уходим. Лесовоз рядом с нами дает протяжный гудок, к нему присоединяется танкер, хрипло кричит ледокол. Гудок! Еще один, еще... Мы медленно скользим по заливу среди судов, дожидающихся проводки, а над нами, в холодном вечернем воздухе повисают прощальные, долгие, раздирающие душу гудки.
Сегодня я заметил, что капли воды на швартовном тросе за ночь превратились в лед.
ЗакатМы идем на восток. С правого борта проплывают глыбы островов, чуть припорошенные снегом. Голые куски камня, жуткий покой, неживое металлическое свечение красок – север вне последних поселений.
За кормой садится солнце. Грозное величие, с каким плоский кроваво-красный диск опускается в океан, рождает во мне ощущение пронзительной человеческой тоски по теплу. Вероятно, я был не первым, кому хотелось закричать от первобытного холода, одиночества и чувства слабости перед цепенеющей ледяной пустыней...
На палубу вышел камбузник Миша. Он взмахнул грязным ведром – и за борт полетели картофельные очистки.
Бухта Стерлигова. Старший рулевой КадушинНа берегу двухэтажный деревянный дом, утыканный антеннами, хозяйственные постройки. В тундре, у оконечности бухты, – избушка охотника-промысловика.
На понтоне тридцать тонн угля. Мы отваливаем от борта. На судне зажигаются рейдовые огни. «Мста» сразу делается уютной, обжитой и уезжать не хочется. Поднимающийся к ночи ветер холодит щеки. Сидя на куче угля, я вижу, как ребята в чистых рубашках, с влажными после душа волосами пробегают в столовую. Там тепло, сухо, горячий чай. Все это мы получим через восемь часов.
На судне включают трансляцию. Где-то в снастях, тягуче и ласково начинает гитара... Но вот я уже ничего не слышу, кроме скороговорки мотора.
За рулем доры Кадушин. Время от времени он оглядывается – нижняя губа прикушена, вязаная шапочка надвинута на глаза. Он сосредоточен и молчалив. Таким я видел его только однажды, на Марре-Сале, когда мы два часа проблуждали в тумане. Кадушин тогда не ругался, не оправдывался. Надвинул шапчонку на глаза, сидит на корме и молчит. Но было заметно, что он переживает. Он просчитался, дал маху. Профессиональная его гордость была оскорблена. Такое, видно, случалось не часто.
«Палубной команде по местам стоять. Кадушину – на руль!» – первая фраза, которую я услышал по судовой трансляции. Потом я слышал ее всякий раз, как только «Мста» заходила в порт, швартовалась или, как это было на Диксоне, выбиралась с забитого судами рейда... На «Мсте» орут динамики: «Кадушину на руль!», – а он не спеша, вразвалку, шагает на мостик – плотный (чисто сбитень, говорит про него дед Вонифатий), с рыжей свирепой бородой и веселыми глазами.
По-моему, Кадушин умел делать все. Сам за свою жизнь ничему толком не научившийся, я с завистью смотрел на него. Он мог быстро и легко принайтовать груз во время шторма и выстирать робу в холодной соленой воде; я видел, как он ходит на шлюпке под парусами и на веслах; он точнее других бросал линь, умел вязать узлы, плести маты, койлать концы, красить, швабрить палубу. И все это легко, без видимых усилий и главное – хорошо.
Помню, я драл щеткой шлюпочную палубу, а Кадушин (он только сменился с вахты) стоял и с му́кой на лице наблюдал за мной. Недолго, правда, наблюдал.
– Погоди, – сказал он торопливо. – Да погоди ты! Что без толку упираться. Умрешь ведь когда-нибудь на палубе. Легче, легче! Тут танцевать надо. – Он отобрал у меня щетку. – Вот так, так ее!
Он порхал, выписывал вензеля, он танцевал. Он забыл про меня. Я успел выкурить сигарету.
Было это в нем. Не только умение, но и готовность работать, желание все сделать наилучшим образом. Жившее в нем стремление к совершенству возводило все его в общем-то немудреные матросские дела в ранг искусства. И как всякий настоящий художник, он был свободен в своем искусстве. Может, от этой-то свободы и проистекали его невозмутимость, добродушие, постоянная веселость. Мне кажется, Кадушина любили все.
У него есть друг, молодой матрос Вася Морейченко. Не совсем понятно, что их связывает, хотя роли распределены четко. С одной стороны – обожание, восторженная привязанность (это Вася), с другой – снисходительное, немного насмешливое покровительство... А может, этого достаточно?
Сейчас они болтают за кучей угля, на другом конце понтона. Кадушина выдает скорый вологодский говорок. Морейченко, тот почти поет – мягкая южная речь.
Вася старательно расчесывает свою скудную бороденку, которая так не вяжется с его пухлыми губами и румяным лицом.
– Да не смеши ты людей, Василий, – говорит Кадушин. – У меня на коленке больше волос.
В полночь мы пьем чай на полярной станции. В гостиной с книгой на коленях дремлет чумазый дизелист. Свет выключен (полярники экономят энергию), но в комнате довольно светло. Перед нами блюдо с холодной олениной, чайник, белый хлеб, масло.
Мы собираемся на «Мсту». Светает. На станции вяло начинают брехать собаки. Еще бы запах парного молока – и полная иллюзия, что ты в деревне.
Мальчишке-дизелисту пора везти еду промысловику. Он поднимает упряжку, ругается, раздает собакам пинки, привязывает к нартам бачок с едой, усаживается.
– Эй!
Упряжка вылетает в тундру и с лаем несется на солнце.
Мы отваливаем. Доктор стоит на понтоне с охапкой травы для своего гусенка.
Остров КравковаГлаз упирается в глухую каменную стену – так близко мы еще не подходили. Только с палубы я разглядел остров – голый, каменистый, с двумя домиками на вершине.
Снова был уголь. Мы таскали его в мешках. Есть правило: если полярная станция не имеет транспортных средств, экипаж переносит груз на расстояние двадцати метров от линии прибоя. Вот мы и таскали уголь в гору, метров за пятьдесят. Какие уж тут правила, когда на острове всего трое зимовщиков.
Уже после первого часа работы у меня подкашиваются ноги, а поясница, так та прямо раскалывается.
– Разжег бы костер, – говорит первый помощник, – да чай заварил... Погрелись бы.
Уговаривать меня не надо. Я бросаю мешок, собираю плавник, вешаю на огонь чайник.
Хорошо у костра, тепло... Дымится в кружках чай. Кейфуем мы недолго. Нас торопят с парохода: лед! Поднимают первую бригаду. Ребята сходят на берег молчаливые, с опухшими от сна лицами. Мешков не хватает. Откуда-то взялась волокуша – лист железа с двумя тросами. В нее впрягаются пятеро. Быстрей, быстрей, быстрей...
И вот мы покидаем еще одну станцию. На берегу остается гора угля и затухающий костер. Он посылает в небо прямую и тонкую струйку дыма. Полярники стоят, подняв над головами руки, – три темных фигуры. Они остаются на острове до будущей навигации.
Остров Тройной (о-ва «Известий ЦИК»)Грузим «швырок» – обрезки бревен. Их не то что швырнуть, поднять-то одному не под силу. Швырок! Очень приблизительное название.
Волна бьет плашкоут о борт. Швартовные тросы то натягиваются, как струны, то дают слабину, падают в воду, потом выскакивают из нее и резко, одним рывком, натянувшись, стреляют соленой водой.
Вот так: если не льды, то волна. Мы ждем смену с берега. Наконец показывается дора, видно, как она проваливается в волнах. Исчезла. Вот опять... Задрала нос к облакам и лезет по гребню волны. Дора взлетает почти до фальшборта, на миг зависает в воздухе и падает. Пушечный удар днищем о воду! По одному (высадка длится чуть ли не четверть часа) ребята покидают катер. Они хватаются за штормтрап, карабкаются... Стоп! Замирают, сжимаются в комок: снизу летит дора. Пронеси, господи! Дора с яростью бьет о борт, летит щепа...
Капитан молча наблюдает за высадкой. А что делать?
Наша смена. Лезем в дору, отправляемся на берег. За три часа с грузом покончено. Повезло нам! Пока вернемся, пока нагрузим плашкоут, там и вахте конец. Пусть другие едут на берег. Надоело все к черту! И тут с парохода приказ: оставаться. Барометр падает, волна...
Вездеход с ревом лезет на вершину холма, туда, где темнеют домики полярников. В сумерках слабо светятся окна радиостанции. Тухватуллин глушит мотор возле самого крыльца.
– Все! – кричит он. – Закурим, что ли?
В кабине тепло, за стеклами тонко поет ветер. Так бы и сидел. Вдруг начинает валить снег. Он косо летит под северным ветром, падает на землю, но и не думает таять. Из кабины хорошо видно желтую траву на склоне холма, дорогу, развороченную гусеницами нашего вездехода, берег, окаймленный полосой припая, темную воду, на которую падает снег.
«Мста» ушла за остров Сергеева, видны лишь ее мачты. Но вот и они пропали.
Мы ночуем у полярников – кто на раскладушке, кто на полу. Только утром я обнаруживаю, что мой спальный мешок полон блох.
Запах хлебаИдем во льдах.
– Малый... стоп!
– Самый малый... стоп!
– Полный назад!
И так целые сутки. Как у них там на мостике нервы не сдают! А в машине? С ума сойти!
– Самый малый... стоп!
– Это все равно, что мертвого за нос тянуть, – говорит Кадушин.
С левого борта, за ледяными полями – караван: два ледокола и шесть сухогрузов. Трудно только сказать, идут они или стоят. А может, и вмерзли уже в лед?
Работаешь на палубе, и вдруг запах хлеба, теплый, домашний, такой знакомый – на камбузе пекут хлеб. Закрываешь глаза, все исчезает, и остается только запах хлеба, и уже видишь зимнее утро, кухню и на стене отсветы огня из русской печи...
Остров «Правды» (Архипелаг Норденшельда)Мы битый час искали подхода к острову, пока нашли удобную бухточку. У д о б н у ю, если не особенно привередничать. Льды были и здесь, их несли течение и северо-западный ветер. Половина времени и сил у нас уходили на возню со льдом. Это больше всего и изматывало. Ворочаешь ящики и все оглядываешься, а потом кто-нибудь кричит: «Лед!» Ребята хватают багры и падают в дору. Надо успеть встретить лед у входа в бухту. Дора упирается носом в льдину, Сенин дает полный ход, и льдина, покачиваясь и сипя, отваливает.
Тухватуллин днюет и ночует на острове. Ему удается поспать только в перерыве между сменами. Иногда он «добирает» прямо в кабине вездехода.
Четыре утра. Мы высаживаемся. Тепло, тихо. Пора тащить понтон на берег, но вездехода нет.
– Сбегай на полярку, – говорит мне первый помощник. – Наш друг, видно, все еще спит.
Я взбираюсь по береговому откосу, бегу. Солнце за горизонтом начинает свою работу. Густая синева на востоке разрывается, небо светлеет – бесконечное количество оттенков зеленого. Потом по всему небу полосы, шлейфы, хвосты – оранжевые, желтые, лимонные, красные. Солнце стремительно поднимается, и небо на востоке начинает плавиться. Края облаков окружены сиянием, они точно обуглились, на них больно смотреть.
С запада тянет ветерок. Мне жарко, я снимаю шапку и оглядываюсь. На судне гасят огни. Ребят на берегу уже не видно, а домики станции еще не показались. Я один. Я прыгаю по камням, мне легко, хочется петь. Ласковый утренний ветер, солнце, чистое небо и внезапное ощущение острого, пронзительного, как свет в глаза, счастья. И сумасшедшая радость, чувство, что вот ты есть и будешь жить вечно в этом мире... Откуда такое? Почему вдруг? Тепло и солнце после холодов и туманов последних дней? Может, все оттого, что нет на моем лице угольной пыли, нет усталости? А может, это ощущение здоровья и молодости? Тогда почему я не знал его раньше?
Я распахиваю тяжелую дверь. В залитой солнцем кают-компании пахнет свежезаваренным кофе. Полярники завтракают. Во главе стола Тухватуллин в расстегнутой на груди рубахе. На его воспаленном от недосыпания лице играет улыбка, глаза блестят.
– А-а, – говорит он, увидев меня. – Уже... Выпей кофейку. Сейчас поедем.
Где наш дом?После, когда мы закончили выгрузку, снялись с якоря и снова шли на восток, я продолжал думать про утро на острове. Я старался понять, почему был так счастлив там, один, на камнях. Ну хорошо, солнце и тепло после туманов. Короткий миг свободы. Свободы от усталости, от опостылевшей необходимости вечно спешить. Ну, здоровье. Хорошо. Все так. Но эти объяснения меня не удовлетворяли. Еще там, на камнях, я заметил: какая-то неоформившаяся мысль поселилась в сознании, какое-то сомнение.
И вот сейчас, за обеденным столом, мне открылось, что суть была не в самом чувстве легкости и радостного покоя. Тот счастливый миг имел цену лишь постольку, поскольку существовала еще другая, моя настоящая жизнь. Каким бы ярким ни был тот миг, тот неожиданный дар, сам по себе он не мог, наверное, дать полноты счастья. Эта полнота складывалась из ощущения минуты и мысли о том, что я оставил: друзья, недочитанные книги, мое дело, моя жизнь...
– Счастье, – презрительно цедит Юра Тюменцев, – романтика... – Он сидит мрачный, с красным обветренным лицом. В зубах у него потухшая папироса. – Романтика, – повторяет он, хотя о романтике я и не заикался. – Ты сначала съешь свой бутерброд с маслом, а потом про романтику говори. Или на горькое потянуло? У меня теща после пирожных всегда черный хлеб с чесноком ест... Для тебя это путешествие, прогулка, каникулы, а для меня жизнь. Понял?
Он ругается, вспоминает о письмах жены («Я больше не могу. Я завидую другим женам...»), клянет Арктику, льды, свою морскую жизнь («Пропади она пропадом!»), снова говорит о письмах жены. Он ни на кого не смотрит и говорит, говорит... И все это каким-то краем бьет по мне, и мне делается стыдно. Черт меня дернул пуститься в рассуждения!
Что же все-таки с ним сегодня? Усталость? Так все устали. Может, это спирт, которым нас на прощание угостили полярники? Ладно, плавать он все равно не бросит. Заработает себе плавательный ценз и пойдет штурманом. Он здесь на месте. Я знаю, как благоволит к нему капитан. Знаю, с каким лихим щегольством Юра водит дору, как гордится тем, что забивает третьего штурмана в навигации. Может, жена? Радиограмма какая-нибудь? Дурные вести? Тюменцев много и охотно рассказывал про жену, что меня удивляло. Другие моряки этого не делали. А он говорил, и всегда с нежностью, которую как ни старался, не мог скрыть. Я замечал, как ранили его шуточки ребят и двусмысленные намеки. Обычное дело в мужской компании, но лучше бы им его не трогать. Женился Тюменцев недавно, жена его по-прежнему жила и работала в Ленинграде – то ли в морском училище, то ли в картографическом управлении. Я видел ее фотографию: хорошенькое кукольное личико, круглые глаза, вздернутая верхняя губа. Такие многим нравятся. Могу представить, как ее обхаживают щеголеватые курсанты и молодые офицеры.
– Она там одна, понимаешь? А кругом эти... Знаю я их!
И все же не надо было наседать на меня: прогулка, каникулы, игра. Я уже понял, корабли, острова, льды – для меня это пока, для моряков это жизнь. Я работал рядом с ними, на миг стал одним из них, забылся, а потом пришла та минута на острове, и мне открылась степень этой близости.