Текст книги "Дом и дорога"
Автор книги: Вячеслав Веселов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 20 страниц)
СВЕЖИЙ ХЛЕБ ДНЯ ГЕОЛОГОВ
1«Когда я вижу тихие городские пруды и медленно гаснущее в них вечернее небо, я всегда вспоминаю его.
В часы моих поздних прогулок парки обыкновенно пусты, лишь иногда можно видеть, как в холодное небо взлетают черные перекидные качели. Голосов не слышно за оградой парка. Только качели на фоне серого неба и неподвижные пруды, только слабое свечение воды, а за темными кронами – дома с редкими квадратиками окон.
Все это никак с ним не связано. Я не встречал его в парках. Но почему-то всякий раз, чего я не могу понять и что меня тревожит, всякий раз в вечерних парках я вспоминаю его – бледное узкое лицо и задумчивые глаза...»
Первое, что мальчик увидел, проснувшись и глянув в окно, был снег. Снег валил густыми серыми хлопьями, и мальчику стало ясно, что гулять его не пустят. Он побрел умываться, долго чистил зубы и все думал о снеге.
Он съел кашу и половину яблока, выпил стакан молока. Снег все шел. Мальчик сидел на кухне у окна и смотрел, как белые хлопья ложатся на деревья и крыши домов.
Он слез со стула, походил по комнате, нашел книгу, недавно подаренную отцом, и принялся рассматривать уже знакомые парусники, диких зверей и зеленые пальмы, которые росли из красного песка. Снег за окном валил не переставая.
С кухни пришла бабка. Она сказала внуку, что отпустит его на улицу, как только кончится снегопад. Но снег все шел и шел. Он шел и после обеда, когда бабка отправилась в магазин. В квартире сделалось тихо. Мальчик сидел в углу дивана, слушая шорох воды в батареях, и незаметно уснул.
Он проснулся оттого, что его трясли за плечо. Над ним стояла бабка.
– Немедленно одевайся и иди гулять, – сказала она, – а то ночью опять долго не заснешь.
Он поднял голову и рассмеялся: в окно смотрели густые синие сумерки.
В сквере напротив дома незнакомые мальчишки лепили снежных баб. Он топтался в стороне с детской лопаткой в руках и глядел, как мальчишки работают. Наконец те заметили его.
– Эй ты, – сказали они. – Давай сюда.
Он бросил лопатку и вместе со всеми начал катать шары из рыхлого сырого снега. Он катал шары и радовался тому, как они росли на глазах и скоро делались такими большими, что катить их одному становилось не под силу. Мальчишки подбегали забрать готовый шар и были недовольны, что он медленно работает.
Совсем стемнело. В сквере зажглись фонари. А мальчишки все лепили и лепили снежных баб. Он очень устал, ему хотелось поговорить с новыми знакомыми, но тем было не до разговоров, и он молча продолжал катать снежные шары между деревьями.
Мать, возвращаясь с работы, окликнула его. Он медленно подошел и взял ее за руку. Поднимались они долго, он отдыхал на каждой площадке. Его усадили на кухне и стали снимать намокшие валенки. С них текла вода. Мать с бабушкой что-то выговаривали ему, а он сидел и думал, как в это время мальчишки с криком ставят один снежный ком на другой и как из этого получается толстый снежный человек.
Проснувшись среди ночи, мальчик все вспомнил опять. Он отбросил одеяло и, шлепая по полу босыми ногами, подошел к окну. Фонари уже не горели. Пустой сквер был залит голубоватым лунным светом. Там, среди черных деревьев, одиноко стояли снежные уродцы.
2«Спасибо, старый друг, за память. Вот и еще один десяток долой. Видно, уж не мечтать о доблестях, о подвигах, о славе... Прошла молодость. Ну да бог с ней! Ни за какие коврижки я бы не согласился вернуть то время. Врем ведь себе отчаянно, вспоминая юность. А что она такое? Неуверенность, робость, ожидания, ошибки, пропасть пустых надежд. Тяжкое бремя, если вдуматься...
С какой стати, Валерия, ты взялась ворошить прошлое? Хотя, припоминаю, ты и раньше расспрашивала о нем. Понятный, в общем, интерес к красивому ребенку. Совершенно по-женски. В самом деле, приятно было видеть, как Севка возвращается из школы и идет по двору нарядный, неизменно вежливый, скромный.
Боюсь, я разочарую тебя. В моем распоряжении нет ничего, лишь случайные редкие встречи. Я, в сущности, не знал его. Правда, по какой-то линии мы были с ним в родстве, но я не больно охоч до визитов к родственникам и не терплю ритуальных чаепитии и разговоров с полузнакомыми людьми... Короче, знаю совсем немного. Вот только сейчас вспомнил, что Севка был болен. Еще в раннем детстве врачи обнаружили у него болезнь сердца. Он стал подолгу жить в санатории – двухэтажные корпуса, длинный, выкрашенный зеленой краской глухой забор и вечно закрытые ворота.
С неистребимым упрямством Севка убегал из санатория, не обращая внимания на уговоры врачей и слезы матери. Однажды я встретил его одного на дачной платформе. В санаторской рубашке и коротких штанах он расхаживал под навесом, бросая нетерпеливые взгляды на поворот, из-за которого должна была появиться электричка. Без сомнения, это был очередной побег. У меня не хватило решимости вернуть его. Он, пожалуй, пошел бы со мной, но с тех пор, уверен, стал бы считать меня своим заклятым врагом.
К платформе подкатила электричка. Севка быстро вошел в вагон и сел у окна, прижавшись лбом к стеклу. Он сидел неподвижно. Что жило тогда в его детском сердце? О чем думал он?...»
«Армия шла по равнинам Брабанта...» Мальчик читал, забравшись с ногами на диван и придвинув к себе настольную лампу. За окном тонко пел осенний ветер и летели листья с тополей.
«...Армия аркебузиров и лучников, рослых копейщиков, рваных драбантов, тощих ландскнехтов...» Армия шагала по плоским глинистым равнинам мимо мутных рек и маленьких городков. Солдаты шли ночью в сыром тумане, и мальчик видел, как блестят под луной их оружие и латы.
Он любил читать о героях, о рыцарях, ездивших верхом в дождь ради своих возлюбленных, о солдатах, куривших трубки в храмах во время обедни, о квакерах, ни перед кем не снимавших своих широкополых шляп. Как-то он услышал выражение «дьявольская гордыня» и потом часто произносил эти слова, чтобы послушать, как они звучат.
Однажды учитель истории рассказывал про Тиберия Гракха, который вопреки закону вторично выставил свою кандидатуру на должность народного трибуна. В день выборов противники Гракха с оружием в руках ворвались на форум и разогнали народ. Тиберий Гракх пытался бежать, сказал учитель, но запутался в тоге, упал и был убит.
...Пестрая толпа шумела на площади, Гракх убегал, подняв пурпурную тогу, а он вышел из-за парты и срывающимся голосом выкрикнул:
– Это некрасиво! Это не по-мужски!
В классе рассмеялись. Он залился краской стыда и, кусая губы, опустился на сиденье. Ему было обидно и горько. Он только хотел сказать, что в книгах, которые он прочел, мужчины не знали страха и смерть встречали с достоинством. Они были героями.
Но если бы даже он сказал это, что с того? Мало ли что в книжках пишут! Сам-то он кто, тихоня несчастный? Вот и ходит как-то странно, черепашкой... Но никого ни о чем не просит, не заискивает, это верно. Стоит и смотрит, как другие играют, а самому до чертиков хочется. Ладно, позвали. Вышел на лед, взял клюшку, размахнулся... Ну, это надо было видеть. Стыд, одним словом.
Он мечтал о друзьях, а в нем не нуждались. Он думал об этом, возвращаясь вечерами из музыкальной школы и слыша сухой треск хоккейных клюшек в глубине гулких каменных дворов. В такие вечера сразу после чая он уходил к себе в комнату, доставал из чехла смычок и виолончель, упирался шпилем в пол и начинал настраивать инструмент – сосредоточенный, бледный, с закушенной губой...
Школьный учитель забыт, забыты обиды, все прощены... Увечный воин, он возвращается домой: сабельный шрам, седина, пустой рукав. Чуть слышно играет музыка.
...Тяжелыми шагами он меряет каюту затертого во льдах корабля. Потрескивает фитиль лампы с тюленьим жиром. Сухари и пеммикан на исходе, цинга косит людей... Он должен что-то предпринять.
...Душной южной ночью, в какой-то безымянной балке на краю Гуляй-Поля, он валяется в сыпняке и сквозь забытье слышит, как бьет во тьму пулемет...
3«Он как-то неожиданно и быстро вырос и в пятнадцать лет был высоким и нескладным. Болезнь, казалось, должна была отдалить его от сверстников, оставить в узком мирке книгочея. Но все, что мне довелось увидеть или узнать о нем, говорило об иной жизни. Он оставлял набитую книгами комнату, куда-то убегал, уезжал, ввязывался в какие-то компании. Он проделывал это с яростным, непоколебимым упорством, словно доказывал что-то другим, а может быть, себе... В летние каникулы, таскаясь с туристами по Карелии, он чуть не утонул на порожистой речке, где у них перевернулась лодка. «Вздорный, как мать, и такой же упрямый, – говорил про него отец. – Ни капли здравого смысла...»
Он не помнит, когда родилась в нем эта любовь к перронам, мигающим семафорам, гудкам, свисту пара. Он не мог бы объяснить, почему так захватывает его зрелище огромных черных машин, почему тревожит их тяжелое дыхание и тусклый блеск медных частей.
Весенними вечерами он уходил на вокзал, толкался среди пассажиров, подходил к паровозам, прислушивался к перебранке машинистов или просто стоял на мосту и смотрел, как прибывают и уходят поезда.
За водокачкой и станционными постройками лежал другой мир, там были города, известные ему лишь из учебников. Здесь, на вокзале, эти города вдруг заявляли о себе эмалированной табличкой на пыльном вагоне, мягкой, певучей речью пассажиров. Он пристально вглядывался в незнакомые лица, точно старался отыскать на них приметы чужих городов.
Репродуктор над головой с гудением включался, женский голос летел над перроном, обрывался внезапно чей-то смех, торопливей делались шаги.
Потом гудок, звон тарелок, мягкое скольжение, мелькание окон и лиц, огни последнего вагона – поезд вырывался за город.
Он бежал сквозь поля, ветер относил густые космы дыма, они таяли в березовых рощах.
Мелькнули будка обходчика, мужик с флажком в руке, переезд...
Маленькие городки выскакивали навстречу поезду, он обрушивал на них грохот и лязг, пружинила и проседала земля, и долго еще за последним вагоном ходили доски старенькой платформы. А перед поездом в медленном хороводе уже развертывались перелески, поляны, холмы.
Потом ельник, скалы, поезд нырял в черный провал туннеля и, запыхавшись, останавливался у самой воды, в белом городе, откуда уходили корабли.
Не потому ли он полюбил вокзалы, что научился читать их язык? Вокзалы говорили о тайне, они обещали радость, свободу, перемены...
Разбирая перед сном постель, он задумывался: в эту самую минуту, когда он стоял над кроватью с одеялом в руках, в эту самую минуту поезд с хриплым криком пересекал огромную страну.
Он засыпал, и ему снились залитые дымным светом вокзалы, огромные, как соборы. Он просыпался, глядел на луну в окне, снова забывался и видел серебристые водопады в лунном свете. Во сне он ловил себя на странном желании – ему мучительно хотелось услышать шум воды. Из этого, конечно, ничего не получалось, и тогда приходил уже знакомый сон: над бушующим морем в мрачном безмолвии всходила луна. (Много лет спустя в вагоне поезда, идущего на восток, он проснулся от непривычного гула. Мимо окна в серое небо молчаливо уходили фермы моста, а внизу блестела залитая луной река. Картина показалась ему знакомой. «Да, – сказал он себе. – Я все это видел когда-то. Быть может, еще в детстве».)
А еще ему снилось, что он летает. Это были короткие сны, после которых он просыпался.
4«Ты пишешь: увидеть человека из тех лет и сразу все вспомнить. Ты не могла ошибиться. Это был он. Я узнал его из твоего описания.
Как-то я сидел в сквере, дожидаясь открытия книжного магазина. Севка свернул с проспекта и шел тихой улицей, под листвой, мимо деревьев, за которыми сидел я. На нем была свободная куртка из светлого вельвета, бумажные брюки, на ногах мягкие туфли. Он шел медленно, улыбаясь чему-то своему... Так он и остался у меня в памяти, с юношеской худобой и мечтательной, немного печальной улыбкой.
Что еще? В десятом классе он вдруг близко сошелся с геологом, веселым бородатым холостяком, который жил в их подъезде. Он таскал от нового друга книги, много читал по минералогии. Его любимым автором, по-моему, сделался Ферсман. Похоже, он и сам собирался стать геологом. Своего тут, думаю, было мало. Все его сверстники помешались на странствиях. У них вроде и в мыслях ничего не было, кроме как подальше забраться. Не люблю я этой таежной романтики.
Так вот, Севка собирался в геологи, но доктора рассудили по-своему...»
Он спускался к Рехачеву с уже знакомым чувством расставания: тоска, внезапно нахлынувшее одиночество, зависть.
– Пора уезжать, Сева. Думал, недельку-другую поваландаюсь. Куда там! Собирайся, говорят, засиделся.
Рехачев был почти на голову ниже своего юного собеседника, немного косолап, с большими руками и широкой грудью, на которой постоянно расстегивалась ковбойка. Он легко двигался по комнате, выдвигал ящики стола, ворошил бумаги и говорил низким, с хрипотцой голосом.
– Фотография? Разве я тебе не рассказывал? Ну, брат, это замечательный человек. Прохор Михайлович Ярополов. Мой первый начальник, учитель мой. Где теперь? Нет его, Сева. Вот уже пять лет... На глазах у меня умер. Сидели вместе на берегу, сортировали шлихи. Помню, осень была и такой ветер, что пальцы ломило от холода. Вдруг Михайлыч повалился как-то боком, молча... Сердце отказало. А какой закалки был человек! Начинал, знаешь, когда ни вертолетов, ни радио не было. Лошаденка да молоток. Потаскал Михайлыч камешки да спиной. А как землю любил! Забрались раз в пустыню. Вокруг полынь да верблюжья колючка, а он хорошо, говорит, хорошо... Все прошел – и пески и тайгу.
Вот ты, Сева, говоришь, что удивительное чувство должно возникать у человека, когда он оказывается один на один с землей, когда, мол, современный человек лицом к лицу сталкивается с тайгой или пустыней, к примеру. Так я тебя понял? Да ведь сейчас экспедиции все больше комплексные. Нашему брату, понятно, работенки хватает. Дело старое и привычное: обушком по камню – тюк. Только мы по следу идем. Никель искали на Севере. Собрались как-то вместе. Прямо свадьба! Магнитологи, гравики, сейсмики разные, геофизики на вездеходе...
Ты книг-то больше бери. Меня теперь долго не будет. А лучше я тебе ключ оставлю. Приходи, оставайся, чай зеленый пей. Мне ребята из Ургенча целый ящик прислали.
5«Однажды (он тогда заканчивал институт) мы случайно встретились с ним в летнем кафе, сидели и болтали, уже не помню о чем. «Простите», – сказал он неожиданно и поднял глаза. Над нами в листве зашипела пластинка. Я узнал мелодию. «Тысяча скрипок», томная такая мексиканщина, когда, знаешь, усатые молодцы, все эти лос-панчесы отплясывают на сцене и сиротливо голосят из-под своих сомбреро. А он слушал, ничего не замечая вокруг. Знакомая пластинка, видать, была для него памятью о школьных вечерах: иллюминированный спортивный зал, где хрипит радиола, волнение... А помнишь, Валерия, наши школьные вечера и то, как остро переживали мы эти маленькие праздники в эпоху раздельного обучения?
«Знаете, – улыбаясь, сказал он, когда пластинка кончилась, – в школе вся энергия у нас уходила на организацию вечеров».
На мой взгляд, он взрослел слишком медленно. Ему было уже двадцать два, а он все размахивал картонным мечом. Да и решение уехать после института в сибирскую деревню тоже, думаю, было эксцентрической прихотью. Впрочем, совсем в его духе».
В окно он увидел, как по дороге из поселка поднимается приземистый человек в болотных сапогах и стареньком брезентовом плаще. В покатых плечах и большой голове с шапкой жестких, иссиня-черных волос было что-то знакомое.
Он вышел на крыльцо и рассмеялся.
– Рехачев! Какими судьбами?
– А нас везде черти носят. Вот и на тебя набрел. Крайняя, говорят, учительская изба-то. Это ты, что ли, здесь учитель?
– Уже второй год.
Гость сидел на табурете, не снимая плаща, и осматривал комнату. С его лица не сходило выражение сосредоточенности и досады...
– Что, Севка, испробуем? – Рехачев тряхнул головой и стал снимать плащ. Из карманов он достал большой сверток. – Смотри, какой балык. – Он развернул сверток с копченым тайменем. – Афоня подарил. В прошлое лето работал у нас проводником.
Рехачев пососал ломтик балыка, закурил.
– Рыба у вас отличная... А хлеба, черт побери, нет.
– Постой, как нет?
– Пекарня, говорю, на ремонте. Да ты ведь не знаешь, что к чему. Мы шатаемся здесь третий месяц. Кое-что нашли. Через пару недель свертываем лавочку, а пока думаем побурить у Золотой Косы. Это выше по течению. И тут нате: хлеб кончился! В лагере ни крошки, а там восемь ртов. Через два часа придет вертолет, подбросит меня к своим, заберет образцы... Все было рассчитано. А с чем я теперь заявлюсь? Ребята и почту ждут, и хлеб... – Гость зло выругался. – Надо оставаться. Печь обещают к ночи исправить. Повезу по воде... Что ты преподаешь?
– Языки, историю... Я здесь доктор всех наук.
– Ну и как твои звереныши?
– Растут. С мелкотой, правда, много возни, а старшие ничего. Восьмиклассники лопочут по-французски, как скворцы. У одного, знаешь, настоящий парижский прононс.
Рехачев сидел, подперев голову рукой, улыбался, но было заметно, что он не может забыть о своих огорчениях.
– Слушай, Гера, лети-ка ты к своим.
– Здорово живем! А кто же хлеб повезет? Вертолета завтра не будет.
– Я.
Рехачев долго смотрел на приятеля, потом устало махнул рукой.
– Брось, до лагеря далеко. Ты ходил на веслах против воды?
– Я знаю эту реку. – Он заговорил взволнованным шепотом, словно опасался, что не успеет все сказать. – Завтра воскресенье, я свободен, есть отличная лодка. А, Гера?
Рехачев пожевал-папиросу.
– Сегодня же уведу их на косу, трое останутся тебя ждать. Теперь слушай. В пекарне два наших мешка. Нам первая выпечка, я договорился. Только не проспи. Перекаты пройдешь, держись левого берега. Палатка у самой воды, увидишь.
6«Он умер на таежной реке, название которой я забыл. Романтический финал в его вкусе. Почему он оказался среди геологов, не знаю. Говорят, привез хлеб...»
Он проснулся, чувствуя покалывание в груди. Это началось еще вчера. Сердце замирало, нехотя начинало ворочаться, снова замирало. Он прилег. Боль, которая временами делалась нестерпимо острой, около полуночи отпустила его, и он сразу уснул.
Сейчас сердце потихоньку ныло. Он лежал на спине и по тому, как ясно слышались ему далекие, идущие откуда-то из-за реки звуки, понял, что погода испортится. Будет снег, решил он, вспомнив, как сильно мерцали под утро звезды. Он лежал, слушая ночные шорохи, и к нему пришла полузабытая картина из тех дней, когда вот так же смотрел он на звезды из темноты детской спальни.
Он вспомнил вчерашний разговор с Рехачевым и посмотрел в окно.
Низкий плотный туман стлался над землей. Утренним паром курилась река.
Он поднялся, затопил плиту и поставил на огонь кофейник. Потом включил радио. Диктор заговорил бодрым свежим голосом: «Тепло и солнечно на Черноморском побережье. Лес в золотистом осеннем уборе. Людно на пляжах. Температура воды – восемнадцать градусов. Камелии покрыты серебристыми и розовыми цветами. Вторично расцвели олеандры и магнолии».
Когда запел кофейник, он с радостью заметил, что боли в сердце нет, выпил большую кружку сладкого кофе и вышел на улицу.
Шел он быстрыми шагами, не ощущая своего сердца, думая об этих пяти километрах против течения и о том, как приятно и легко ему будет возвращаться. Кричали петухи, все тяжелые мысли исчезли, точно испугались этих требовательных криков, и утро было как конец старой баллады, когда призраки, кутаясь в плащи, уезжают на лошадях.
Поселок спал долгим воскресным сном, но над пекарней уже вился дымок. Подойдя поближе, он услышал запах свежевыпеченного хлеба. Пекарь провел его в кладовую, где лежали два мешка со штампом разведочной партии. Грубая холстина еще хранила тепло. Он отнес мешки в лодку, накрыл их брезентом, поудобней уселся и сильно оттолкнулся веслом.
Прошло полчаса, прежде чем он наладился грести так, чтобы лодка не раскачивалась, а весла уходили в воду без всплеска. Из-под брезента тек слабый хлебный дух. Городское утро вспомнилось ему, фургончики, развозившие хлеб, запах свежих булок.
С верховьев летел гул. Казалось, вдали, за речными излуками, проходит поезд. «Перекаты, – подумал он. – Пройду их и отдохну». Когда лодка ткнулась носом в берег, он бросил весла и начал разминать кисти рук. «Приеду, – думал он, – выйдут ребята. Что я им скажу? – Он посмотрел на часы. – Доброе утро, – скажу я. – Вот привез хлеб. Берите, он еще теплый».
Глухой шум перекатов остался позади. Теперь тишина нарушалась только скрипом уключин, и этот звук, которого он не замечал раньше, поразил его. Все вдруг сделалось холодным и ясным, а сам он как бы летел с горы. Это было ему знакомо. «Начинается», – подумал он. Сердце лениво бултыхнулось, потом еще раз и замерло. Он бросил весла и начал хватать раскрытым ртом сырой речной воздух. Лодку развернуло. Волны перехлестывали через борт и ледяными ручьями разбегались по брезенту.
Он вытер лицо ладонью и взялся за весла. «Совсем никудышное сердце, – подумал он. – Надо же так». Он потерял представление о времени, забыл, куда плывет, и, увидев палатку и людей возле нее, удивился.
Пахнуло холодом, закачались верхушки елей, и из тяжелых серых туч на землю посыпался первый осенний снег. К воде, что-то крича на ходу, бежали бородатые парни в грязных ватниках. Он приподнялся на скамье, хотел поднять руку. Тупой удар пришел откуда-то издалека – большой жаркий шар. Он зачем-то оглянулся, с трудом поворачивая сведенное болью тело, и упал лицом на холодный сырой брезент.
«Когда я проснулся сегодня, на улице шел снег, а за стеной играли на фортепьяно. Наш консерваторский дом, музыкальная шкатулка, ты знаешь. За стеной, в светлой теплой комнате, играли «Снег танцует», маленькую пьесу из «Детского уголка». Я вдруг вспомнил Севку и чуть не расплакался... Припадок чувствительности. Редко со мной бывает.
Живу, пописываю статейки, немного поскучнел. Не то чтобы совсем зарос мохом, опустился, но поскучнел. Сам замечаю.
Я изредка получаю письма от бывших друзей по курсу. Все они не могут смириться с тем, что я бросил музыку. Вот и ты: долг, обязанность перед собой... Зачем? Я никогда, Валерия, не тешил себя выдумками, да и сейчас, смею сказать, вижу все ясно. Судьба, будущее, которое вы мне прочили... Довольно. Я об этом и думать забыл. Не надо кораблей из дали. Я ни о чем не жалею...»
1972