Текст книги "Дом и дорога"
Автор книги: Вячеслав Веселов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)
Через отброшенный полог палатки хорошо видно лагерь, горы, заросли тамариска, выжженную степь. Там, в городе, эта картина могла бы увлечь воображение, а мысль о себе, разглядывающем пустыню из глубины палатки, заставила бы сильней колотиться сердце. А здесь? Здесь все быстро стало бытом. Мы легко освоились с экспедиционной жизнью, привыкли к парусиновой крыше над головой, научились ценить палаточный уют, особенно в те дни, когда дул афганец.
Быт? Ну и хорошо. Он-то нас и делает. Мы не были туристами. Эти два месяца в пустыне были заполнены трудами, и постепенно мы прониклись теми же интересами и заботами, что и археологи.
За стенами палатки разговаривает Борис с Сашей Верченко. Борис говорит вполголоса, слов не разобрать. Я слышу только Сашу.
– Каждый год приезжаю. Иногда дважды в год. Да, разумеется, новые места, новые люди... Конечно, осенью – фрукты, весной – свои радости... Да, да... Нет, не в этом дело. Копаем. Работа, понимаешь?
Понимаю. Кто остается только путешественником... Усвоил. Не смотреть, а работать. Чего же проще.
Палатку заливает светом. Это костер, он быстро разгорается, сыплет искрами. Вокруг огня веселая толчея, кто-то смеется. Олег пробует голос. Скоро все замолкают. Олег начинает петь. У него красивый сильный баритон.
Над темным кряжем Аруктау зажигается Вега. Завтра мы уезжаем.
1974
ПРОСТОРЫ НЕ ЗНАЮТ ТОСКИ
(ИЗ МОНГОЛЬСКОГО ДНЕВНИКА)
Дорога, степь, покатые песчаные холмы.
Рыжая пыль медленно оседает за машиной.
То и дело дорогу перебегают мыши-полевки: услышали шум мотора, замерли и бросаются в норы, оставляя за собой пыльные дымки. Мелькнуло в траве тяжелое жирное тело на коротких ножках – сурок-тарбаган.
На бледном небе дрожит изменчивая геометрия птичьих росчерков. Это степные жаворонки. Они трепещут перед нами на своих крохотных крыльях, зависают над мотором и внезапно стреляют в сторону.
Покачивания, подрагивания, толчки – дорога. Я поудобней усаживаюсь среди спальных мешков, меховых курток и рюкзаков.
Так, хорошо. Можно осмотреться, прийти в себя. Два часа на монгольской земле, а уже есть что вспомнить.
Вокзал в Улан-Баторе был не по-воскресному спокойным и малолюдным. Это был чужой вокзал, другая страна... Пожилая монголка в оранжевом дэли тащила за руку внука, у выхода в город ожидала своего хозяина низкорослая лошадка.
Оглядеться мне не дали. Я стоял на перроне растерянный, затолканный, а друзья говорили все разом:
– Приехал, наконец! Ну и славно. Вовремя поспел: уезжаем в командировку. Здоров? Едем с нами.
Кто-то сказал: «Пусть отдохнет», – а кто-то: «Он что, отдыхать сюда приехал?» – а Пахомов своей торопливой скороговоркой уже шептал:
– У меня есть бутерброды, в термосе кофеек, перекусишь дорогой. Сейчас заскочим в монастырь, там сегодня служба. Надо показать московскому коллеге, он скоро улетает. И ты давай, давай набирайся впечатлений.
В ушах у меня еще стоял перестук колес, телу не хватало качания вагона, к которому оно привыкло за несколько суток пути, а я уже отбрасывал тяжелый полог храма...
Нет, с самого начала. Мы остановили машину у южных ворот монастыря, возле побеленной каменной ограды. Это был Гандантекчинлинг – единственный в МНР действующий ламаистский монастырь. Мы двинулись гуськом по дорожке из тесаного камня под нестройный перезвон бронзовых колокольчиков на черепичных крышах. Как-то не по-нашему они звонили, какой-то будничный был звон, дешевый... У восточной стены храма стояли хурдэ – молитвенные мельницы. Я слышал о них раньше, где-то даже читал, но так и не мог представить, что же это такое. Оказалось – полые цилиндры из дерева и металла на оси. «Чтение» молитв в ламаизме донельзя упрощено: один поворот цилиндра означает прочтение всех (!) молитв. Удобная штука, совершенно в духе времени. На крыльце храма сидели каменные львы. Их оскаленные пасти, из которых недавно курился ароматный дым, были выпачканы воском. Такие маленькие, чуть побольше собачонки, неопрятные львы-замарашки. Выглядели они мирно. И то сказать: кого напугаешь, если твой рот набит огарками свечей и курительных палочек.
Мы отбрасываем тяжелый полог храма, и в нос нам ударяет приторный запах благовоний. Два ряда красных деревянных колонн, расписанных позолотой и украшенных резными фигурками драконов. С потолка свисают на шнурах матерчатые цилиндры, шелковые платки, ленты.
Дощатые помосты. На войлочных подушках восседают ламы. Перед ними на столиках сосуды с водой, бронзовые чашечки для жертвоприношений, священные книги. Ламы заунывно поют, невнятно бормочут, делают таинственные пассы руками, неожиданно вскрикивают. Потом один берет со стола раковину и принимается остервенело дуть в нее, другой бьет в гонг. Все это: вскрики, удары гонга и рев раковины – повторяется в каком-то непонятном, на наш слух совершенно произвольном ритме.
Северную стену храма занимает иконостас. В застекленных шкафах шеренгами стоят бурханы – божества ламаистского пантеона. Это фигурки из дерева, папье-маше, литые, кованые, все ярко раскрашенные. Их такая тьма, этих бурханов, что они кажутся предметами не культа, а ширпотреба.
Служба между тем продолжается. Глухо ревет раковина, курятся свечи, над головами плывет звон медных тарелок. Ламы бубнят, вскрикивают. Впрочем, без особого энтузиазма. Впечатление такое, словно они разыгрывают старый, изрядно надоевший спектакль. При некотором усилии можно было, конечно, проникнуться приличествующим обстановке настроением, если бы не существовало множество деталей, снижающих, так сказать, пафос церемонии. Ламы с нездоровой бледностью на пухлых лицах сидели в засаленных одеждах и были плохо выбриты. Один откровенно манкировал своими обязанностями, глазел по сторонам; другой зевал, прикрыв рот ладошкой; здоровый, с молодым сытым лицом лама исподтишка ухмылялся. К красным колоннам были прикручены проволокой огнетушители. Дерево все-таки кругом. И уж совсем очаровательной была красная шкатулка с прорезью на крышке и надписью «For offering» – «для пожертвований». Стало быть, и англо-саксов не забыли. Верующих в храме толкалось немного. Несколько ветхих старушек – вот и все. Остальная публика была несерьезной – зеваки, вроде нас, туристы, иностранцы, смешливые монгольские школьницы со значками «Ну, погоди!»
Служка принес в медном чайнике чай с молоком. Ламы закрывались на обед.
Мы едем на запад. Серая, хорошо укатанная дорога ныряет среди холмов. Трава вокруг рыжевато-белесая, то ли убитая морозами, то ли сожженная солнцем. Я потихоньку прихожу в себя, лихорадка первых часов спадает. Путешествие началось.
С недоверием и изумлением гляжу я перед собой: надо пересматривать школьные представления о Монголии как о монотонной плоской степи. Поражает прежде всего б о г а т с т в о горизонтов. За ближними холмами, покрытыми рыжей травой, открываются голубые сопки. Их мягкие, по-женски плавные очертания нарисованы на темно-синем фоне далеких гор. А еще дальше – подпирающие небо фиолетовые, почти черные зубцы припорошенных снегом вершин.
Это богатство горизонтов, это чередование планов усиливало зрительное ощущение расстояния. Пространство развивалось, оно жило... И не было скучно. Просторы не знают тоски, сказал поэт.
– Обо! – крикнул Пахомов. Машина остановилась на перевале, и мы вышли.
Обо – это груда камней. Такие пирамидки возводили в честь местных духов, покровителей путников. Их можно встретить в Монголии на вершинах гор и перевалах, у рек, на пересечении караванных путей. Почитание обо – одно из проявлений культа природы, своеобразная дань уважения «хозяину местности». Обо, похоже, продолжают возводить и теперь. Обычай остался, хотя и лишился мистической окраски. В самом деле, отмахав тысячу верст, почему не отметить это событие. Альпинисты оставляют на покоренных вершинах каменные пирамидки с записками – туры. Я вспомнил поморские гурии, «темные маяки» из камней, какие видел на берегах Ледовитого океана.
Перед нами был обо эпохи автомобилизма. В основании лежал обод колеса с грузовой машины, сверху были навалены камни, все сооружение венчал металлический стержень. Среди камней лежали цветные стеклышки, ленты, монетки.
За перевалом мягко круглились холмы, голубели горы. Игра планов создавала ощущение глубины и бесконечности пространства. Все это напоминало картины восточной живописи, где ветка, цветок или птица на переднем плане (как сейчас обо) служили единицей измерения остального пространства.
Мы бросили на обо по монетке и полезли в машину.
Прислушиваюсь к разговору Пахомова с шофером. Они недавно вернулись из Селенгийского аймака, но рассуждают об этом так, словно прогулялись в соседний сквер.
– Юра, – спрашиваю, – далеко нам до места?
– Так себе. Километров пятьсот.
Прогулка-прогулочка! Пятьсот – туда, пятьсот – обратно.
– Всего, значит, тыща?
– Да. Если не заблудимся.
– Мне бы куда-нибудь поближе...
– Ты поздно приехал, путешественник. До самого Хангая земли уже распаханы.
Я еду вместе с землеустроителями экспедиции «Росгипрозема». Для них это очередная командировка. Они привыкли к расстояниям и не думают о них. «Так себе. Километров пятьсот». Они не обращают внимания ни на дорогу, ни на погоду. «Не имеет значения», – любимая присказка Пахомова. «Все становится сложным, – говорит он, – когда постоянно помнишь о своих недомоганиях». Знаю, это его туристский опыт. Он ведь ни одного отпуска дома не провел – сплавляется по рекам или уходит в горы. Отпетый человек: если уж речка, то порожистая, если горный маршрут, то обязательно высшей категории сложности. Лет пять назад на кавказском перевале Дыхни-Ауш он чуть не уморил меня своим «давай, давай!» А тут еще и работа такая. Пахомов три года в Монголии. Эти просторы, видимо, не могут не сказаться на характере. Я заметил некий отсвет пространства на Пахомове и его коллегах. Пространство жило в их словах, интонациях, жестах. Дорога стала образом жизни, естественным их состоянием. Частые и длительные командировки, путешествия, в которых можно ориентироваться только по солнцу или звездам, скитания в кромешной тьме осенних ночей, в пургу, ночевки в машине под вой ветра или, если повезет, в пастушеской юрте. Такая работа. Землеустроители идут первыми: обследуют территорию, выискивают пахотно пригодные земли для будущих хозяйств, намечают их размеры, специализацию. Постоянный и тесный контакт с дорогой, близкое, интимное знание земли и гордость первопроходцев объясняют их презрительное равнодушие к дорожным неудобствам.
Рассказывают они так:
– Были в госхозе. Снежные заряды – один за другим. Надо слетать на отделение, а машина открытая. Ладно, набились в кузов. Ветерок, пальцы коченеют... Ну, перемерзли все. Не в этом дело. Хорошо, приезжаем...
И так далее.
Нас пятеро: начальник экспедиции Юрий Пахомов, шофер Борис Мамлич, инженер экспедиции Анатолий Залетов и «московский коллега» Франциско Мансилья.
Франциско приехал в Советский Союз в конце тридцатых годов вместе с другими детьми испанских республиканцев. По возрасту самый старший из нас, он оказался по-юношески впечатлительным. Очень живой, порывистый человек с постоянной готовностью ввязаться в спор. По-русски Франциско говорил прекрасно, но иногда, волнуясь, путал род имен существительных, да его «л» было другим, несколько мягче нашего. Когда мы вырвались за город и перед нами открылся холмистый простор, Франциско патетически воскликнул: «Бескрайний люна!» Должно быть, пепельно-желтые холмы вызвали в нем представление о Луне. На третьем часу пути он все еще восхищался ландшафтами, продолжая восклицать «Бескрайний люна!» Но, как я заметил, уже без прежнего восторга. Скоро его стало клонить ко сну. Он тусклым взором окидывал окрестности, качал головой, как бы сокрушаясь и не веря, что за стеклами кабины все те же холмы, и шептал: «Бескрайний люна...»
А холмы пологими волнами все бежали и бежали за горизонт.
Много встречных машин. Попадаются целые автопоезда, груз на прицепах старательно укутан брезентом. Автомобиль в Монголии – основной вид транспорта. Тысячи водителей колесят сейчас по дорогам страны. В основном это парни, недавно севшие за руль. Их легко отличить от обладателей других, традиционных для Монголии профессий. Они гордятся своим делом, принадлежностью к братству «кочующих на колесах» и полны сознания собственной значительности. Молодые шоферы живут в той же атмосфере восхищения и интереса, какой были окружены у нас когда-то летчики и машинисты паровозов. У них уже сложился свой быт, свой кодекс чести и свой фольклор. Я уверен, обязательно найдется летописец, который напишет сагу о водителях монгольских грузовиков. Он сделает их героями новой мифологии, а к тому времени, когда страна покроется сетью стальных путей, жизнь и труд первых монгольских шоферов превратятся в легенду.
Завидев пылящий автомобиль, Борис опасливо жмется к обочине.
– Больно уж лихо ездят, джигиты, – бормочет он.
– Да, – говорит Пахомов, – азартные пареньки. Без всякого решпекта к технике. То есть, конечно, и у них уже появились водители, накрутившие по миллиону километров без капремонта. Но нет у братьев того почтения к технике, к которому нас приучили.
– Откуда это почтение возьмется, – бросает Борис. – Они ведь сразу получили все новенькое, все лучшее... Поковырялись бы в гараже с рухлядью, тогда, может, и научились бы ценить технику.
Это в нем говорит шоферская зависть. Борис один из тех неудачников-шоферов, которым вечно выпадает ездить на старых машинах.
– Поехали в январе в командировку, – рассказывает Пахомов. – Как водится, на двух машинах. Километров пять до Орхона не добрались, застучал двигатель. Ладно, думаю, на рассвете разберемся. На дворе – ночь, холодрыга. Кое-как переночевали в одной машине. Едва рассветало – к мотору. Полный завал: поршневой палец лопнул. Заводской брак. Надо ехать в Улан-Батор за грузовой машиной. Подцепили «газик» на буксир, вытащили на большую дорогу. Ждем. Машин, как назло, ни одной! Темнеть уже начало. Вижу – пылит колымага, трухлявый такой «ЗИЛ-130». За рулем пожилой монгол. Подъехал к нам, улыбается. Чему, думаю, радуется? Потом выяснил: он тоже сутки в снегу куковал. Двинули мы с ним в столицу. Километра три проехали, он мне показывает на руль: садись, кампан! [4] 4
Кампан (разг.) – товарищ, приятель.
[Закрыть]А я на «ЗИЛ»е не ездил ни разу. «Покажи, – говорю, – хоть как скорости переключаются». Показывает: сюда – первая, сюда – вторая. Едем дальше. Только разогнался я под горку, монгол руками замахал, тычет пальцем в спидометр: больше сорока нельзя! Начал объяснять: «Нэген скорость – ару километр, хойр скорость – хорь километр, кору скорость – куч километр». Понятно: первая – десять километров в час, вторая – двадцать. Летим, значит, с горы. Я тормознул, машина не реагирует. «Тормоз бахкуй», – говорит монгол. Нет тормоза! Ничего, поработаю ручником. Прыгаем по камням, машина искрит. Хватаюсь за ручной тормоз, а монгол невозмутимо: «Бахкуй». Ага, и ручного нет! Буду знать. Когда мой инструктор понял, что мне все ясно, он уснул.
Еду. Глаза слипаются. Я ведь ночь-то перед этим не спал, а маялся. Разбудил напарника перед Баян-Цогтом. Как только он меня сменил, я сразу уснул. Не знаю, сколько спал... Проснулся от холода. Друг мой спит, а Баян-Цогт все еще видно.
Растолкал я его: «Давай, кампан, рули!» Он протер глаза, улыбнулся, врубил скорость, а я уснул. Просыпаюсь – в кабине мороз. Друг мой спит. Нет, думаю, так не пойдет. Околеем оба. Больше я сам не спал и ему не давал. Так и ехали. К рассвету добрались до Улан-Батора. Там я опять бегал, доставал машину... Зашел домой чайку выпить. Присел на диван и точно в яму провалился. Шофер чуть дверь не высадил, пока добудился меня.
За разговорами, за кружением привычных мыслей, незаметно забываешь о дороге, а потом бросишь взгляд за стекло и словно очнешься: холмы, пыль, удивленный сурок, застывший на задних лапках, выбеленный солнцем и дождями лошадиный череп...
В сумерках подъезжаем к заправочной станции. Конечно, не бог весть какое событие, но все-таки... Уже как бы начинает складываться некий дорожный сюжет.
Глушим мотор. Поднимающийся к ночи ветер тоненько поет за дверцей кабины.
– Отсюда в двух километрах сомон Дашинчилэн, – говорит Пахомов, – но мы его проскочим. Хорошо бы часам к десяти добраться до гостиницы. Если повезет, – Пахомов улыбнулся, – получим «люкс» на шестерых.
Я не успеваю расспросить про таинственную гостиницу с «люксами» на шестерых. Из домика выходит начальник станции. Он в стеганом халате, на поясе болтаются ключи.
Короткие приветствия, разговоры вполголоса.
Заправка. Квитанции, угощение сигаретами, прощание.
Я долго смотрел вслед заправщику. Чуть припадая на левую ногу, он бредет к домику, который уже тонет в густых синих сумерках.
Ночь навалилась внезапно. Скоро мы ехали в сплошной тьме, лишь спереди она была разорвана светом фар. В полосе света на один короткий миг возникали и тут же пропадали камни, травянистые склоны холмов, все те же мыши-полевки, да еще однажды нам навстречу сверкнули из темноты влажные глаза антилопы-дзерен.
Борис, до этого без умолку болтавший, теперь молчал. Остальные тоже притихли. Наконец Пахомов пробормотал, что по времени нам пора быть в гостинице. И тут я заметил, что мы развернулись и едем в другую сторону. Начался «великий степной блуд» – выражение, придуманное в тридцатых годах первыми русскими шоферами в Монголии.
Мы вышли из машины. После тепловатых бензиновых паров ночной воздух казался особенно чистым и холодным. Да он и был таким здесь, на высоте двух тысяч метров. Над головой дрожали крупные гроздья созвездий, а ветер тянул ровно и сильно. Звезды, свежий воздух нагорья, дикий обжигающий ветер, нетронутая земля... Острое ощущение одиночества пронзило меня. Так, наверное, должен был чувствовать себя человек в начале мира. Недаром кто-то назвал библейскими вот такие ночи, полные звезд и ветра.
Мы долго колесили по старым тропам в стороне от жилья и времени. Спутники мои молчали. Ночью, под чужими звездами, среди необъятных просторов чувствуешь себя маленьким и бесконечно одиноким. Что-то похожее, должно быть, испытывали древние кочевники и пастухи.
Увидев на горизонте пыльные столбы фар, мы поняли, что забрались севернее.
Много написано про огни постоялых дворов в ночи, и хотя этот (мне не хотелось называть его ни гостиницей, ни мотелем) был темен и молчалив, в моем воображении развернулась вся литература предмета с шумными наездами путешественников, неожиданными встречами, долгими чаепитиями и разговорами у камелька. Я знал, что наша дорожная станция лежит в трех километрах от моста через Орхон, что где-то недалеко прячется в темноте озеро Угий-Нур, но все равно что-то гордо-одинокое виделось мне в этом крепком молчаливом строении. Это был одинокий кров. Двор посреди мира, освещаемый только слабым мерцанием звезд. Он не был привязан ни к какому жилью и стоял здесь единственно для того, чтобы дать усталому путнику ночлег.
Молодой монгол зажег в комнате свечи, принес вторые одеяла и пошел растапливать печь. Работал он легко, без суеты, как горничная со стажем. Так оно и было. Еще недавно здесь служил его отец, которому он помогал с детства. Пахомов знал их обоих.
Мы пригласили парня к столу. От курицы он отказался, выпил стакан пива и, пожелав нам спокойной ночи, удалился.
Ветер скребся за окном как живой. Вслушиваясь в ночные шорохи, я незаметно уснул.
Земля еще лежала в ночной тени, когда мы вышли. Воздух был свежий, откуда-то тянуло сладковатым кизячным дымком. В чистом небе болтался узкий серпик месяца, бледнели звезды... День только начинался, и много еще всего было впереди.
Мои спутники уже вели речь о деле.
– Нет, – говорил Пахомов, – Цэцэрлэг оставим на завтра. – Он показал на белые домики у горизонта. – Там устраивают центр производственного объединения... Забирай левее, Борис! Левее! – Пахомов раскрыл карту. – Стоп! Дальше мы пойдем пешком. Надо посмотреть землю. Заедете за нами через пару часов.
Солнце припекало, я ощущал его тепло сквозь стекла кабины. Мы с Борисом размяли ноги, дозаправили из канистры наш «газик», покурили в машине.
Мимо проносились монголы на мотоциклах. Они сидели, лихо подбоченившись или свесившись с седла, как при вольтижировке. Мы уже встречали на дороге этих джигитов. Как легко и естественно эти парни пересели с лошади на мотоцикл. Они слились, срослись с машиной. Это был кентавр по-монгольски. Неистребима любовь монголов к хорошим мотоциклам. Удивительно ли, что их гонщики начинают теснить на соревнованиях признанных мастеров спидвея.
– Ну, – весело говорит Залетов, – теперь на Тамир. – Он прячет в портфель карту и документы. – На ключи! А, Юрий Афанасьевич? За хариусами. Похлебаем ушицы?
– У тебя есть бумага?
– Да, я взял бичиг [5] 5
Бичиг – здесь лицензия; вообще – всякая официальная бумага.
[Закрыть].
– Решайте живее, – бросает шофер. – Если ловить, то сейчас. Через несколько часов поднимется ветер. – Борис поворачивается ко мне. – Весной здесь всегда так: утром тихо, а после окаянные ветра и пыльные бури.
Мы останавливаем машину под скалой. Ее огибает мелкая – на два птичьих глотка – каменистая речушка, сквозь прозрачную воду хорошо видно устланное пестрой галькой дно. Я выпрыгиваю на сухой галечник в радостном предвкушении чего-то неожиданного.
Хрустальная вода ключей, плеск струй на перекатах, ноздреватый, слепяще-белый снег, заросли тальника, за ними синие горы и над всем бездонное голубое небо. И все такое чистое, свежее, молодое...
– Смотри, – говорит Залетов.
В пяти шагах от нас на мелководье стоит цапля. Темный узкий хохолок свисает с ее головы. Цапля то ли дремлет, то ли просто не обращает на нас внимания. Даже шум мотора не вывел ее из задумчивости.
В наследственной памяти этой птицы не было страха перед человеком.
Мы вытащили из машины снаряжение и провиант, сложили все под скалой и уселись завтракать. Землеустроители продолжали обсуждать какие-то свои проблемы, Франциско горячился и спорил, что-то доказывал Пахомову... Я рассеянно слушал их. Я никак не мог забыть, что невдалеке от нас, на мелководье, втянув шею, стоит на одной ноге ж и в а я цапля.
А потом – и это было как подарок – цапля двумя широкими плавными взмахами, как-то неправдоподобно медленно взлетела над нами. Она распласталась на бледной голубизне неба, застыла на миг, косо вытянув ноги и раскинув белые с черным крылья. Это было поразительное зрелище! Я вдруг понял, почему так упорно, с таким любовным восхищением старые китайские художники и японцы рисовали полет цапли.
Ключи взломали лед только по центру русла. Их прозрачные струи с пением летели в изломах льдин, которые, казалось, вобрали в себя всю сияющую голубизну весеннего неба. Мы шагали по еще крепкому льду, а слева и справа от нас взлетали турпаны. Они взлетали с трудом и долго летели над самой водой, повторяя все изгибы русла.
Золотисто-коричневые нырки оказались более доверчивыми. Они подпускали нас совсем близко и только тогда взлетали – стремительно и легко, с каким-то радостным шумом. Отлетали они недалеко. Блеснув белым подхвостьем, нырки плюхались на воду и как ни в чем не бывало снова принимались за чистку своих золотисто-замшевых жилетов.
Заросли тальника кончились, и нам открылась уже знакомая холмистая степь. Вдали, на фоне подернутых дымкой гор, разгуливали крупные стройные птицы. Я не узнал их (что было узнавать?), я догадался, что это журавли. У них начинались токовые игры, знаменитые их «танцы». Птицы поводили шеями, кивали, приседали, подпрыгивали, хлопали крыльями.
– Юра, – позвал я Пахомова, – журавли...
Пахомов невозмутимо продолжал долбить лунку во льду. Мое сообщение его не тронуло. Он привык к птичьему изобилию.
– Их здесь много, – сказал наконец Пахомов. – Осенью возле Джаргалант-хана тысячные стада журавлей пасутся с домашним скотом... Местные жители их не трогают.
А потом была уж вовсе литературная птица – лебедь. Я не только никогда не видел лебедей, но даже начал сомневаться в их существовании. Для меня они остались где-то там, в «Слове о полку Игореве». Это была почти условность, метафора – «всплеснула обида лебедиными крылами на синем море...» Но сейчас перед нами на зеркале чистой воды плавала пара настоящих лебедей – ослепительно белые птицы с красиво изогнутыми шеями и чуть приподнятыми крыльями. Тут даже Пахомов бросил свою работу.
Кому довелось однажды увидеть взлетающего с воды лебедя, никогда не забудет этой картины. Быстрые, тревожные повороты головы, затем стремительный разбег, шея вытянута вперед, глубокие и сильные взмахи крыльев и наконец в радужной пыли брызг с торжествующим трубным гласом птица отрывается от воды.
Предвкушение радостных неожиданностей, с каким я приехал на ключи, не покидало меня. Но оно было и тревожным это чувство. Я не понимал, что со мной происходит, что я переживаю. Ладно, красота. Блеск снега, разлитое вокруг сияние, изысканные наряды птиц, грация их танцев... Хорошо. Но ведь даже деловитая возня нырков, их драки из-за корма, верещание в кустах каких-то неизвестных мне птах – все это заставляло сильней колотиться сердце... Впервые так остро я переживал пробуждение природы. Это была воля, счастливый ликующий мир без выстрелов, жизнь без меня. Любая птица казалась здесь чем-то бо́льшим, чем была на самом деле.
Мне вспомнился зоопарк. За проволочной сеткой, на вершине искусственной горы, густо забрызганной птичьим пометом, сидел кондор. Табличка сообщала: «Кондор. Семейство американских грифов. Самый крупный представитель отряда хищных птиц. Размах крыльев – 3 м, поднимается до 6 тыс. м. Живет в Андах». Итак, кондор восседал на вершине горы, а под ним копошился болтливый и пестрый птичий мир. Но за металлической сеткой надменный экзотический хищник, этот обладатель многих птичьих рекордов, как бы уже и не был хищником. Клетка отвела кондору его место в индустрии развлечений. Он был деталью реквизита и имел свой инвентарный номер. Я поймал себя на том, что вместе с другими посетителями зоопарка с интересом разглядываю нагловатого и бойкого городского воробья.
Пахомов просверлил на ледовом «мостке» лунку и вручил мне удочку. Пора было приниматься за дело, а я все вертел головой, боясь что-то пропустить, не увидеть, не пережить... Мне вдруг представились солнечные просторы, заселенные свободным веселым зверьем. Так оно и было. Южнее нас, в Гоби, бродили дикие верблюды-хавтгаи, куланы, гобийские медведи-мазалаи. За их судьбу можно было не беспокоиться. Монгольское правительство приняло решение организовать в Гоби заповедник. Он будет создан на территории около четырех миллионов гектаров от гор монгольского Алтая до Восточной Гоби и станет одним из крупнейших заповедников в Азии.
Впрочем, в Монголии охрана природы имеет давние традиции. В древнем своде законов «Халха джирума» упоминаются четырнадцать заповедных мест: Хан-ула, Хогно, Зоргол, Суман и другие.
Мы быстро наловили на уху. Это, собственно, и не походило на рыбалку: непуганая рыба брала охотно. Скоро на льду лежало полтора десятка хариусов и ленков – серебристых рыб с пятнистыми спинами.
Борис оказался прав: после полудня стало задувать.
С северо-запада на нас двигалась стена желтой пыли, низовой ветер нес песок и мелкую гальку. Поляна, где еще недавно танцевали журавли, теперь была залита зловещим светом. Горы на горизонте исчезли.
На зубах у меня скрипел песок.
– Юра, – позвал я Пахомова, – не пора нам?
– В чем дело?
– Холод, ветер, песок...
– Не имеет значения.
Пахомов сидел на корточках и не спеша увязывал рыболовную снасть.
Неожиданно я услышал голоса птиц. Под тяжелым пологом грязных облаков летела пара лебедей. Я мгновенно забыл о своих недомоганиях. Вот только что все, было мрачно, тяжело, все давило, и вдруг точно свет – две белые птицы.
Природа заставляет нас забывать о маленьких наших неудобствах, учит любить мир, который нам не принадлежит. Она дает нам уроки бескорыстия и широты. Мы по-другому видим свою жизнь, когда рядом существует живой мир, полный света, красок, птичьего пения.
...Лебеди летели крыло к крылу и негромко переговаривались.
Снова дорога.
В холодном рассеянном свете сумерек гаснет день. Мы сворачиваем к двум одиноким юртам на склоне холма. В первой нас встречает высокая темнолицая старуха. Она как будто смущена. Я трогаю железную печку рукой и тут же осознаю всю неуместность своего жеста – печь холодна. Совсем смутившись, хозяйка подбрасывает в топку кизяка и разжигает огонь.
Мы испытываем неловкость от своего вторжения. Спокоен один Пахомов. Он степенно беседует с хозяйкой, качает головой, смеется. Можно подумать, что Юрий Афанасьевич в гостях у любимой тещи. Да, рассказывает старуха, она живет одна, но в соседней юрте сын-доктор с золовкой, она сходит, предупредит... Да, эта юрта холодная, она привыкла...
Хозяйка выставляет угощение – плоские пересушенные кусочки творога, какие-то хлебцы и в фаянсовой чашке лакомство, о котором я уже наслышан, – молочные пенки.
Незаметно хозяйка исчезает и скоро возвращается: нас ждут. Она справилась со своим смущением и теперь почти весела. Приезжим будут оказаны подобающие почести.
Докторская юрта была совсем другой: ковровые дорожки, кровати, застеленные атласными покрывалами, швейная машина, транзисторный приемник. Яростно гудела печка.
Скоро появился доктор. Он был в новом кафтане с застежками на боку и в гутулах – мягких сапогах с загнутыми носками.
– Сайн байна у, – говорит Пахомов.
– Здравствуйте, – улыбается доктор.
За его спиной толпятся соседи.
– Пришли поговорить, – снова улыбается доктор, кивнув на своих знакомых. – Не всякий день увидишь здесь новые лица.
Подали чай. Я принял чашку двумя руками, как меня учили, с поклоном. Так в Монголии выражают признательность хозяину дома. Чай был очень крепкий, с молоком, на поверхности плавали золотистые пятна жира. Я не без паники сделал первый глоток. Вкус вкусом, но действие напитка я оценил очень скоро. Дело в том, что к концу дня я начал скисать. Двое суток на колесах, короткий отдых, быстрая смена картин – путешествие такого размаха оказалось мне не по плечу. Две чашки чая вернули меня к жизни. Будь благословен монгольский чай! Рецепт этого напитка (чай, молоко, жир, соль, иногда – немного поджаренного пшена) – не результат гастрономических изысков. Вековой опыт кочевников был его автором. Такой чай (или похожий на него) пьют в горной Азии, во всех странах с резко континентальным климатом. Он мгновенно снимает усталость и незаменим на высоте, зимой, во время вынужденных ночевок в снегу.