Текст книги "Дом и дорога"
Автор книги: Вячеслав Веселов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 20 страниц)
– Лавины, засухи, землетрясения...
– Да, – коротко кивнул Лагунов, – понимаю. Но вот что странно. Я родился здесь, в горах. Все огромное, дикое, чрезмерное. Но даже в камнях, даже в этих окаянных ветрах, в этом зное я никогда не ощущал того, что называют стихией. Конечно, легко полюбить березовую рощу где-нибудь в средней полосе, зеленые холмы, озерко, тихие вечера над водой. Во всем этом есть что-то близкое, дружелюбное. Но даже здесь, даже здесь... – Лагунов снова помолчал. – А книга меня увлекла. Там есть замечательное место. Торо пишет, что дикая природа нужна нам как источник бодрости. В людях, говорит он, живет стремление все познать и исследовать и одновременно – жажда тайны, желание, чтобы суша и море оставались дикими и неизмеренными. Это по-моему. – Лагунов смутился. – То есть, я хотел сказать, это взгляд современного человека, который вдруг обнаружил, что, приобретя власть над природой, вместе с тем и утратил нечто... А дальше идут совсем прекрасные слова: нам надо видеть силы, превосходящие наши собственные, и жизнь, цветущую там, куда не ступала наша нога.
Этот патетический монолог явился для меня полной неожиданностью. Мы уже привыкли к армейскому жаргону, которым щеголял Лагунов. Все эти «разговорчики», «никаких послаблений» и остальное в том же духе выглядело немного странно в устах человека из академического института, но Лагунов, видимо, считал такой язык уместным в полевых условиях, или он просто отвечал его склонности к порядку и дисциплине. Жила в нем какая-то неутоленная, испепеляющая страсть к порядку. Лагунов был «сплошное дело», как выразился Андрей, – положительный, пресный, немного зануда. Все призывал к аккуратности, требовал переставить колышки и вычистить канавки вокруг палаток. Для нашего же блага, повторял он. Мы это понимали. Но что с того? Мне кажется, в лагере вздыхали свободней, когда Лагунов уезжал по делам в Душанбе.
Но вот он заговорил о природе, и мне открылась та сторона его жизни, о которой я и не подозревал. Лагунов не просто пересказывал то, что знал или вычитал, он говорил о себе, о своем, он жил. Сидит в пыли и глине, на коленях ссадины, и всегдашним своим ровным голосом говорит: не убивать живое...
6
Утром нас будит не петушиный крик, а истошные вопли ишака с соседней фермы. Заглушая монотонное воркование диких голубей, они далеко разносятся в предрассветном воздухе и, странное дело, совсем не раздражают меня. Если составить сравнительную таблицу интеллектуальных способностей животных, то ишаки, утверждает Сережа, окажутся впереди хитрецов вроде лисы и других признанных умников. Мне тоже непонятно, почему их считают глупыми животными. Время от времени на раскопе появляются кофейного цвета ослики. Когда подходишь к ним с куском хлеба в руке, ослики доверчиво глядят на тебя красивыми, чуть грустными глазами. Сереже они напоминают умных мальчиков.
Сегодня воскресенье. Впереди – отдых, день без спешки и суеты, долгое, с разговорами, чаепитие в тени складской палатки, большая стирка, купание, тихие беседы при свете костра. Завтрак сегодня будет поздно, можно поваляться в постели.
Но я встаю. Ожидание праздника поднимает меня. Я радуюсь утренней свежести, первым солнечным лучам, воркованию горлинок. Голоса лягушек из пересыхающего ручья вовсе не кажутся мне печальными душами пьяниц и гуляк, как считал Торо. Я представляю эстрадных молодцов, которые пробуют голоса, перед тем как выйти на сцену.
Что-то есть от детства в этих ранних пробуждениях, в ощущении озноба, в запахе ягодного мыла. Память о пионерских лагерях, быть может?
Кусты тамариска с мелкими лиловыми цветами облеплены какими-то птицами. Головы, крылья и хвосты у них черные, а грудки розовато-кремовые. Просто и изысканно. Птицы сидят неподвижно, не раскачиваются, не вертят головами. Они напоминают плотных господ, расстегнувших сюртуки после обеда. Небольшая ослепительно синяя птица с красной грудью пытается удержаться на метелке камыша. Много других ярких птиц. Майны? Сойки? Дрозды? Мне всегда бывает досадно, когда я вижу птиц, деревья и травы, но не могу их назвать. Чувство такое, как будто я сам чего-то лишил себя.
Над поверхностью ручья порхают желтые и сиреневые бабочки, бирюзовые стрекозы, совершенно непохожие на наших. У самой воды черепаха жует травинку. Услыхала шаги, застыла, перестала жевать, втянула голову. Потом успокоилась и не спеша сползла в ручей.
Природа переживала лучшие свои часы, все вокруг радовалось весне – цвели кустарники, порхали бабочки, летали птицы. «Не убивать живое, – вспомнил я Лагунова. – Не гадить, не жечь, не травить...» Русский, выросший в пустыне, он научился ценить живое, потому что знал другую пустыню – желтую, выжженную, мертвую.
Черепаха вылезла из воды и, неловко раскидывая ноги, поползла в кусты. Плакали мои мечты! Не будет у меня пепельницы из черепашьего панциря.
7
Мы, видимо, идем по чужим следам. Так оно и есть – снова пустой курган! Знакомое чувство дурноты при виде очередной ограбленной могилы. Пора вроде привыкнуть, но во мне опять поднимается злость против грабителей. Злость и зависть к более удачливым коллегам. Они уверенно рыли лаз и точно выходили на погребальную камеру, а мы продвигаемся ощупью, внимательно осматривая каждый камень и просеивая каждую горсть песка.
– Привыкай к разочарованиям, – говорит Верченко. – Такая работа.
По дороге в лагерь или за обедом мы много говорили о кочевниках, и я испытывал что-то похожее на сочувствие, когда думал об их трудной жизни и убогом быте. Но облик древних скотоводов никак не складывался, они оставались бесплотными тенями. Сейчас, стоя над ограбленной могилой, я отчетливо вижу их грубые, заросшие физиономии, жадный блеск глаз, торопливые движения – кладоискатели! Мне кажется, я слышу их тяжелое дыхание. Всю картину натурально заливает лунный свет...
– Переходим на двенадцатый курган, – командует Саша Верченко.
Он достает компас. Мы тянем шнур через центр кургана. Сережа бежит за рейкой. Саша становится у нивелира.
Съемка закончена. Вырубаем лопатами кустики полыни, срезаем дерн, оконтуриваем каменную выкладку. Приходит художница, снимает план. Мы с Олегом вышвыриваем камни и беремся за лопаты.
– На штык, не глубже, – говорит Саша.
Углубляемся на штык, зачищаем площадку, зовем Сашу.
– Еще на штык.
Уже можно различить очертания входной ямы. Снова скребем лопатами, ворочаем камни.
– Осторожней!
Показался свод камеры, сейчас начнется расчистка погребения. Я собираю кирки и лопаты и отправляюсь с Олегом на новый курган. А сюда мы будем приходить теперь только во время перекуров: не показалось ли что?
Жара. Одуряющая, изнурительная жара, которая к полудню становится нестерпимой. Однажды я прочитал фразу «чугунная пята солнца». Она мне показалась вычурной, а сейчас я думаю, что лучше, пожалуй, и не скажешь. «Или разум от зноя мутится...»
Обед в тени машины. Мы давно отказались от консервов, но даже свежая зелень и нежно пахнущий молоком сыр сулугуни не лезут в рот. Вот только чай. У этого зеленоватого, с золотистым отливом напитка тонкий аромат и терпкий вяжущий вкус. Зеленый чай прекрасно утоляет жажду, все мы быстро привыкли к нему.
Впереди еще три часа работы. Олег медленно поднимается с брезента, нахлобучивает шляпу.
– Он совсем спятил, этот Бальмонт: будем как солнце! Надо же додуматься!
Лениво расходимся по курганам. Впереди меня бредут Алина и Пастухов.
– Религиозные представления древних иранцев были связаны с их восприятием природы, – рассказывает Алина.
Я поднимаю голову: выжженная степь, голые горы, белесое от зноя небо. Конечно, этот пейзаж должен был настраивать на совершенно определенный лад. Только здесь мог возникнуть миф о царстве «беспредельного Света», только под этим раскаленным небом мог родиться культ победоносного, воинственного, солнечного Митры – бога света, дня, яркости. Алина утверждает, что именно в этих краях были созданы гимны, составившие священную книгу древних иранцев Авесту, основная идея которой – резкое противопоставление света и тьмы.
Конец работы. С грохотом летят в кузов кирки, ломы, кетмени, лопаты.
Снова долгая дорога среди выгорающей травы, ныряния на ухабах, скрип песка. За машиной белая стена прожаренной пыли, которую едва пробивают солнечные лучи.
Напротив меня сидит Андрей: бледно-голубые глаза, пушистые, припудренные пылью ресницы.
– Вылитая Мальвина! – смеется Борис.
Вылитая. Вот если бы только нос немного поправить.
Рядом болтают Олег и Женька Пастухов.
– Примерно один процент всех галактик находится сейчас в стадии взрыва, – говорит Олег.
– Да, – небрежно кивает Пастухов, – в результате простеньких вычислений...
Вот оно: в результате простеньких вычислений! Это-то меня больше всего и поражало в Пастухове. Не его чудовищная память, а вот эта постоянная готовность включиться в любой разговор и говорить, не подавляя, не демонстрируя своей учености, а так, лениво, мимоходом. Однажды они болтали о звездах. Незаметно речь перешла к телескопам, и тут Олег обронил фразу насчет оптической системы рыб. Это было его последнее увлечение: он усердно читал популярные книжки по биологии, которых теперь выходит великое множество. Так вот, Олег повел речь о рыбках, и я думал, что Пастухов на сей раз помолчит, но он сказал: «У черной корюшки диаметр глаза больше половины длины ее головы». Он, как выяснилось, не только знал что-то про эту несчастную корюшку, но тут же начал толковать о сферических хрусталиках глубоководных рыб. Кошмарный человек!
Сейчас они разговаривают о нейтрино и дырах в космосе. Ладно, нынче все горазды почесать языки на эту тему. На раскопе друзья беседуют о древних иранцах, о зороастризме. Тоже понятно: где-то здесь, уверяют, на территории Северной Бактрии, проповедовал Зороастр. Но корюшка...
В университете Пастухов занимался историей Афганистана, потом перешел на персидское отделение, потом его отчислили. За лень, сказал он. Время от времени Пастухов появлялся на факультете, приносил какие-то справки, сдавал какие-то экзамены. Зимой он перебивался случайными занятиями, а летом катался с археологами. Такая жизнь его устраивала, а если в экспедиции еще встречался собеседник, говорун вроде Олега, Пастухов был доволен вполне.
Они болтали целыми днями – на раскопе, за ужином, утром у ручья с зубными щетками в руках. Однажды я видел, как Пастухов, стоя по колено в воде, читал на фарси Омара Хайяма. Женька и Олег были пожирателями книг и читали даже ночью при свете «летучей мыши». Из тьмы на огонь летели тучи насекомых, ползли фаланги, но друзья продолжали сидеть за столом, почесываясь и паля сигареты.
Когда они не читали и не спорили, они вели беседы. Иногда Саша Верченко ввязывался в их споры, хотя откровенно презирал подобные «толковища». Занятия наукой приучили его к строгости, заставляли беречь слова.
Ну хорошо, это Саша, у него свои претензии к Пастухову. Они все-таки коллеги, восточники. А мне-то что до этого? Пастухов был открытым живым человеком, интересным собеседником. Но я ловил себя на мысли, что мне недостает в нем чего-то для полного принятия его. Что это? Трезвость, которая пришла с годами? Или мы и вправду поскучнели, как говорит Олег?
ГЛАВА ТРЕТЬЯ1
По дороге на раскоп мы останавливаемся набрать воды у покинутого кишлака. Оставлен он недавно. Легко можно представить, как вечерами здесь курились дымки, брехали собаки, перхали в закутах овцы. Среди развалин кишлака, кажется, еще бродят души его прежних хозяев. Нет ничего печальнее зрелища потухших очагов!
Мы наблюдали эту картину ежедневно. Потом она примелькалась, ее перестали замечать, но сегодня, выглянув из машины (мы возвращались в лагерь), я все увидел точно впервые.
Склоны Аруктау уже лежали в густой вечерней тени, а кишлак по-прежнему был залит светом. Его прокаленные, выбеленные солнцем глинобитные стены резко выделялись на фоне темно-синих гор. Слепяще-белые, они резали глаза и словно кричали... Я неожиданно подумал о времени: шел второй месяц нашего сидения в пустыне.
2
– Если долго роешь, если надеешься, обязательно найдешь, – говорит Саша. – Смотрите!
Мы уже видим: светло-коричневый кувшин с грушевидным туловом и узкой горловиной.
Когда мы снова навещаем Сашу, он показывает нам нож с длинным черенком и бронзовый кинжал. Хорошо виден скелет, возле черепа – серый приземистый горшок.
– Заботливый был мужик, ничего не забыл, – с восхищением произносит Олег. – Для археолога увидеть такую могилу – это именины сердца. А, Саша? – Олег срывает с головы шляпу и начинает плясать на отвале, распевая на мотив «Marche funèbre»:
В ар-хе-оло-гии нас ждет большой успе-е-х!
Подходит Андрей, лицо у него скучное.
– У вас опять ничего? – спрашивает Олег. – Снова пустая могила?
– Ну, пустая. А вы-то чего веселитесь! Не понимаю, к чему этот шум вокруг двух бронзовых ножей. Не хватало еще золото найти.
Но мы сегодня, как говорится, обречены на успех: в хорошо сохранившихся зубах скелет держит монетку – плата за вход в страну предков. Собственно, это даже не монета, просто кружок листового золота. Но, честное слово, так интересно держать в руках настоящий металл. Ведь от изъеденных солями бронзовых кинжалов ничего, кроме формы, не остается. Их в руки-то боязно взять.
Вот он перед нами, древний кочевник, снаряженный в долгое путешествие к праотцам: кувшин, зеленый от окислов нож, в зубах золотая пластинка. Шел к предкам, попал к потомкам, как выразился один археолог и поэт.
Саша укладывает находки в ящик.
– Кости в отвал? – спрашивает он у Лагунова.
– Когда мы копали в Киргизии, начальник отряда требовал, чтобы кости собирали и складывали обратно в могилу, так будем делать и мы.
Вот пошли находки, и работать стало веселее.
– Кирка в руках поет, – говорит Олег и с размаху вонзает кирку в землю. Перед нами очередная яма. Она плотно забита камнями. Самые крупные поставлены под углом.
Что принесли нам последние дни? Полдюжины бронзовых булавок, браслет, несколько ножей (они долго находились в работе, их клинки сточены до самых черенков), бусы из агата, лазурита, сердолика, две пластинки из золотой фольги, бронзовая подвеска, золотая сережка в форме капли, лепные горшки, тонкостенные бокалы, два кувшина простых и благородных форм и множество черепков. Фрагментированная керамика, как говорят археологи.
На сегодняшний вечер Саша для нас потерян. Никто ему сейчас не интересен, и все мешают. Или, лучше сказать, никто не мешает, потому что Саша вряд ли кого замечает и ничего он сейчас не видит, кроме черепков. Они с Алиной моют их в тазу, сортируют, пишут этикетки, завертывают черепки в бумагу, надписывают пакеты, складывают их в ящик.
– Археологи – скучные люди, – говорит Андрей. – Они заняты тем, что сортируют пуговицы с одной дыркой, пуговицы с двумя дырками и пуговицы с тремя дырками. И, кроме того, пуговицы без одной дырки, пуговицы без двух дырок и пуговицы без трех дырок.
Алина смеется:
– А-а, Стриндберг, знаю... Дед хотел, чтобы я стала врачом, все толковал о положительном знании. Когда я заикалась об истории, он неизменно вспоминал эти пуговицы... А шведа дед, может, потому и любил, что тот занимался химией и интересовался медициной. У нас в квартире и сейчас стоит полный Стриндберг. Ни строчки не прочла из пятнадцати томов. А когда-то им очень увлекались. Впрочем, чего это я вам, филологам, рассказываю! Но вот что верно: с одной дыркой, с двумя... Это же приметы времени, по ним мы и датируем находки. То есть не только по ним. Здесь все имеет значение: элементы орнамента, любой простенький узор, сделанный палочкой по сырой глине, сама глина, состав теста, характер примесей, особенности обжига...
Алина поправляет очки и наклоняется над тазом. Ходят под выгоревшей ковбойкой острые лопатки, гремят в тазу черепки.
3
Лаборантам теперь приходится нелегко, они работают буквально не разгибая спины – то стоя на корточках, то лежа, свернувшись калачиком. Мы набили руку и быстро доходим до погребальной камеры, расчистка же дело кропотливое.
Я стою у края входной ямы, а внизу Алина орудует ножом и щетками. Она подает мне ведро с землей, я высыпаю землю в отвал, возвращаю ведро, и все повторяется в той же последовательности.
– Ну что там? – спрашиваю. – Что случилось?
– Ничего. Дай передохнуть, позвоночник гудит. – Алина выбирается из камеры, но не лезет наверх, а остается на дне ямы. Она сидит, прислонившись к стене и вытянув ноги. – Что такое лежать на боку?
– Идиома.
– Я не так спросила. Что значит лежать на боку?
– Это значит бездельничать.
– Слушай, кто это придумал?
– Не знаю. Речь, наверное, шла не об археологах.
Алина снова скребет ножом, тихо поругивается, когда от свода камеры отрываются «незапланированные» куски. Наши лаборанты торопятся и нас втягивают в эту гонку. Полевые археологи – суеверные люди, говорит Саша. Сегодня расслабился, завтра находки кончатся.
Мы все сидим в кузове, когда наконец появляется Алина – веселые глаза за стеклами очков, ковбойка, завязанная узлом на животе, испачканные глиной шорты, длинные мальчишеские ноги со сбитыми коленями. По дороге в лагерь она успевает подремать, а после ужина, до первых звезд – черепки.
– Двужильная! – с восхищением говорит Лагунов.
– Обычное дело, – бросает Олег. – Такие вот субтильные страшно выносливы.
Лагунов зовет Алину апа – старшая сестра. Правда, она старше его только на двенадцать дней, но, когда во время спора у Алины кончаются доводы, она кричит Лагунову: «Поживи с мое!» Мне кажется, Василий Степанович неравнодушен к Алине, но робеет перед ее бойким, насмешливым умом.
Алина человек независимый, несколько ироничный – истое дитя большого города. Я хорошо представляю старую петербургскую квартиру на Литейном проспекте, где она выросла среди книг, выцветших дагерротипов и дедовых энтомологических коллекций.
В пятом классе Алина увлеклась историей (интерес уже тогда был целенаправленный – Египет), занималась в археологическом кружке, целыми днями пропадала в Эрмитаже. Придя с документами в университет, она обнаружила, что ее привязанности довольно банальны: на Египет была мода. Алина стала иранистом.
4
Луна выкатилась из-за гор, глухо шумят под ветром заросли тамариска.
– Как началась для вас Азия? – спрашивает Алина. – Что вы прежде всего увидели?
– Вот его, – Андрей кивает в мою сторону. – Встречал нас.
– Нет, серьезно. Первые впечатления?
– Воздух, пожалуй. Мы прилетели рано утром... Да, прохладный чистый воздух с гор.
– А мы приехали ночью. Тряслись на машине через город, я таращила глаза, все пытаясь разглядеть дома, но вокруг были только темные деревья. Спать меня уложили на веранде. Проснулась я от воркования горлинок и каких-то незнакомых звуков. Потом догадалась: арык! С этого и началась для меня Азия – воркование горлинок и журчание арыка. Никогда не забуду.
– Красиво... Почти литература.
– Да нет, Андрей, правда! Так оно и было.
– Возможно. Но если ты спокойно подумаешь, то увидишь, что твое переживание было уже как бы задано. Красивые чувства почти всегда чувства готовые.
– Ну вот...
– Не обижайся, это общий грех. Жизнь наша олитературена, мы не видим этого и бессознательно подгоняем себя под литературные ситуации.
Оба они надолго замолкают. Андрей задумчиво теребит пробивающуюся бородку.
Сегодня на раскопе мы долго разглядывали тонкостенный бокал. Он был совершенно цел (один из немногих) и довольно красив. Правда, бок его слегка раздуло, как щеку при флюсе. Мы погоревали, посетовали на дефект, и тогда Женька Пастухов сказал, что лично ему бокал нравится. Мол, асимметричность – это свидетельство живой, а не механической работы, это, дескать, след руки мастера, человеческой теплоты... Да какой там мастер! Скорее всего бокал делал неопытный гончар, а может, это неудачный обжиг нарушил форму. Что тут Пастухову могло нравиться? Было ли тут чувство или Женька сказал про асимметричность только потому, что и он умел нечто сказать? Ловкость у него была – вот что! «Флюс» на бокале Пастухов сделал родным братцем тех «приятных шероховатостей», которые ценят в искусстве знатоки: несколько сантиметров чистого холста на готовой картине, часть необработанного объема в мраморном торсе, следы опалубки, сознательно оставленной на фасаде здания. Бог с ними, со знатоками! Но мы-то, всегда ли мы искренни в своем восхищении или просто знаем, когда надо восхищаться? «Живая работа», «рука мастера»... Как легко он нырнул в незнакомый мир, как ловко поплыл!
Разглядываешь какое-нибудь бедное ожерелье или керамический горшок, смотришь, как высыпают песок из черепа, и думаешь: три тысячи лет! Сначала это кружит голову, а потом – стоп! Мне хочется увидеть, куда пойдет воображение, но оно не работает. Здесь, на древней дороге кочевников, под этим вечным небом, при виде тысячелетних могил мне ничего в голову не приходило, кроме бумажных мыслей о суете сует и быстротечности жизни. Археологи, я заметил, меньше всего об этом думают. Видимо, вещи, которые мне ничего не говорят, полны для них значения и смысла. Лепной горшок для археологов – это рассказ о времени, о движении племен, об их торговых связях.
«Удивительный был кувшин, – говорит Алина, разглядывая какой-то черепок. – Похоже, привозная керамика...»
5
Нас начинают донимать галлюцинации. Вчера на раскопе Сережа услышал запах оладий. Весь день он изводил ребят расспросами: не ощущают ли они запаха кухни?
– Мне приснилось, – рассказывает Олег, – что с нами рассчитываются камнями. Меня это ничуть не смутило. Беда в том, что при дележе три камня всякий раз оставались в остатке и все приходилось считать заново. Я прямо извелся.
Андрей тоже приготовил историю.
– Я проснулся оттого, что кто-то прокричал мне в ухо: лай каштановой лошади над заливом.За миг до пробуждения я успел заметить, что эта безумная фраза каким-то таинственным образом связана с английским языком.
– Здесь нет никакой мистики, – изрекает Борис – Это все значения английского слова bay. У него длинный семантический ряд. Ты же, Андрей, листал вечером словарь. Неужели все забыл? Черт знает что с вами творится! Неуютно мне в вашей компании: галлюцинации, кошмары, страхи...
– Страхи! – Олег презрительно кривит рот. – Сам-то давно ли спички перестал по ночам жечь, змей искать.
Мы набиваемся в машину. В углу, надвинув на глаза кепчонку, сидит Андрей с сигаретой в зубах. Лагунов перешагивает через скамьи и бормочет про табачище, которым мы себя отравляем, про свежий воздух, про то, как хорошо пахнет по утрам полынь.
– Свежий воздух, свежий воздух! – взрывается Андрей. – Для курильщика все цветы пахнут табаком.
Про курильщика это он так, для красного словца. Андрей почти не курит. Но неужели и вправду нервы начали пошаливать?
– Пора уже, – говорит Олег. – Сдвиги по фазе. А ты что думал! Замкнутый коллектив, никакой тебе светской жизни, монотонность...
Да, да. Саша Верченко уж на что вроде тертый человек, но, кажется, и его оставило чувство юмора. Вчера он расчищал камеру (скелет уже был виден), а мы стояли у края ямы и наблюдали, как он работает. Саша сидел на корточках, мерно взмахивая тешой. Вдруг он покачнулся и неловко выбросил руку вперед. Удар теши пришелся скелету по черепу. Женька Пастухов истерически расхохотался. Саша отбросил тешу и поднялся, весь в глине, на лице песчаная корка, изрытая солеными подтеками.
– Это не этично, – сказал он.
– А бедных старушек по темечку лущить чем попало, это этично?
– Болван, это молодая женщина!
Мы застали Бишкентскую долину в пору цветения маков. Век у этих цветов недолгий, за день они осыпались, но к утру долина снова была украшена маками.
Теперь их не видно. Весна кончается, степь выгорает, нервы сдают.
6
К нашему кургану подходит Сережа. Его панаму не узнать, она в пыли и так измята, словно ее жевал теленок.
– Девочки зачищают скелет. Возле ног нашли ребрышко барана, а вокруг черепа – много мелких угольков и кучка золы. Что это, Саша?
– Зола, что ли?
– Ну да, угольки, пепел... Что это значит?
– Какой-то неизвестный нам ритуал. Наши пастухи, видимо, были огнепоклонниками.
– Они не сжигали трупы?
– Нет. Трупосожжение здесь не было популярно, хотя изредка и встречаются погребения по этому обряду... А вот на правом берегу Амударьи, в Бабашове, раскопали интересный курган. Под насыпью неглубокая яма, в ней обломки кальцинированных человеческих костей, зола, угли. В северном конце ямы нашли свастику, выложенную из плитняка.
– Свастику?
– Это очень распространенный знак. Он встречается повсюду.
– Что он означает?
– Его толкуют по-разному. Многие считают, что свастика – это солнечный символ.
– Солярный знак, – говорит Олег, – как и колесо. Можно ведь представить, что свастика – это стилизованный круг.
– Пожалуй...
– Мистики толкуют ее как обозначение майи. – Это Пастухов. Сказал-таки свое слово.
Солнечный символ, солярный знак, стилизованный круг... Разговор идет как будто бесстрастный, но я чувствую, нам трудно избавиться от представлений, какие связало со свастикой наше время.
Окинешь взглядом раскоп и, точно впервые, подумаешь: пустыня, могильники, Азия... Так странно видеть здесь привычные лица друзей, они кажутся малознакомыми, почти чужими. Вот Сережа. Остановился, замер, смотрит вдаль. Что он там разглядел? Согбенный Борис в грязно-белых одеждах размеренно поднимает и опускает кетмень – прямо дехканин на окучивании хлопчатника. Андрей на дальнем кургане ворочает камни, рядом со мной Олег зачищает площадку. Соло на совковой лопате. Ответственная партия!
Камни, солнце, зной. Дороги, по которым некогда пылили орды кочевников, те же выжженные горы, тот же зной, все так же скарабеи катают по степи навозные шарики... Мы прочно окопались в прошлом, работа, находки, Сашины лекции не выпускают нас из него. А настоящее рядом: пылит по дороге мотоцикл с хромированным бензобаком, чабаны в стеганых халатах и баскетбольных кедах гонят отару, за отрогами Бабатага ревут реактивные самолеты. Вчера на раскопе была комиссия районных властей, искали место для центральной усадьбы совхоза. Скоро здесь будут выращивать хлопок.
7
Последний день на раскопе, последние часы.
– Шабаш! – кричит Лагунов. – Собирайте инструмент.
– Только во вкус вошел, – говорит Олег.
– Может, останешься? – спрашивает Лагунов со своей негасимой улыбкой. – В Ленинграде сейчас никого нет, время разъездов. Тоскливая пора.
– Ничего, это мы как-нибудь переживем.
– Вот и кончилась наша partie de plaisir, – с кошмарным прононсом произносит Андрей. – Как, Борис, мой выговор?
– Андрей неисправимый гурман, – смеется Алина. – Немного лопаты, немного французского.
Как изменились ребята! Андрей с кирпичным лицом, на котором резко выделяются бледно-голубые глаза (я лишь здесь заметил, какого они цвета), сильно усохший Борис, Олег с выгоревшими до белизны волосами, Сережа, еще более легкий, заросший, загоревший до черноты (Андрею он напоминает сушеного трепанга). Кое-как набросив одежды, сидят девушки: пылающие щеки, запекшиеся губы, гладкая, туго обтягивающая скулы кожа. И глаза – странные, таинственные, незнакомые.
Снова белая дорога. Теряется в пыли раскоп. Завтра сюда вернутся без нас.
Прощальный ужин, последняя наша общая трапеза.
Лоик Тобаров наконец управился со своим фирменным блюдом, принес казан и снял крышку, под которой томился плов. Его запах был неописуем, а вид золотистых россыпей риса, румяных кусочков баранины и янтарных капель жира на стенках котла возбуждал настоящий гастрономический психоз.
Лоик поднял шумовку.
– Кому?
Над пустыней грянул веселый гром сдвигаемых мисок.
Появляется свежевыбритый Андрей, он в чистой рубашке.
– Мне оставили?
– Присаживайся, – приглашает Борис. – Бутылка на четверых. Вот твоя доля.
Андрей смотрит бутылку на свет.
– В щедрости вас не заподозришь.
– А ты шумную Вакхову влагу с трезвой струею воды, с мудрой беседой мешай.
Лагунов произносит тост. Он говорит о тайнах истории, о красоте поиска, о трудностях полевой жизни, о «нашем маленьком коллективе», о нас, уезжающих. Он благодарит нас за труд и не скупится на похвалы.
Произносить тосты – значит всегда прибавлять – закон жанра. Но, странное дело, я не испытываю неловкости, слушая эти славословия. Я вспоминаю, как старался Сережа, как увлеченно работал Борис. У Олега обнаружилась замечательная способность к плотницкому ремеслу. Он перечинил в лагере все кирки и лопаты, а они часто ломались. Андрей, несмотря на привычку вечно зубоскалить, едва ли не больше других переживал неудачи. Они работали с Лагуновым, и им долго не везло. Я помню, как Андрей настаивал на раскопке «совсем пропащего кургана» и как гордился потом ожерельем из лазурита, которое они нашли. «Моя бижутерия», – говорил он, когда речь заходила о самых ценных находках.
– Я рад, что вы решились на эту маленькую вылазку в эпоху бронзы. Может, из-за нее-то и стоило взять в руки лопату. – Лагунов поворачивается к нам. – Кто остается только путешественником, узнает все из вторых рук и только наполовину.
Василий Степанович, как видно, времени даром не терял. В последние дни он шпарит из Торо целыми страницами.
– Перестань вертеться, Сергей! – говорит Олег. – Дай поесть.
Но Сережа не слышит. Приподнялся за столом, вытянул шею, глаза бегают. Ага, вон в чем дело! Заметил, что у Лагунова нет ложки. Отдал свою, добрая душа. Лагунов не понял этого жеста и вернул ложку. Сережа снова положил ложку перед Лагуновым и отвернулся равнодушный: дескать, мне это ничего не стоит, кушайте на здоровье, Василий Степанович.
– Я вырос в Азии, – улыбается Лагунов. – Здесь плов едят руками.
Он слепил из риса аккуратный шарик и отправил его в рот.
Сережа порывается что-то сказать, но докричаться до нас теперь трудно, застолье расстроилось.
Он, видно, не успокоится, пока не скажет речь. Он возбужден, в его жестах появилась какая-то незнакомая мне лихость. Натруженной рукой он держит стакан, глаза его блестят, и весь его вид говорит, что вот он, домосед и книжная душа, пирует в компании археологов, под южным небом, на широте Карфагена, черт возьми!
– Тихо! Вы можете помолчать? – Сережа поправляет очки, долго вертит в руках стакан и вдруг начинает с воодушевлением: – Как бывает? Приезжаешь, привыкаешь к людям, люди и места входят в твою жизнь, а потом ты уезжаешь, и все остается как было, и жизнь продолжается без тебя. Но надо ездить. Путешествия оздоровляют душу. Надо путешествовать, ибо, как говорит один старый автор, сидение на месте и медленная езда – это смерть и диавол. И я всех вас люблю!
– Наш-то путешественник, – начинает Олег, но его голос тонет в шуме рукоплесканий. Алина подбегает и целует Сережу в бороду.